
Полная версия
Я был, и второй раз меня не будет
Потом в моей жизни были ещё очень разные Вознесенский и Межиров, но это совсем другая история.
…Может быть, поэтому, из-за Тихонова, я почти не стремился делать литературную карьеру. Что уж тут говорить? С самого начала было ощущение преемственности, передачи из рук в руки, и мне казалось, что доказывать нечего и некому. Может, в том и была моя ошибка – как знать теперь, через столько лет?..
31.07.24 г.«В табуне, но без узды»
Из интервью Елене Семеновой для НГ EX–LIBRIS Истфак, тюрьма, психушка, «Калибр», РСХД
История совершенно иначе расставила акценты, и моя юношеская бравада теперь точно не кажется чем-то героическим. Однако по жизни эти приключения сыграли важную роль: я навсегда излечился от социального страха – перед государством, его карательными возможностями, перед резким изменением обстоятельств, отчасти даже от страха неожиданной смерти и полного забвения я тоже излечился. Это была такая лёгкая прививка, которая помогла существовать дальше.
Это всё происходило в конце 70-х годов. Первый раз меня «приняли» на втором курсе зимой. Дело было в гуманитарном корпусе университета, в холле перед шестой аудиторией. Взяли под белы ручки и отвели в «тайную комнату» в подвальных этажах Главного здания МГУ. Две подруги, которые в этот момент были со мной, проводили меня до самых дверей, а потом принялись ждать в столовой. У них случилась «пирожковая» болезнь, а тончайшая Вероника Мурашева, ныне известный археолог и крупнейший наш специалист по нормандскому вопросу, съела, по её рассказам, аж двадцать пирожков. Это абсолютный рекорд.
Вменяли мне вполне смешные вещи. Дескать, я что-то антикоммунистическое написал на стенке туалета. Совершенная ерунда, понятно, ничего я там не писал. Потом припомнили выступления на семинарах по истории КПСС, разговоры о самиздате, какие-то тексты Солженицына и Амальрика, которые я и брал, и давал почитать. В общем, стандарт. Но мне не повезло. Дело в том, что в тот вечер я ждал подруг, которые сдавали экзамен, и от нечего делать марал бумагу. В частности, записал смешную песенку с припевом: «А коммунисты на деревьях какая прелесть как висят…» Сумку мою досмотрели и листок нашли. Отпираться было бессмысленно. Времена стояли относительно гуманные – до Афганистана. Мне дали сдать сессию за второй курс, а потом отправили в академку – исправляться на завод. Подогревая моё самолюбие, на открытом собрании парторг факультета произнёс знаковую фразу: «Мы не сумели дать должный отпор хорошо подготовленному антисоветчику Полонскому». «Хорошо подготовленный» звучало круто.
Исправление происходило на московском станкоинструментальном заводе «Калибр», и тут мы с ребятами разошлись не на шутку. Второй раз взяли меня с листовками. Тут уж проблема оказалась серьёзней: несколько недель в тюрьме, потом психушка – где-то около полугода. До суда дело не дошло: парням из ГБ мало что удалось узнать, все вели себя прилично. А никакой угрозы мы, понятное дело, с точки зрения государства не представляли. Так что спустили – в их понимании – на тормозах. Что с идиотами возиться? В психушке мне довелось познакомиться со многими замечательными ребятами, моими ровесниками. Среди них были и совершенные безумцы, такие как, например, паренёк из Брянска, Сережа Миролюбов. Он взял с собой в армию «ГУЛАГ» Солженицына и, так как был сержантом, зачитывал вечерами отрывки своему отделению…
С Миролюбовым нам удалось добыть себе синекуру. Нам доверили выносить из здания жмуриков. Так как прогулок не было, то был единственный шанс оказаться на свежем воздухе. От отделения до морга было метров пятьсот, и обратно надо было спешить: в морге фиксировали время, поэтому курили мы по пути туда. Помню почти как сейчас: зима, снег, мы поставили носилки со жмуриком в сугроб и стоим, вдыхаем явский дым. «Блаженство, которому нету равных»…
В итоге из психушки меня выцарапали родители. (Я родом из очень благополучной московской академической семьи с веером самых экзотических знакомств.) Но с университетом пришлось проститься, и под гласный надзор я попал. В 1980-м, во время Олимпиады, меня было хотели выслать за 101-й километр, но мы сбежали с подругой, когда они практически звонили в дверь, и отправились странствовать – Кавказ, Азия, Сибирь. Когда вернулись осенью, о нас забыли.
