Дж. Кеннеди - жив!
Дж. Кеннеди - жив!

Полная версия

Дж. Кеннеди - жив!

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Развилка: Игнат и профессиональный диалог.

В фотокружке, рядом с Игнатом, Освальд нашел нечто вроде спасения. Мысли старика были тихими, размеренными, как шелест страниц в старой книге. Они почти не «пробивались» без его воли. Видимо, годами тренированная самодисциплина и контроль работали даже на этом уровне. Но когда Игнат хотел, он мог... проецировать. Не слова, а скорее, намерения, предупреждения.

Как-то раз, пока они вдвоем проявляли пленку в красном свете лаборатории, Освальд поймал четкий мысленный образ: рука, осторожно ощупывающая корешок книги на полке в его, освальдовой, квартире. И чувство — холодной настороженности.

— Игнат... — начал он.

— Молчи, — тихо сказал вслух старик, глядя на танцующие в проявителе изображения. — Стены, даже здесь, могут иметь уши. А у некоторых ушей — слишком длинные щупальца.

«Он знает, что меня обыскивают», — понял Освальд. И мысленно, стараясь, как Игнат, сконцентрировать намерение, спросил: «Что делать?»

Игнат взглянул на него. В красном свете его глаза казались черными безднами. Он медленно поднял палец и приложил его к собственной виску, а потом резко опустил вниз, к сердцу. Мысленный образ, пришедший с этим жестом, был ясен: «Головой понимай опасность. Но действуй по сердцу. Своему, а не чужому». А потом, вслух, о бытовом: — Контраст на этой пленке слабоват. Мало времени в проявителе держал. Спешил?

— Да, — хрипло ответил Освальд. — Спешил.

Это был единственный вид общения, который не истощал его. Здесь, с этим старым волком, он мог почти не бояться своей способности. Она даже помогала — считывать невербальные сигналы, которые и так были понятны профессионалам.

Развилка: Бездна одиночества и решение.

Способность стала его проклятием. Он начал избегать людных мест. Поход на рынок превращался в ад — какофония сотен голодных, злых, веселых, алчных мыслей давила на психику, вызывая мигрени. Он стал больше молчать, чтобы случайно не ответить на невысказанную вслух реплику. Марина начала замечать его странную усталость после простых прогулок.

— Тебе плохо? Может, к врачу?

— Нет, нет. Просто... шумно в городе. Привык к тишине, — бормотал он.

«Он что-то скрывает. Болезнь? Или тоска по дому?» — думала она, и ее беспокойство било по его нервам новым грузом.

Он понял, что сходит с ума. Не от знания будущего, а от настоящего. От невозможности заткнуть этот вечный, навязчивый шепот человечества. В отчаянии он попробовал то, что когда-то читал в старых учебниках по психологии агентов: метод изоляции. Он начал сознательно строить в уме «белую комнату» — пустое пространство без звука, без образа. И всякий раз, когда чужие мысли начинали лезть в голову, он пытался загонять их туда, как в камеру-изолятор. Это требовало титанического напряжения, но постепенно стало работать. Не идеально, но шум в голове снизился с оглушительного рева до назойливого гула.

Именно в этот период, когда его психика балансировала на грани, к нему пришло решение о возвращении в США. Это был не только тактический ход, основанный на знании истории. Это был крик души, ищущей не спасения, а тишины. Где он мог найти тишину? В библиотеке? В лесу? Нет. Он нашел ее в самой чудовищной перспективе: в одиночной камере. Или в могиле. Он понял, что его миссия — это не только спасение Кеннеди. Это было спасение его собственного рассудка. Ему нужно было дойти до Далласа, до точки выбора, и там, совершив то, что должен был совершить, обрести наконец покой — либо в тюрьме, где стены заглушат мысли, либо в новом, измененном будущем, где этот груз будет снят.

Накануне отъезда он пришел к Игнату в последний раз. Мысли старика в этот день были необычно ясными и грустными.

— Уезжаешь туда, где тебе, наверное, будет еще тяжелее, — сказал Игнат вслух, чистя объектив.

— Да, — просто ответил Освальд.

«Ты несешь в себе бурю, парень. И не одну. Справишься ли?» — пронеслось в голове Игната.

— Справлюсь, — тихо сказал Освальд, отвечая на мысль.

Игнат резко поднял на него глаза. Ни страха, ни удивления в них не было. Только глубокая, бездонная печаль и... понимание. Он молча протянул Освальду маленькую, холодную металлическую капсулу.

