
Полная версия
История, в которой что-то происходит
***
На сцене школьного зала, в плохо скроенном костюме Гамлета сидит Янос. Он держит череп из папье-маше и отстранённо смотрит в зал. Луч прожектора освещает его скорбную фигуру. Янос произносит монолог. За ним девушка, исполняющая фоновую вторую роль. Она вся из кожи лезет и пытается что-то из себя изобразить. Монолог Гамлета-Яноса завершён. Зал взрывается овацией.
Пропустив несколько репетиций и, опоздав на третий показ, шатающийся Янос проходит в зал и видит: девушка второй роли, в элегантном платье, стоит с мраморным черепом в руках и ей, согласно загоревшейся надписи «Applause» — аплодирует весь зал.
***
«APPLAUSE»!
«Религия! Политика! Искусство! Жизнь!» — вдруг раздаётся над головой. Загорается свет и Майер выходит на середину площадки, чеканя свой текст, объясняя тему, показывая узкой ладонью вверх, на экраны. На экранах проигрываются нарезанные важным видеоряды. Майер начинает задавать вопросы, требует россказней и отношений к и об от приглашённых гостей.
Камера номер один смотрит на жирного попа. Он рассказывает о «единой энергии воздействия» между политикой и религией. О синтезе искусства и необходимости «ока» за всем этим делом.
Мулла с брезгливым лицом говорит о необходимости строгого соблюдения социальных требований, а иначе это грозит насилием. В их монологи вклинивается политик с крючкообразным носом. Он выкрикивает провокационные вещи и суматошно откашливается после каждого предложения. Лысый буддист улыбается и старается нежно что-то объяснить. Католический священник краснеет после сотого вопроса о педофилах. Поп отрицает что роскошь — это не необходимость. Яростно кричит, отвечая на вопрос о недавнем освящении ядерной ракеты в прямом эфире, объясняя принцип непротивления злу. Мулла устанавливает таксу минимального пожертвования на этот год. Политик хвалится многообразием религий.
Я понимаю, что талант Майер — находить таких крайних в своём ремесле представителей. Это ведь не самые лучшие из конфессий представители. Проникаясь духом бессмысленной ругани на пустом месте, стадно и животно я пытаюсь всем втолковать, что вся эта мифология — дешёвая психотерапия, и она потеряла свою актуальность. Я теряю лицо, но что мне после забвения.
Мне говорят заткнуться, приводя в довод, что моя книга — это сиречь беллетристика на религиозных догматах. Я предлагаю всем купить мою ещё не вышедшую новейшую книгу о культе атеизма и безбожия в умах ватиканских врачей. Мне говорят, что я несу чушь. Я предлагаю освятить мою книгу, кто-то из зала просит не устраивать из-за неё теракт. Мы смеёмся, а до меня доходит, какой инфо-кошмар начнётся в сети, и я думаю, что до выпуска эпизода в эфир надо к этому как-то подготовиться.
Нам транслируют видеоролик о конфуцианстве и летающем макаронном монстре.
Никто не понимает суть.
Не дождавшись окончания ролика, я пытаюсь всем объяснить, что ролик — дерьмо и неверно передаёт отношение трёхмерной человеческой природы к многомерному сверхъестественному. Они раздражаются на мои популистические выпады. Мне хочется довести их до состояния, когда кто-то полезет со мной в драку. Я чувствую, как саданит в кулаках, я представляю, как кровь морально устроенных в этой жизни священнослужителей заливает их бороды, как округлятся глаза буддиста, когда он получит под дых. Как радостно будет хлопать в ладоши политик, подпрыгивая на месте от возбуждения.
Майер, по ходу шоу, держит общий настрой — она мгновенно сбивает отвлечёнными репликами мои выпады, выпады священнослужителей, выпады политика. Я вижу и ощущаю — ей всё по нраву, шоу идёт так, как надо. Она слегка упивается этим. До меня доходит, что я единично на одной стороне, а они все на другой. Это пахнет некой подставой, поэтому я затыкаю рот и сверлю Майер недовольным взглядом. Она подмигивает мне, слегка пародируя мою брошенную ей в начале шоу ухмылку. Так, что никто и не понял.
Талант!