В общем, обретённая невиданная свобода стала мне подарком по итогам этой эпопеи. И ещё одно величайшее преимущество. На фоне приключений с властями девушки в столицах и провинции глядели на меня с восторгом. Это привносило в повседневную жизнь элемент нескончаемого праздника.
«Отхвостие» истории – практически до 91-го года (на самом деле – с теми или иными допусками – до 1987-го) я не мог и думать о том, чтоб печататься в СССР или участвовать в какой-то легальной общественной жизни. Работал то дворником, то сторожем, но по преимуществу – литературным негром.
Надо добавить ещё, что в любом случае я никогда, даже в юности, не был диссидентом. Мои взгляды ещё со старших классов и первых самиздатовских текстов развивались в рамках идеологии сборника «Из-под глыб» и ни на секунду не были прозападными, демократическими. Существовало в начале 60-х годов «Русское христианское студенческое движение» Огурцова и Осипова. Тогда, в 70-х, его лидеры ещё сидели. Нам очень нравились их идеи и их программа…
А с движением за права человека я ничего общего не имел и не хотел иметь. До сих пор считаю, что у человека нет и не может быть никаких прав и свобод, кроме тех, которые он сам себе возьмёт и окажется готов за них ответить, то есть заплатить цену, которая будет назначена. Всё остальное – фикция и обман, такой же инструмент подавления, как и любая форма государственного террора.
Подёнщина в 1980-х
В обстоятельствах полного «запрета на профессию» надо было чем-то зарабатывать, а это был хороший заработок. Много воды утекло, но часть людей живы-здоровы, поэтому слишком распространяться на сей сюжет я не стану. Да и имён большинства своих диссертантов не помню. Знал ли я их – вот вопрос. Люди это были с национальных окраин. Думаю, в РФ сейчас мало кто из них работает. В любом случае это называлось «помочь отредактировать текст». Темы же случались самые экзотические. Я писал о колхозном строительстве во всех республиках Средней Азии, об образе женщины в современной сирийской литературе, о египетском публицисте и последователе Бернарда Шоу – Саламе Мусе, об арабском социализме и о многом, многом другом. Дважды это были докторские, остальные – кандидатские. Было ли их двадцать? Уже не вспомнить. Но на каждую можно было широко прожить три-четыре месяца.
90-е во славу империи
Мировоззренческие полосы и так называемую «Книгу имён» почти десять лет я делал в газете «Первое сентября», основанной Симоном Соловейчиком, где заместителем главного редактора работал мой ближайший друг Сергей Ташевский. Ещё был короткий эпизод где-то в канун 1991 года, когда мы делали полосу в «Общей газете» Яковлева-старшего. Но тут дело ограничилось тремя выпусками. Мы соорудили цикл материалов во славу империи – и разразился скандал. В «Независимой» же при Третьякове я довольно часто публиковался с особым удовольствием на восьмой полосе, которую вёл тогда Олег Давыдов. Также публиковал много очерков и эссе в «НГ-Религии» на начальном этапе.
Культурные коды
Помимо русской на меня сильное влияние оказали пять поэтических традиций – византийская, французская, испанская, индийская и персидская. Причём поэты очень разные – Исаак Сирин и Вийон, авторы ведических гимнов и Гонгора, Роман Сладкопевец и Сен-Жон Перс, Хименес и Элюар. Список этот можно продолжать почти до бесконечности.
В русской поэзии я всегда любил раннюю народную традицию, литургическую поэзию и XVIII век. В «школьном» XIX веке за пределами хрестоматии для меня самым важным поэтом был с юности и остаётся по сей день Константин Случевский. Он совершенно иначе расставлял слова, нежели большинство его современников. О XX веке говорить очень сложно. Из символистов я люблю Кузмина. Он, быть может, самый разнообразный и менее «влажный» из них. Брюсова ценю как образ. Хорошо помню «Первое свидание» Андрея Белого и его же «Симфонии».