— На память о Минске. Там... пленка с нашими лучшими снимками. Глянешь иногда — вспомнишь.

Освальд взял капсулу. В тот же момент в его голове возник четкий, как телеграмма, мысленный образ от Игната: карта Нью-Йорка, два крестика, цифра телефона. И чувство — твердой уверенности и прощания.

— Спасибо, — сказал Освальд, и его голос дрогнул. — За все.

«Возвращайся живым. Если сможешь», — прозвучало в его голове последней мыслью Игната.

На палубе «Маастрихта», глядя на удаляющийся берег, Освальд сжимал перила. Мысли сотен пассажиров, полных предвкушения или тоски, бились о стены его «белой комнаты», как волны о борт. Рядом стояла Марина, ее мысли текли тяжелым потоком тревоги и надежды. Он обнял ее за плечи, пытаясь хоть как-то защитить и ее, и себя от этого хаоса.

Он плыл не в Америку. Он плыл на войну. Внешняя — с невидимым заговором. И внутренняя — с невыносимым шумом мира, который теперь был для него прозрачен и оттого бесконечно враждебен. Его оружием были знание, воля и эта проклятая способность, которую теперь нужно было не просто терпеть, а научиться использовать. Как микрофон, направленный в толпу, чтобы услышать шепот убийц среди общего гула.

Глава 3

Шум демократии

Америка воняла. Освальд понял это первым делом, как только сошел с трапа на причал Нью-Йорка в июне 62-го. Не то чтобы плохо. Просто... сильно. После минского воздуха, пропахшего пылью, хвоей и дымом заводских труб, здесь в нос ударил коктейль из выхлопных газов, жареного масла с лотков хот-догов, дорогого табака, одеколона и чего-то еще — сладковатого, химического, назойливого. Запах безумной, ничем не ограниченной свободы. Или конвейера. Сложно было различить.

Таможенник, пухлый мужчина с вечно уставшим лицом, пробежался глазами по его документам.

— Ли Харви Освальд... Так, а это кто? — кивнул на Марину с ребенком на руках.

— Моя жена. Марина. Дочь, Джун.

— Русская? — в голосе таможенника заплясали нотки подозрительного интереса. Мысли его, усталые и циничные, донеслись до Освальда четко: «Очередной придурок, женившийся на комми. И тащит ее сюда. Проблем на ровном месте».

— Да, — коротко бросил Освальд, стараясь казаться простым и усталым.

— Ладно... Добро пожаловать домой, мистер Освальд, — таможенник шлепнул штамп в паспорт, и его мысль завершилась с ударом: «Только проблем от них не оберешься. И от ФБР потом бумажная волокита».

Их встретил брат Роберт — худощавый, нервный, с лицом, на котором жизнь уже успела прочертить морщины беспокойства. Они обнялись неловко, по-американски, хлопая друг друга по спине.

— Ли, черт возьми, ну наконец-то! А это... Марина? Привет, привет! — Роберт засуетился, пытаясь взять чемодан, укачать плачущую Джун, и все сразу. Его мысли метались, как перепуганные птицы: «Боже, она такая молодая... И ребенок... Как они тут устроятся? У меня и так в съемной квартире тесно... Мама сказала помогать, но чем? Самому-то нелегко...»

— Спасибо, что встретил, Роб, — сказал Освальд, и его собственный голос, с еще не сошедшим акцентом, прозвучал для него самого странно. — Не переживай так. Как-нибудь устроимся.

Роберт вздрогнул, посмотрел на него удивленно: «Откуда он знает, что я переживаю?» Вслух сказал: — Да я... да ладно, поехали уже. Машина на парковке.

Дорога от порта до Пенсильванского вокзала была оглушительной. Не мыслями — хотя их поток из окон проезжающих машин и пешеходов был сплошным белым шумом, — а именно звуками. Клаксоны, рокот моторов, крики уличных торговцев, обрывки джаза из открытых окон. Цвета были ярче, кричащее, чем в СССР. Рекламные щиты, неоновые вывески, пестрые платья женщин. Все это било по мозгам, отвыкшим от такой агрессивной сочности. Марина прижалась к нему, широко раскрыв глаза. Ее мысли были тихим, перепуганным шепотом: «Такой большой... Такой шумный... Все куда-то бегут... Я здесь потеряюсь».