По ходу витиеватых итоговых монологов все забывают главный вопрос выпуска, продолжают кричать, доказывать друг другу невнятные вещи, вздевать руки и махать микрофоном.
Объявляют стоп.
Все неожиданно успокаиваются. И всем глубоко плевать на тему обсуждения.
Они достают телефоны.
Я достаю телефон, и социальные сети заботливо преподносят мне фото Эвы на фоне железнодорожного вокзала старого города.
Я немыслимо везуч.
До неё — пару часов езды на самой лучшей арендованной машине.
Рукой подать.
Я медленно иду по бесконечному коридору телестудии. На стенах, через ровные интервалы — маленькие фотографии в рамках. Запечатлены события от самого основания телеканала — до недавнего события, касательно ухода президента. На этой последней фотографии я вижу себя, танцующего на заднем плане вместе с Афиной. На переднем — художник что-то шепчет свое жене. Фотография вышла нелепо-красивой, неофициальной, интересной.
Мне навстречу, увлечённо обсуждая, размахивая руками, идут Илья и Майер. У них по-деловому быстрая походка вполоборота друг к другу. Практически сбивая меня, Илья отвлекается, будто не узнаёт, потом начинает сиять и, тыча в моё плечо указательными пальцами, начинает тараторить:
— Ну, ты, брат, демон демагогии. Так держать. У нас тут полно новых проектов с твоим участием! Бурого зацепим, Гавриляйкиса, такие потрясающие вещи сделаем. Позволь представить: наш великий светлый продюсер: Майер!
Майер берёт меня за лицо своими длинными кистями рук, притягивает к себе и целует в лоб:
— Ты ещё послужишь на славу мой скандалист, — говорит она грубым голосом.
Я кладу руку на сердце и сдержанно кланяюсь. Майер делает жеманный жест рукой, прокрутив ею в воздухе. Илья спешно идёт за ней, показывая мне жестом: «Позвоню».
В моей голове играет отрешённый амбиент.
В моей голове проявляется снимок: карта старого городка. Я слышу гул поездов и переговоры рупоров с железнодорожной станции. Я вижу Эву и чувствую лёгкое волнение от воскрешения позабытых, утопленных годами чувств. Это очень удивляет — знать, что ещё можешь такое испытывать.
На карте указаны вешки памятных мест, достопримечательностей, пунктиром обозначены маршруты перемещений.
В моей голове сдвигаются расписания дел.
Мимо меня проходит священник, он бросает мне миролюбивое: «Храни вас Господь». Я отвечаю ему кивком. Коридор темнеет, на священника падает луч прожектора. Священник гол. На его спине, сочащаяся кровью неразборчивая надпись. Священник оборачивается, поднимается к потолку и поднимает же руки, делая вид, будто его распяли. Он игриво улыбается: мы оба понимаем — это первоклассная шутка.
В моей голове отстуком на бескрайне белом чеканится строка: «на его спине маньяк вырезал своё уже классическое „Gott ist tot“»
10. «Открывающая сцена»
Сегодня рыбаки нашли «поплавок» — обвешанный золотом разбухший и без того жирный труп мужчины лет шестидесяти. Одежда отсутствует, татуировок нет. В бороде — грязь. Пахнет, несмотря на лёгкий мороз — мерзко. На спине, вырезанная ножом, плохо разборчивая надпись: «Gott ist tot».
Следователь Светлый шумно вздохнул, почесав зажатым в руке карандашом небритую шею.
— Переверни обратно на спину и принеси попить, — сказал он прыщавому сержанту, чересчур увлёкшемуся осмотром тела.
— А как это он всплыл? — спросил сержант.
— Иди попить принеси. А лучше у этих вон термос попроси. У каждого из этих, — Светлый махнул карандашом назад, — должно быть. В приоритете кофе, давай.
Сержант пошёл к стоявшим на берегу водохранилища рыбакам. Разномастные, с бурами в руках, в валенках и цветных куртках они полушёпотом обсуждали увиденное. К ним подходили местные, живущие в частных домах поблизости. Светлый обернулся и прикрикнул:
— Почему на тонкий лёд выходим, а?