На меня, вне сомнения, повлиял Гумилёв, но скорей содержательно, чем стилистически. Мандельштам? Ну, это общее место. Из футуристов – Хлебников, из обэриутов – Введенский. Я всегда любил Павла Васильева и некоторые вещи Бориса Корнилова. Очень внимательно читал Поплавского, а потом и поэтов «второй эмиграции» – Николая Моршена, Елагина и других, но их больше из «идейного» интереса.
Гораздо позднее, но не менее сильное впечатление – Георгий Оболдуев. Он, как и Случевский, тоже особенным образом ставит слова.
И ещё Ксения Некрасова. Невероятный уровень чистоты и честности в тексте. Наконец, с самого детства – Владимир Высоцкий. В его мире я рос, взрослел, учился быть. Он и сейчас один из самых главных для меня поэтов: «Я согласен бегать в табуне, но не под седлом и без узды».
Сильное влияние на меня оказали и некоторые наши современники. Назову только тех, кого уже нет с нами. Это в первую очередь мой товарищ Аркадий Славоросов, автор удивительного романа «Рок-н-ролл» и повести «Аттракционы», чей единственный сборник стихов «Опиум» я в своё время подготовил к печати. И ещё один замечательный, хотя, к сожалению, недостаточно известный поэт – Владимир Карпец, во внутреннем диалоге с которым я пребывал почти всю жизнь. Мы тоже были знакомы, хотя и издалека.
Своим учителем я, наверное, могу назвать Николая Тихонова, которого знал и которому что-то показывал с четырнадцати лет. Культурный код иногда передаётся самым причудливым образом.
Огромную роль в моей судьбе сыграла питерская писательница и поэт Марьяна Козырева. Марьяна Львовна, помимо всего прочего, познакомила меня с ленинградской «Культурой 2», произведшей на неопытного юнца очень серьёзное действие именно всем корпусом прочитанных текстов – от Кузьминского до Питера Брандта.
Проза? Ну, наверное, тут нужно говорить прежде всего о юношеских впечатлениях: Достоевский, Бунин, Гессе, Кортасар, Генри Миллер. И чуть позже – Лесков и Лоренс Дарелл, тот самый противный брат Ларри из рассказов о животных его куда более известного брата Джеральда… Чтение романов и новелл – одно из самых увлекательных занятий, но чужие истории могут оказать на тебя формообразующее влияние именно в ранние годы.
История мысли, напротив, меня формировала с юности и продолжает формировать сейчас. В первую очередь – православная традиция, ведущая от Античности в Византию и оттуда – в Россию. Платон, Плотин, Палама, Леонтьев, Евгений и Сергей Трубецкие, Лосский – это только отдельные знаки, вырванные из контекста. В качестве контрверсии предлагается буддийская философия в исполнении древнего как мир Нагаруджуны и замечательного бурятского мыслителя ХХ века Бидии Дондарона. Также сильнейшее впечатление на меня произвело в своё время мировоззрение Вед и Упанишад, а также мыслительная конструкция главного философа адвайта-веданты Шанкары.
Что же касается западной философии, классической и самой современной, то я читаю эти тексты, иные из них ценю, а иным радуюсь. Но ни Иммануил Кант, ни Людвиг Витгенштейн, ни Джорджо Агамбен не сообщили мне ничего такого, что бы могло связать меня с чем-то более существенным, чем частное существование и способы его описания. Разве что только Хайдеггер и «осевое время» у Ясперса. Да, Хайдеггер и Ясперс.
Я выхожу на трассу
Есть очень мало вещей на земле, которые я люблю больше, чем простое движение по трассе. Когда-то автостопом, теперь – на автомобиле. Первый раз на трассу я вышел в четырнадцать лет – поехал к тётке в Омскую область – и с тех пор стараюсь отправиться в путь при первой возможности. На территории бывшего Советского Союза осталось всего две-три области, куда я не доехал. В десятках городов некоторое время жил, у меня там случались какие-то истории, какая-то внутренняя работа. В итоге я побывал на всех континентах, кроме Австралии и Антарктиды, и омыл ноги в водах всех океанов, кроме новопридуманного Южного. Но ещё есть непройденные маршруты, о которых я продолжаю мечтать: Колымский тракт от Якутска до Магадана, Африка южнее Сахары до ЮАР, Трансамериканское шоссе от Мексики до юга Аргентины, дорога в Индию через Иран и Пакистан.