— Ничего, привыкнешь, — пробормотал он ей на ухо по-русски. — Просто другой ритм.

Первые месяцы в Техасе, куда они перебрались к брату, стали временем выживания в самом примитивном смысле. Освальд устроился в сварочную контору — грязная, низкооплачиваемая работа. Они снимали крошечную квартирку в Форт-Уэрте, пахнущую старым ковром и тушеной фасолью. Америка, которую он знал по книгам и кинохроникам, оказалась другой — провинциальной, консервативной, тяжелой на подъем.

По вечерам, придя домой весь в металлической пыли, он садился на потрепанный диван и слушал, как за стеной сосед, старый ветеран Корейской войны, орет на жену. Его пьяные, обрывочные мысли были полны злобы и разочарования: «...а эта страна... гадит своим же... я там ногу оставил, а они мне... пособие мизерное... все эти богачи в Вашингтоне...»

Соседка снизу, одинокая учительница, думала о том, как бы свести концы с концами и не попасть под сокращение из-за «розовой угрозы» — подозрения в либерализме. Мысли ее были острыми, как иголки: страх, одиночество, усталость.

И сквозь этот бытовой, изматывающий шум Освальд начал улавливать другие сигналы. Более опасные.

Первая тень.

Он устроился на новое место, в типографию в Далласе. Коллеги были простые парни: выпивали после смены, обсуждали бейсбол, женщин, политику — в основном ругали Кеннеди за «мягкотелость». Один из них, бывший морпех по имени Фрэнк, крепкий, с короткой стрижкой, как-то раз, уже изрядно набравшись, положил ему тяжелую руку на плечо.

— Слышал, ты там, в Союзе, пожил... — просипел он, и его мысли, мутные от виски, но злые, как укус, донеслись до Освальда: «...предатель, стервец... но свой, морпех... может, сгодится...» — Что скажешь, они там, красные, правда готовятся? К войне?

— Не готовятся, Фрэнк, — устало сказал Освальд, отстраняясь. — Живут, как все. Работают, пьют, женятся.

— Говно! — рявкнул Фрэнк. — Они хотят нас сожрать! А наш блестящий Джек... — он понизил голос, оглядевшись, — ...наш президентик-красавчик хочет с ними договариваться! Сволочь! Его бы... — он не договорил, но мысль прозвучала ясно, как выстрел: «...убрать. Как крысу».

Освальд замер. Это было не просто пьяное бахвальство. За этой мыслью стояла глубокая, укоренившаяся ненависть. И что-то еще... смутный образ другого человека, не здесь, в баре, а где-то в дорогом офисе, который смотрел на Фрэнка свысока, как на инструмент.

— Ты пьян, Фрэнк, — громко сказал Освальд, вставая. — Завязывай. Завтра на работу.

Тот что-то проворчал, но отстал. А Освальд всю ночь не спал, обдумывая этот обрывок. Он был на правильном пути. Яд уже был в теле системы. И он знал, где искать антидот.

Единственным островком относительного покоя была Марина. Ее мысли, хоть и полные тревог о деньгах, о здоровье Джун, о тоске по дому, были... чистыми. Как родник. В них не было той гнили, того подпольного шепота, который он начал слышать на улицах. Она высаживала на балконе в жестяных банках помидоры, учила английский по телевизионным шоу, смеялась над его ужасным произношением русских слов, которое он теперь иногда коверкал нарочно.

— Ли, посмотри! — как-то позвала она его на кухню. На сковороде шипели какие-то странные котлеты. — Это по рецепту из журнала! «Мясные шарики по-техасски»!

Он попробовал. Пересолено, переперчено.

— Вкусно, — сказал он, и это была правда. Потому что она старалась. Ее мысль в этот момент была простой и светлой: «Хочу, чтобы ему понравилось. Хочу, чтобы он был счастлив здесь, со мной».

Он обнял ее, прижался лицом к ее волосам, пахнущим дешевым шампунем и теплом. В ее объятиях шум в голове стихал. Не полностью, но достаточно, чтобы перевести дух. Она была его заземлением. Его единственной связью с чем-то нормальным, человеческим.