Никто не ответил, все так же продолжили стоять, глазея, гомоня, пихая сержанту свои термосы и пакеты с едой, указывая толстыми рукавицами на середину водоёма, что-то друг другу объясняя. Огромные льдины уже подтаивали — восход принёс горячее солнце. Оно ярко слепило на чистом небе.
Светлый присел у трупа: множество перстней (по несколько штук на каждом пальце), несколько толстых цепей на шее, большой крест на груди. Всё из золота с инкрустацией камнями. Антикварная вульгарность. Светлый снял один из перстней с верхней фаланги опухшего пальца утопленника и положил в передний карман куртки. Обернувшись на толпу, он заорал:
— Кто обнаружил труп?
Из толпы вышли двое. Очень охотно, очень взволнованно начали рассказывать, как ещё вчера готовились выехать поутру, как ехали, как «отбрехались» от жён. Светлый терпеливо ждал, неосознанно оставляя витиеватые штрихи карандашом в блокноте. Рыбаки перешли к сути: труп нашли, как только приехали, у самого берега, там же, где и лежит сейчас. Такое видят впервые.
Подошёл сержант, в одной руке шапка, в другой расписной термос. От головы сержанта шёл пар. Светлый забрал термос, отвинтил крышку, налил в неё содержимое, выпил. Пальцем показал на обнаруживших труп рыбаков:
— Запиши данные и бегом у всех приезжих интервью собирать. Местных не трогай. С местными я сам. Кое-что проверить надо, — добавил отрешённо Светлый.
Со скрипом, коряво урча, к самой воде подъехал старый полицейский фургон. Из него, в штатском, вышел широкоплечий, с будто вздутыми грудными мышцами Зор. Он вальяжно махнул сержанту, крепко пожал руку Светлому. Светлый приулыбнулся:
— Утро доброе.
Зор натянул резиновую перчатку, присел рядом с трупом и приподнял его, касаясь плеча.
— Эге, — громким басом выдал Зор, осмотрев спину.
— Да, — подтвердил Светлый.
— Третий.
— Третий, — кивнул Светлый.
— Богатенький буратин, — продекларировал Зор, с сожалением глядя на свои промокшие чищенные ботинки. Он стянул перчатку и рассеянно положил её в задний карман брюк.
— Чего мятый такой? — спросил Зор, вытащив пачку сигарет и протянув Светлому, угощая.
— Надо по церквям запросить, узнать, кто зимой пропал, — задумчиво пробормотал Светлый, выуживая сигарету, — да местных поспрашивать.
— Не учи учёного, — флегматично сказал Зор.
Подошёл сержант. Вытащил сигарету и закурил. Зор раздражённо гаркнул на него:
— Ну, где эти эксперты, а?
***
Запах весенней сырости сменился стылостью тёмной комнаты. Нарастая, дверной (ТРЕЛЬ) звонок требовал ответа. Я, моргая от недавнего яркого солнца, лёгкого ветра с морозцем, иду открывать дверь.
На пороге Илья и Бурый. Бурый — молодой редактор телеканала, звезда, сошедшая из интернета в область телевещания. С ним мы знакомы заочно. Оба входят ко мне домой блицкригом, разбредаются по комнатам, наводят суматоху.
— Неделю от тебя сплошное игнорирование. Работаешь? — спрашивает Илья, ковыряясь в моём холодильнике и выуживая оттуда брикеты с йогуртом.
— Творю, — коротко отвечаю я, стараясь осознать действительность, отвлечься от идиотов, дающих показания и отогнать от себя трупно-болотный запах.
На секунду в моей голове оформляется мысль, что сцена созидаемая — это навязчивое воспоминание, абсолютно не видоизменяемое, но могущее быть интерпретировано различно и даже не так глупо, как это выглядит в голове личной.
В моей голове вся сцена с обнаружением трупа — это карикатурные герои старого фильма (навязчивый фильм из детства) о полицейских (они будто вырезаны из бумаги), наложенные на примитивную картинку пологого берега в снегу (это рисунок бумажной новогодней открытки). Опять же — воспоминание об открытке — навязчиво и из детства. Так неужели любое творение — есть детская, перемолотая годами жизни, сублимация?