Последний наш автостопный рывок из Москвы во Владивосток и обратно случился в 2006 году. С тех пор катаюсь в основном за рулём. Хотя недавно тряхнул стариной – вышел на трассу. И всё было как прежде…
Алжир, Марокко, Индия, далее везде…
Я вырос в семье востоковедов, к тому же знаю французский почти как родной. Отсюда поэты Магриба – необыкновенно интересная традиция на стыке французской и арабской культур. Классика марокканской литературы Тахара Бенжеллуна я переводил по договору с издательством «Радуга», они планировали большой том, но наступил 1991 год. В итоге все тексты были опубликованы, но в разных изданиях и в разные годы. Не менее интересная история произошла и со священной книгой сикхов «Грантхавали» поэта Кабира. Эту работу мы делали вместе с замечательным индологом Нелли Бабаджановной Гафуровой, выполнившей научный перевод с комментариями. Я, соответственно, сделал поэтическое переложение. Разумеется, у нас был издательский договор, разумеется, мы получили приятный аванс, разумеется, наступил 1991 год… Кроме всего прочего, будучи литературным негром, я в 80-е годы активно переводил поэтов народов СССР. До поры до времени эти переводы публиковались под самыми неожиданными именами.
Что первично?
Элементарней всего было бы заявить поэзию, что было бы, скорей всего, правдой. Но приблизительной. Главная часть творчества – это жизнь, в которую естественно вплетены поэзия, публицистика, переводы и сочинения в тревел-жанре вместе с любовными историями, путешествиями и всеми иными опытами. В молодости, когда я судил гораздо категоричней, для меня и моих друзей словечко «литература» было худшей характеристикой текста – означало, что он безнадёжно вторичен и вообще никуда не годится.
Христос за нас
В истории не было явлено ничего более контркультурного и авангардного, чем образ Иисуса Христа. «Пусть завтрашний день сам заботится о себе», «Враги человеку – домашние его», «Проповедуйте с крыш», «Не мир я принёс, а меч» – это не слова какого-то лидера 60-х годов, а евангельские речения, список которых можно было бы множить и множить. В свою очередь, контркультурное движение середины ХХ века явило собой последний крупный религиозный порыв в истории человечества, последствия которого сейчас, когда мы переживаем эпоху отката и нравственной контрреволюции в цветах всё смазывающей толерантности, ещё до конца не описаны и не оценены.
У Церкви действительно существует своя нормативная сетка, тут ничего не поделаешь, ей приходится иметь дело с людьми, включёнными в общественные отношения. Хотя именно апостол Павел говорил: «Всё вам можно, но не всё полезно».
Однако по существу христианское послание обращено к напряжению в человеке, к преодолению им его скучной и скудной самости, то есть как раз к разрушению всех существующих и мыслимых границ. Именно отсюда начинается движение по тому пространству свободы, которое становится ясней и прекрасней с каждым шагом вглубь. Может быть, только отчасти, совсем отчасти, в меру моих слабых сил, моя поэзия претендует быть одним из путеводителей на этих дорогах. В данной нам точке времени и пространства. Здесь и сейчас.
12.12.2019 г.Пространство для побега
…Точно не помню, откуда оно началось, это пристрастие к Сибири, к земле за Уралом. Вероятно, с рассказов деда, прожившего на исходе сталинского и в первые годы хрущевского времени десять лет в ссылке в Туруханском районе, на севере Красноярского края.
Конечно, дед рассказывал об ужасах лагерей. Но ещё чаще он говорил о сказочной красоте тех мест, о долгих мерцающих зимах, о могучих реках, полных рыбы, о бескрайней тайге, изобильной зверем, о таинственных старообрядческих скитах и кочевьях эвенков, о странном народе кетов, чей язык похож на язык басков и грузин. И главное – о людях, не имущих «страха иудейска». Дедушка, сам еврей по происхождению, очень любил и часто повторял именно эту формулу. Страха иудейска, говорил он от раза к разу, в них не было.
Мне кажется, что до самого конца своих дней – а он прожил длинную жизнь, почти сто лет, – он так и не простил себе, что, приехав после реабилитации в Москву повидать оставленную в 30-х годах жену и выросшую дочь, он не вернулся обратно. Согласился остаться доживать в Москве давным-давно прерванную жизнь и покинул там, в Красноярском крае, совершенно другую судьбу, которая сулила ему ещё годы и годы без заунывного сползания в старость.