Но даже здесь способность подкидывала сюрпризы. Как-то раз, играя с Джун, он поймал мысленный образ из головы дочери — не слова, конечно, а чувство: теплое, мурлыкающее, похожее на ощущение от плюшевого мишки и молока. И вдруг — резкий, инстинктивный укол страха, когда в комнату вошел незнакомый (сосед, занесший почту). Эта первобытная, чистая эмоция поразила его больше, чем любые сложные мысли взрослых. Его собственная дочь... он чувствовал ее, как свое продолжение. И это было одновременно прекрасно и ужасно. Что, если она унаследует этот дар? Что, если однажды он «услышит» ее боль, ее отчаяние, и не сможет помочь?

Чтобы отвлечься от шума и найти нити, он часами пропадал в Далласской публичной библиотеке. Тишина там была условной — мысли читателей витали в воздухе, как пыль в луче света, — но хотя бы не было грохоота улицы. Он изучал газеты, подшивки за последние годы, выискивая имена, связи. И однажды, в отделе периодики, он почувствовал на себе иной взгляд.

Он поднял голову. За соседним столом сидел мужчина в добротном, но неброском костюме, с аккуратной портфельной сумкой. Он читал журнал «Life», но Освальд ощутил, как внимание этого человека сфокусировано на нем. Не открыто, а краем сознания, профессионально. И мысли... Мысли этого человека были странно приглушенными, как будто обернутыми в вату. Не глухими, а... дисциплинированными. Освальд сумел выловить лишь обрывки: «...поведение соответствует профилю... контакты минимальны... жена адаптируется плохо...»

Это был наблюдатель. ФБР? ЦРУ? Частный детектив, нанятый теми, кого он искал? Мужчина заметил, что его «раскусили». Не изменившись в лице, он медленно сложил журнал, встал и вышел, не оглядываясь. Его последняя мысль, уже из коридора, донеслась четко: «Интересно. Повышенная ситуационная осведомленность. Не вписывается в картину социально неустроенного маргинала. Нужно доложить».

Освальд понял, что вступил в игру. Его противники — или те, кто считал его пешкой, — знали о нем больше, чем он о них. Но теперь и он знал, что наблюдение ведется. Это меняло расклад. Он должен был начать активные действия.

Он вспомнил о капсуле Игната. Вскрыв ее в уборной на автобусной станции, он нашел на микропленке, кроме адресов, еще один код — короткую последовательность цифр. Он долго ломал голову, пока не сообразил: это номер почтового ящика в Новом Орлеане. Городе его детства.

Он написал письмо. Простое, невинное, на первый взгляд: «Дорогому старому другу. Я вернулся в Штаты, обзавелся семьей. Живу в Далласе, работаю. Иногда вспоминаю наши беседы о фотографии. Если будешь в Техасе, дай знать. Твой Ли». Адрес он использовал тот, что был с пленки. В текст вписал шифр, элементарный, но действенный — каждое седьмое слово составляло фразу: «Нужна встреча, осторожно».

Ответ пришел через три недели. Открытка с видом Миссисипи. Обычные туристические слова. И телефонный номер в Далласе. Мысль была ясна: позвони.

Он нашел уличный таксофон вдалеке от дома и работы. Набрал номер.

— Алло? — ответил женский голос, без возраста, нейтральный.

— Это Ли. Я писал о фотографии.

Пауза. Потом тот же голос, но уже другим тоном — твердым, быстрым: — Завтра. Кафе «Ройал стрит» на Элм-стрит. 14:00. Возьмите с собой газету «Даллас Морнинг Ньюс». Садитесь у окна.

Щелчок. Собеседник положил трубку.

Освальд вышел из будки. Вечерний воздух был теплым, сладким от запаха цветущего жасмина где-то в палисадниках. По улице проехала полицейская машина, мигнув синей фарой. Где-то дети играли в бейсбол, их звонкие крики разносились по тихому кварталу. Обычная американская жизнь, мирная и сонная. А в ее глубине, как червь в яблоке, копошился заговор. И он, Ли Харви Освальд, бывший майор Павлов, с проклятым даром в голове и любовью к женщине, которая делала его уязвимым, должен был теперь встретиться с тенью из прошлого, чтобы попытаться изменить будущее.

Он купил по дороге пачку сигарет «Camel», закурил, впервые за много месяцев. Дым щекотал горло, вызывая кашель. «Ну что ж, — подумал он, глядя на тлеющий кончик. — Завтра. Начнем». И в глубине души, под слоем страха и решимости, копошилась маленькая, уставшая надежда: а вдруг этот контакт, этот человек из сети Игната, сможет хоть как-то помочь заглушить этот вечный, невыносимый шум?