Полицейские и открытка очень глупо выглядят в моей голове, неестественно, как плохой коллаж. И это — первейший препон в деле передачи истории: набор сэмплов воображения тебя и их — различен и многообразен. Это надо осознать и принять. Плюнуть на то, что эти навязчивые картинки портят и отравляют своей карикатурностью замысел работы. Плюнуть на то, что работа — (а ты убедишься в очередной раз) не избавит от навязчивых картин/картинок всей твоей синестезии. Как бы тебе ни хотелось.
Пиши как видишь, а расшифруют получше и постраннее и в своём смысле — без тебя.
Илья протягивает мне стакан с чаем.
Бурый наигрывает на пианино что-то воодушевляющее, жеманно, с клоунадой, изображая маэстро в экстазе. Илья выключает проектор, транслирующий плохой старый фильм о сыщиках. Он выключает нудную музыку, играющую в полтона, делает Бурому жест «перестань», критично смотрит на мои черновики с графитовыми зарисовками:
— Рувер, садись, нас ожидает плотный график. Деньги будем зарабатывать.
Я сел на стул. Илья и Бурый, будто дознаватели на допросе встали передо мной и принялись динамично излагать свои планы, касательно новых шоу. Один зачинает, второй молчит. Первый затыкается, второй продолжает. Коллаборации! Новые форматы! Миллионы денег! Интереснейшие выпуски! Ремейки! Реконструкции!
Я пересчитываю в голове свои денежные запасы и понимаю — эти двое вовремя.
— …личная жэ! — восклицает Бурый, взмахнув рукой, очертив в воздухе радугу. — Исповедь! Такая судьба! Вам и не снилось!
— Сигареты у вас есть? — спрашиваю я.
— Есть немного интересного, — вдруг озадачивает меня Бурый, протягивая мне два «интересного».
— Не подсаживай на эту хрень молодой неокрепший ум, — нравоучительно встревает Илья. Пусть и будто беззаботно, но я ощущаю, как Илья напрягся.
— Не учи учёного, — ворчу я, хватая одно из двух и употребляя на язык.
Бурый прикидывает ещё скоп странных, взбалмошных идей. Ходит по комнате, останавливается у моей доски и издевается над моими таблицами, накидывает фантасмогоричных сценариев постановок с элементами фантастики и мистики. Тут же предлагает создать нечто серьёзное, связанное с психикой и тяжёлой жизнью. Постепенно я отрешаюсь от этого потока идей Бурого. Илье звонят на телефон, он громко переговаривается, повторяя слово «сценарий». После этого он спешно показывает Бурому на часы, тычет в меня пальцем и ёмко говорит с нажимом: «По делу».
Я жду изменений реальности.
Передо мной на столе возникает миниатюрный, из спичек и картона, макет католического собора. К собору подъезжает старый полицейский фургон (металлическая игрушка), из него выходят двое (составленные из палочек фигурки) и проходят ускоренной анимацией в широкие высокие двери.
Рядом с собором, как в пластилиновых мультфильмах, из поверхности стола появляется детализированный макет мечети, с высокого минарета которой заторможено падает в стол нечто в белом, подвешенное на леску.
Илья протягивает откуда-то незримо издалека исписанную бумагу. Словно рука господня пробила облако и явилась мне:
— Твоё расписание. Прошу, будь доступен, бери трубку, хо-ро-шо?..
Его «Хо-ро-шо» смазывается, обретает странный полый объём. Вся комната изгибается в это его «Хо-ро-шо. Я прошу Бурого открыть шторы. Он открывает их медленно, будто пьяная обкуренная бабочка раздвигает крылья. Комната наполняется жирным блестящим светом. Потолок растягивается дугой, пол проваливается куда-то вбок и в сторону.
Главное (принять и осознать): я просто/прочно сижу на одном месте. Не подавай виду, что всё кругом меняется.
(Это только по тебе так).
Стены сжимаются, вся комната резко «выдыхает», мне становится страшно за сострадательного Илью и за бесноватого Бурого. Их ведь может натурально сплющить, и они исчезнут. Но я смиряюсь — так у меня будет больше времени поработать. А деньги сейчас — показатель неважности.