Наверное, эта его тоска и стала началом моей любви.
…Детство моё прошло в Подмосковье, на станции Ярославской железной дороги. Я часто приезжал на велосипеде на платформу и смотрел на уходящие вдаль поезда. Владивосток, Хабаровск, Иркутск, Новосибирск, Красноярск, Кемерово, Барнаул, Чита, Абакан. Я раскатывал названия на языке, и они мне казались лучшей музыкой на свете. Время от времени проходил скорый Москва – Пекин, но это уже было за пределом «моего» пространства. И тем более таинственно.
В вагонах вечерами загорался свет, люди смотрели на убегающие платформы, я смотрел на них. Теперь я понимаю, что многие из них думали не без печали об оставленных столицах. И даже не догадывались, насколько этот паренёк с велосипедом, провожающий дальние поезда, завидует им.
Первый раз я отправился в Сибирь в начале девятого класса. На ту пору это был самый «дерзкий» поступок в моей жизни. Проучился я тем сентябрём три дня, и что-то мне это занятие крайне надоело.
Шёл 1974 год, и тогда никому и в голову не могло прийти, что, чтобы купить билет на поезд, может понадобиться паспорт. К тому же совершеннолетие наступало в 16 лет, возраст сексуального согласия – в 14. Для непослушной части молодёжи совсем другие времена царили. С одной стороны, куда более стеснённые – комсомол, статья о тунеядстве, психиатрические диагнозы самого разнообразного свойства, с другой – более свободные. По крайней мере, никто подростков по стране не вылавливал, если их не объявляли во всесоюзный розыск их собственные родители.
Шестнадцати, правда, тем сентябрём мне ещё не исполнилось (исполнялось в ноябре). Но трудно было бы представить ситуацию, чтобы мои родители, потеряв меня, обратились к услугам МВД. Парень я был крупный, сильный, опытный походник, так что особых поводов волноваться за моё физическое выживание у них не было. Я позвонил им из Ярославля, сообщил, что решил съездить к тётке Рите в Сибирь. И повесил трубку.
…Тётка моя Рита в ту пору директорствовала в школе в посёлке Весёлый Привал Кормиловского района Омской области. Надо было добраться до Кормиловки, остальное было делом техники. К октябрю я решил вернуться, учился хорошо, знал, что три недели никак не катастрофа, а родители точно меня прикроют. Полное торжество свободы, явно ставящей под сомнение соображения «безопасности». Какое же это было счастье…
Никакого опыта автостопа в ту пору у меня не было, не было и атласа. На восток я двигался по наитию, то на автомобиле, то по железной дороге – «на собаках» (так называлось перемещение на электричках). Данилов, Буй, станция Свеча, Вятка, Пермь. Названия ласкали слух. За Свердловском время от времени кончался асфальт. Неожиданно я приехал в Казахстан. Неожиданно выехал из него. Разумеется, всё – совершенно бесплатно. Ни на трассе, ни в поездах никто и не думал спрашивать билет у подростка. Ну едет куда-то мальчик, мало ли что у него по жизни – так думали сердобольные тётки и добрые водители. Кормили, поили, устраивали на ночлег. В Омск въехали рано утром. Пока гулял по городу, прошёл целый день. Еле успел на последнюю электричку до Кормиловки. Оттуда до Весёлого Привала оставалось ещё 20 км. Но ничего, спросил дорогу, пошёл. Поплутал немного: ни навигаторов, ни телефонов, разумеется, не было, но люди были умней, что ли…
В общем, часа в четыре утра постучался в дом у школы. Тётка Рита сразу накинулась на меня: такой-сякой, мать не бережешь. И давай кормить. А уж как был рад двоюродный брат мой Колюня – ни в сказке сказать ни пером описать. Его только что комиссовали из армии. Служил в ВДВ, десятки прыжков – ни царапины, а тут приехал на побывку и разбился на мотоцикле. Какой-то сложный перелом ноги, с парашютом больше не прыгнешь, в строй не встанешь. Коля прихрамывал, но чувствовал себя великолепно. Рита пристроила его в свою школу – преподавать географию и физкультуру. Почему географию, оставалось только догадываться. Никакого образования у брательника не было. Но ничего, со временем соорудили ему диплом.