Глава 4

Хозяева ранчо

Ранчо «Спящая лощина» лежало в холмистой техасской пустоши в пятидесяти милях от Далласа. Не то чтобы очень большое или богатое по местным меркам, но уединенное. Сюда не вела асфальтированная дорога, только укатанная гравийка, терявшаяся в зарослях мескитового дерева и кактусов. Главный дом, длинный и приземистый, был сложен из известняка, почерневшего от времени и палящего солнца. Здесь не было роскоши, была прочная, не вызывающая подозрений основательность. Идеальное место для разговора, который не должен был быть услышан.

Вечер опустился на холмы, окрасив небо в багровые и лиловые тона. На веранде, в тени от навеса, собрались пятеро мужчин. Никакой прислуги. Лед в тяжелых хрустальных стаканах звенел тихо, смешиваясь с стрекотом цикад.

Клейтон Вейнрайт хозяин ранчо. Шестидесяти с лишним, с лицом, вырезанным из старого дуба, и взглядом голубых глаз, холодных, как сталь. Бывший бригадный генерал, вышедший в отставку, но не ушедший из дел. Его состояние зиждилось на оборонных подрядах. Он наливал виски, движения точные, экономные.

— Еще по одной, джентльмены? Пустыня ночью высасывает влагу из костей.

Лайонел Торнтон, банкир из Хьюстона. Моложе, лет пятидесяти, в безупречном льняном костюме, который уже успел слегка помяться за день, что его слегка раздражало. Он представлял интересы консорциума, вложившегося в разработку полезных ископаемых в Латинской Америке и Юго-Восточной Азии. Регионах, где стабильность — понятие относительное, и ее часто приходится покупать. Или создавать.

— Спасибо, Клэй. У меня и так голова завтра будет тяжелой от этих ваших техасских дорог.

Доктор Артур Лейтон, невысокий, сухопарый, с пронзительным взглядом за очками в тонкой оправе. Не врач, а доктор политологии, директор скромного на вид, но влиятельного аналитического центра «Стратегический прогноз» в Вашингтоне. Его клиентами были сенаторы, комитеты конгресса и люди, подобные сидящим на веранде. Он не пил виски, потягивал ледяную воду.

— Дороги, Лайонел, — это последнее, о чем нам стоит беспокоиться. Проблема в том, что главная дорога, по которой идет наша страна, ведет в пропасть. И рулит ей красавчик из Белого дома.

Четвертый, Карлос «Карл» Мендес, кубинец, бледный, нервный, с вечно влажными от пота ладонями. Бывший землевладелец, чьи сахарные плантации под Камагуэем были национализированы Кастро. Теперь он представлял в Майами «Комитет свободной Кубы» — громкое название для организации, финансирующей диверсии и мечтающей о реванше. Он жадно допил свой виски.

— Пропасть? Вы говорите — пропасть. А я говорю — позор! Он отдал остров этим... этим коммунистическим крысам! И ничего не делает! Этих ублюдков нужно было раздавить в зародыше, в Заливе Свиней! А он? Он отозвал авиацию! Трус!

Пятый, майор Эдвард «Эд» Росс (в отставке), помоложе, лет сорока пяти, с коротко стриженными седыми висками и спортивной выправкой. Сидел молча, наблюдая. Его карьера в армейской разведке оборвалась после того, как он слишком рьяно продвигал идею превентивных ударов по советским ракетным площадкам. Теперь он занимался «частными консультациями по безопасности». Его клиенты работали в странах, где официальные лица США появляться не могли.

— Успокойся, Карлос, — тихо сказал Росс. Его голос был низким, ровным, без эмоций. — Криком делу не поможешь. Ты прав в одном: в Заливе он нас предал. Показал спину. И они эту спину увидели.

Наступила тяжелая пауза. Вейнрайт раскурил трубку, выпустив облако едкого дыма.

— Вопрос не в трусости, джентльмены. Вопрос — в политике. И в деньгах. Мои заводы, — он ткнул трубкой в сторону невидимого горизонта, — штампуют детали для «Б-52», для ракет «Минитмен», для систем ПВО. Пока в Кремле сидят медведи с ядерными дубинами, Конгресс голосует за оборонный бюджет, не моргнув глазом. Каждый новый советский спутник — это плюс десять миллионов к моим контрактам. Каждая речь Хрущева «мы вас закопаем» — это премия акционерам.