Я смотрю в окно — там огромный глаз Читателя. Проходя мимо, Он останавливается и решает посмотреть: как продвигаются мои дела. Я смотрю на стол. На нём в цикличном повторе — падает тощая фигурка в белом с башенки минарета. У католического собора раскрывается крыша и внутри лежит голая тряпичная в папском одеянии кукла. «Янос, думать только о себе это ведь в порядке человеческой натуры и в природном порядке вещей, правда?», — пищит кукла, моргая своими пластмассовыми глазёнками.
Комната наполняется трупным запахом.
Я ощущаю решимость и невысказанную злобу отчаявшегося маньяка. Я чувствую, как он бежит по тёмному парку. Как холодный воздух обжигает его внутри. Как перед ним бежит тот, кого следует догнать. Как необходимо через символ и решаемые загадки передать то, чего другие не хотят понять своими глупыми мозгами. Но только, что именно они не могут понять? Что я хочу сказать своей «историей»? Я раскрываю свой рот так широко, что мои челюсти образуют угол в 180 градусов, это приносит чудовищную боль, от которой я слепну.
Жирный блестящий свет.
Как будто просто развлече…
Он вдруг резко пропадает по причине…
***
— …а почему именно эта надпись? — спрашивает меня Илья, проворачивая в воздухе тонкой женской рукой.
Он говорит мне в правое ухо.
Я сижу на диване, на площадке ток-шоу. Нет зрителей, нет операторов, нет редакторов, ассистентов. Пустая студийная площадка. Только я, петличка микрофона на моей рубашке и это странное существо: симбиоз Ильи и Майер.
Пересыхает во рту.
Это неправильно.
— Потому что для эээ… Атеиста это является правдой… — говорю я, покрываясь липкой испариной.
— Но зачем… её писать? — воображаемым шёпотом спрашивает Бурый, появляясь рядом со мной на диване слева.
— Это… — ток крови бьёт по моим мозгам, всё сильнее, с каждым толчком сердца, суживая сознание, — это вызов, это крик.
— Интересно… — шепчет возникший на месте камеры-один художник с пирсингом в носу.
— Не обращай внимания, — профессиональной скороговоркой бормочет Илья-Майер, — этот педик зарисовывает прямой эфир. Такая у него ра-бо-та.
Бурый кладёт мне свою ладонь на плечо и притягивает к себе, будто отбирая у Ильи-Майер. Касание пахнет масляными красками. Голосом розового цвета Бурый сообщает мне в левое ухо:
— Он подсматривал, как ты трахаешь его жену.
***
Я обнимаю Эву, такую приятную, такую родную.
Податливую, отзывчивую моим жадным ласкам.
Через плотную куртку я чувствую, как бьётся её сердце. Я не могу надышаться её сладостным запахом. Я целую её точёное лицо, трогаю её волосы, мну её ладони, сжимаю её грудь, касаюсь под одеждой её потной спины, трогаю её бёдра, трогаю, трогаю, трогаю её всю.
Это одна из наших последних встреч. Мне не хочется терять её, хоть и понимаю, что никогда и не обладал ею полностью.
Мы лежим в полной тишине, обнявшись, без движения.
Молча.
Через долгое время она шепчет мне прямо в ухо, приятным шёпотом, касаясь своими мягкими губами:
— Мне так с тобой… Спокойно…
11. «Я открываю глаза»
Я открываю глаза. Отрываю приклеенный ко лбу жёлтый квадратный стикер. На нём напоминание, что съёмки у Бурого начнутся уже через неделю (ДД: ММ: ГГГГ ЧЧ: ММ). На нём также размашисто уверенное: «заряди телефон».
Хочется пить. Но сил встать нет. Их хватает на просто лежать, распластавшись и листая ленты социальных сетей на почти разряженном телефоне. Возникает искреннее ощущение, что я вот сейчас умру. Я пишу Эве, воодушевлённый/вдохновлённый таким ощущением:
«Ты здесь надолго?»
Она, прочитав спустя бесконечность, молчит.
***
Светлый, в прокуренном кабинете, стоя перед доской на стене, отчётливо вспомнил прошлое лето. Душное, отвратительно жаркое. Издевающееся своим сухим зноем, плавящее мозг в неработоспособную кашу.
Тощий священнослужитель в белом, насаженный нижней челюстью на металлический полумесяц одного из мазаров, был обнаружен на мусульманском кладбище. На спине разорванная одежда. На ней, ужасающая своей странным символизмом, надпись, сделанная ножом: «Gott ist tot». Открытый перелом ноги — торчащий кусок кости, в полтела — гематома. Священнослужитель перед убийством был сброшен с высоты.