Мне Коля был несказанно рад. В Весёлом Привале он откровенно скучал.
В посёлке в советское время жили немцы – потомки ссыльных – и русские, середина на половину. Немецкие домики и садики были чуть аккуратнее, немцы меньше пили, девочки немецкие были более улыбчивыми и готовыми к приключениям. Вот, пожалуй, и вся разница.
В семьях немцы говорили по-немецки, в школе учителя-немки тоже преподавали язык. Так что двуязычие посёлка никого не смущало. Тем более не было никаких этнических конфликтов. Жили дружно, Германа от Ивана почти не отличали. Разве что на дружеских посиделках, за рюмкой, какого-нибудь немца могли назвать в шутку «фашистом». «Фашист» весело отшучивался.
Омск казался центром цивилизации, Москва была очень далеко, к ней относились с иронией. Я и сам с иронией начал к ней относиться…
В ту осень в Весёлом Привале у меня случился окончательный переход из отрочества в юность. Водочная инициация в южносибирской степи, пара-тройка любовных историй со сценами и драками, но главное, появилось это ощущение доступности пространства. Ничего не надо: ни денег, ни запасов, ни надежд. Взял сумку и пошёл. Вот она под твоими ногами, твоя страна, только оставь за спиной страхи и предубеждения. Просто иди, смотри и слушай.
…Таким же сентябрём, уже на втором курсе университета, я приехал в Красноярск. И город сразу взял меня в плен, покорил своей мощью и пространством, которое открывалось за ним на север, юг и восток. Ощущение, что Красноярский край (мир) – это особая земля на русской земле, пришло сразу и с тех пор меня уже не оставляло. Как и многим, мне показалось, что именно этот город, один из немногих, где, в сущности, наплевать на архитектуру, так как сам рельеф местности делает глаз счастливым, должен был бы быть естественной столицей России. С тех пор, каждый раз переезжая или переходя Енисей, соединяя эти два берега Евразии, я подолгу бродил вокруг Речного вокзала, рассматривал расписание навигации и – в счастливых случаях – провожал суда, уходящие на Север, на Дудинку, туда, к берегам Студёного океана.
Один близкий мой товарищ не так давно написал текст, где немного грустил из-за «незаселённости» края. В далёких от России местах, говорил он, на таких пространствах живут сотни миллионов человек, а тут на весь край нет и трёх миллионов. Мне же всегда казалось, что именно здесь земля отдыхает, она в ожидании, «под паром», оставляет возможность для ухода, побега, умеет стать утешением и убежищем. А сам Красноярск, живущий напряжённой хозяйственной, культурной и политической жизнью, язык никак не повернётся назвать «пустым». Он как Россия в сжатом масштабе, со всеми её сложностями, проблемами и мощнейшей энтелехией – возможностью развития…
Сибирь – пространство, где любой человек, который не боится жизни и верит в свои силы, всегда может начать с чистого листа.
…В 1980-м, в год московской Олимпиады, сибирские дороги стали и для меня личным убежищем, территорией побега. Где-то за год-полтора у меня случились мелкие неприятности с родным государством. Я был изгнан из университета, побывал в тюрьме, потом и в психушке. К Олимпиаде Москву чистили от подобного рода «элементов», и нас тоже должны были выслать за 101-й километр. Всё случилось практически по анекдоту: они к нам в дверь, а мы – в окно. В доме тогда делали ремонт, мы с подругой просто выскользнули через балкон на строительные леса и спустились вниз, когда увидели в глазок людей в форме.
Мы просто вышли на дорогу, сделали крюк в Азию, а конечным пунктом стал в тот год Улан-Удэ. В районе под названием Зауда, в деревянном частном доме, у моего приятеля Володи Сергеенко по прозвищу Квант и его жены Люсьен мы провели прекрасные месяцы: ездили на Байкал, в Иволгинский дацан, в тайгу, купались в Селенге – летели по течению, а потом шли полуодетые через полгорода. Чтение машинописи Бидии Дандорона, смерть Высоцкого, нескончаемые споры о поэзии и политике – целая жизнь пришлась на эти июль и август…