— А теперь, — продолжал он, и его голос стал жестким, как кремень, — этот мальчишка в Белом доме… Он начал говорить о «мире». О «разрядке». О договорах по запрещению испытаний. Он переписывается с этим крестьянином Хрущевым! Представьте, что будет, если они реально договорятся? Если холодная война… охладится еще сильнее?

Торнтон мрачно хмыкнул, помешивая лед в стакане.

— Представляю прекрасно, Клэй. Бюджеты Пентагона урежут. Акции ваших компаний, наших с вами компаний, рухнут. Инвестиции в оборонку станут рискованными. Капитал побежит в… в потребительские товары, в проклятые тостеры и автомобили для домохозяек! — Он сказал это с таким отвращением, будто речь шла о проказе. — А что будет с нашими проектами за рубежом? Если Вашингтон начнет дружить с Москвой, кто будет защищать наши… интересы в Конго? В Лаосе? Кто заставит местных вождей подписывать выгодные нам концессии? Миротворцы ООН? Смешно.

Лейтон поправил очки, в его голосе зазвучали лекторские, убедительные нотки.

— Вы оба правы. Но проблема глубже идеологии и прибылей. Проблема — в исторической перспективе. Кеннеди — опасный идеалист. Он верит, что можно договориться, провести черту, разделить сферы влияния и жить в мире. Но с Советским Союзом так не работает. Они понимают только силу. Только демонстрацию превосходства. Каждый наш шаг навстречу они воспринимают как слабость. Его политика «гибкого реагирования»… это политика уступок. Он уступает в Берлине. Уступил на Кубе. Завтра уступит в космосе. Он разваливает тот образ непоколебимого американского гиганта, который мы создавали двадцать лет! Он роет могилу американскому могуществу.

Мендес вскочил, его стул заскреб по полу.

— А мою родину он уже закопал! И знаете что он делает теперь? Через своих людей он намекает, что может быть, стоит начать «диалог» с Кастро! Диалог! С этим кровавым тираном! Я видел копию меморандума! Они обсуждают… нормализацию отношений! Открытие интересов! — Он почти выл от бессильной ярости. — Они хотят торговать с убийцами моей семьи! Пока я здесь, в изгнании, а моя сестра… — Он не договорил, сел, сжав кулаки.

Росс внимательно посмотрел на Мендеса, потом перевел взгляд на Вейнрайта.

— Карлос не совсем прав. Но суть уловил. Есть информация, что через задние каналы, через журналистов и нейтральных дипломатов, администрация зондирует почву. Не для немедленного мира, нет. Но для… снижения накала. Для какого-нибудь символического жеста. Обмена журналистами. Открытия прямой телефонной линии. Если это случится, господа, это будет сигналом. Сигналом для всего мира: Америка сдает позиции. Коммунизм победил не в бою, а за столом переговоров. И тогда, поверьте мне, десятки стран, которые сейчас колеблются, сделают выбор. Не в нашу пользу.

Тишина повисла густая, как техасская ночь. Где-то вдали завыл койот. Вейнрайт медленно поставил стакан на стол.

— Так. Подведем черту. Наш президент, — он произнес это слово с ледяным сарказмом, — своими действиями:

Первое: угрожает национальной безопасности, разоружая нас психологически и, в перспективе, фактически.

Второе: подрывает экономическую мощь ключевых отраслей, которые являются становым хребтом страны.

Третье: предает наших союзников и людей, которые поверили в наши обещания, — кивок в сторону Мендеса.

Четвертое: поощряет врага, вселяя в него уверенность, что нас можно победить без войны.

— Он болен, — резко сказал Торнтон. — Не физически, хотя и это возможно. Он болен идеями. Иллюзиями. Его отец знал цену деньгам и силе. А этот… этот выпускник Гарварда, этот любитель поэзии… Он играет в политику, когда нужно управлять империей.

Лейтон покачал головой.

— Он не болен. Он просто… не на своем месте. История поставила его руководить державой в момент предельного противостояния, а он мыслит категориями мирного времени. Он – анахронизм. Опасный анахронизм.

— Что предлагаете? — спросил Росс, его глаза сузились. — Петиции? Статьи в газетах? Лоббирование в Конгрессе? Это все пробовали. Он популярен. У него харизма. Его «новые рубежи», все это… — он махнул рукой, — находит отклик. У народа короткая память. Они уже забыли про Кубу. Они радуются, что нет войны.

На страницу:
2 из 3