В памяти всплыли обрывочные лоскуты воспоминаний: потёки тёмной крови на жёлтом кирпиче мазара, ссохшиеся, впитавшиеся. Жужжание мух. Санитар, споткнувшийся о камень на земле и нелепо упавший на повисший, как рыба на крючке, труп. Труп резко дёрнулся в сторону, и показалось, что челюсть не выдержит, сломается. Изо рта посыпались склеенные кровью монеты. Вой свидетелей, обнаруживших и вызвавших полицию — они всей обширной семьёй приехали на похороны в старом автобусе. Мулла, что должен был читать на этих похоронах, побледневший, чуть не потерявший сознание. Неприятная вонь. Высокая жухлая трава. Липкая паутина среди узких проходов. Облезлая краска на металлических оградах. Унылые бесцветные лица на надгробных камнях.
Пока работала группа, Светлый прошёл вглубь кладбищенского лабиринта. Он закурил, присев на скамейку у одного из земляных холмов. Курить здесь казалось чем-то недозволенным, хотя именно здесь это наиболее обосновано.
— Чего рассиживаешься? — спросил Зор, сдвигая ногами длинные сорняки, выныривая из прохода.
— Ты как меня нашёл? — спросил Светлый, гася окурок и аккуратно положив его под скамейку.
— Курево за километр несёт. Бросай. Чё думаешь?
— Я сообщил, чтобы пикапы, фургоны тормозили, осматривали. Легковые подозрительные. Крови много. Но это так, наудачу. Опросил этих, — Светлый махнул в сторону еле различимого воя, — не знают ничего. А мулла сказал, что наш мученик в маленькой мечети, у рынка, служит. Я сержанта послал с ребятами, в отделение привезут кого там, на месте, найдут.
— Хорошо, — почесал нос Зор, — тут это. Группу предупреди, чтобы пока никому. Шума будет: ай-яй-яй. Я свидетелям втолковал.
— Группу и сержанта я предупредил, — Светлый посмотрел на Зора, — но всё равно, город небольшой.
— Залётный?
— Скорее всего. Не знаю. Но дело весёлое.
***
Светлый читал объяснительные. Открытые нараспашку окна не спасали от душного горячего воздуха. В кабинет вошёл Зор. Он заглянул в каморку, где сидели задержанные, подошёл к Светлому:
— Ты зачем их вместе посадил?
— Чё старший говорит?
— Требует результата. Там семья убитого шум поднимает, новости уже прознали. Ну, через семью, конечно. Потихоньку начинается. Нам пару экспертов на помощь пришлют столичных. Может, вообще себе дело заберут, если резонанс поднимется.
— Да ну, брось. Надпись только, а так — такой же труп, — Светлый отложил объяснительные, пододвинув их Зору, — я думал, что им нельзя семью заводить.
— Он же тебе не Папа Римский.
— Там двое, — Светлый показал на каморку, — дети-сироты, молокососы. Результата они тебе не дадут. Они что-то типа учеников, жили, помогали там. Сегодня утром только они там были. Пишут, что наш клиент пошёл утром рупор чинить на минарете. Потом прозвучала молитва. Потом они его не видели. А наши к ним приехали — увидели пятно на земле кровавое, когда на улицу вышли.
— Совсем никакого результата? — потёр подбородок Зор.
— Вряд ли. Ну, скинуть, ну, добить на земле. Зачем им его тащить куда-то. Да и на чём. Это нужен подельник какой-нибудь. Хотя… Там помимо них ещё трое работают. Надпись зачем вырезать, на крюк насаживать, в рот монеты пихать?
— Как раз, — кивнул Зор, мощным шлепком открывая дверь каморки — как раз, чтобы запутать следствие.
***
— Голубки, колоться будем? — спокойно спросил Зор двух молокососов. Оба сидели за привинченным к полу столом. Один, лет шестнадцати — обритый под ноль, всё тёр красные, мокрые от слёз глаза. Второй, сидящий спокойно, постарше — привстал, протянул руку.
Зор вытянул указательный палец:





