Осовец Атака Мертвецов
Осовец Атака Мертвецов

Полная версия

Осовец Атака Мертвецов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

– Держите, – она протянула ему окровавленные ножницы и старую повязку. – Утилизируйте.


Он взял, чувствуя липкую теплоту крови сквозь тонкую ткань бинтов. Это был не расчет на бумаге, не абстрактная «цена войны». Это была ее реальная, физическая тяжесть и температура.


Пока она накладывала новую, сложную повязку на культю, он стоял с окровавленным тряпьем в руках и смотрел, как она работает. Ее спина была пряма, голова слегка наклонена. Ни тени брезгливости или страха. Только сосредоточенность. И в этой сосредоточенности была такая мощь, что его прежнее, романтическое желание «растопить ее сердце» показалось ему вдую мелким и наивным.


Как можно растопить лед, который является не замерзшей водой, а самой сутью алмаза, способного резать сталь? Как можно согреть того, кто сам стал источником нечеловеческой силы?

этот момент он понял, что его миссия изменилась. Он больше не хотел растопить ее. Он хотел быть достойным стоять рядом с этой силой. Не защищать ее – это было тщеславной иллюзией. А помочь ей делать ее работу. Обеспечить ей самые прочные стены, самый чистый источник воды, самый безопасный путь для эвакуации ее пациентов.


Он молча отнес тряпки к печке, сжег их, вернулся и снова встал в стороне, готовый к следующему поручению. Он был инженером. Его любовь, если это можно было так назвать, должна была быть не страстным пламенем, а таким же точным, надежным и безотказным механизмом, как и все, что он создавал. Механизмом, работающим на ее победу в той войне, которую она вела каждый день.

Кирилл устроился на пустой ящик из-под медикаментов в углу палаты, стараясь быть как можно менее заметным. Он сидел, прислонившись спиной к прохладной каменной стене, и наблюдал. Не как начальник, проверяющий работу, и не как влюбленный юноша, а как ученик, пытающийся постичь суть неведомой ему науки – науки милосердия.


Он видел, как Ли Цзи перемещалась между койками – не суетливо, но и немедля. Каждое ее движение было выверено, целесообразно, лишено малейшей примеси личного. Она поправляла подушку под головой тяжелораненого, и ее пальцы на мгновение задерживались на его вспотевшем лбу, проверяя жар. Она меняла перевязку солдату с обожженной грудью, и ее голос, тихий и ровный, отдавал короткие, успокаивающие команды санитарам.


Он не решался нарушить этот ритм, эту странную, трагическую симфонию труда и боли. Но когда она, закончив с одним бойцом и перед тем, как подойти к следующему, на секунду останавливалась, чтобы промокнуть лицо краем безупречно белого передника, он решался на вопрос. Тихий, почти шепотом.


– Сестра… а эти шины для фиксации… – он кивнул на стопку деревянных лубков в углу. – Их всегда нужно обматывать мягкой тканью? Или есть случаи, когда нужно жесткое крепление?


Она не сразу ответила, переводя дух. Затем повернула к нему усталое, бесстрастное лицо.

– Всегда мягкое, – голос ее был низким от усталости, но таким же четким. – Если нет открытого перелома. Жесткая фиксация без прокладки может нарушить кровоток. Или стереть кожу в кровь. Нам и так своих ран хватает.


Он кивнул, впитывая каждое слово. Через некоторое время, когда она измеряла давление другому солдату, он снова спросил:

– А свет? Вот эти керосиновые лампы… их достаточно? Или нужно что-то мощнее?


– Для перевязок – достаточно, – она не отрывалась от манжеты. – Для полостной операции – нет. Нужен фонарь. Сильный. С отражателем. И запас фитилей и стекол ко всем лампам. – Она закончила измерение и посмотрела на него. – Стекло от взрывной волны трескается.


Он снова делал пометку в своем блокноте, уже испещренном ее замечаниями. Их диалог был похож на странный, прерывистый урок. Она – строгий преподаватель, он – прилежный студент, а учебным пособием служила сама война со своими окровавленными последствиями.

Иногда, отвечая на его вопрос, она на секунду задумывалась, и взгляд ее становился отстраненным, будто она видела не стены лазарета, а что-то далекое и тяжелое. В эти моменты он видел не просто профессионала, а человека, несущего на своих плечах невыносимую тяжесть. И его желание помочь, защитить, взять на себя часть этой тяжести становилось еще острее.


Он сидел и наблюдал, задавая свои редкие, выверенные вопросы, и между ними, в тишине, наполненной стонами и запахом карболки, рождалось нечто новое – не любовь-страсть и не любовь-обожание, а глубокая, безмолвная солидарность. Он учился ее языку – языку практической необходимости в мире, где любая абстракция была смертельно опасной роскошью. И в этом учении был его единственный возможный путь к ней.

Кирилл закрыл свой блокнот, отложил карандаш и встал. Слова кончились. Теперь нужно было делать. Он видел, как санитар пытается в одиночку перевернуть тяжелого, бесчувственного бойца, чтобы сменить пропитанную кровью простыню. Он видел, как сестра-хозяйка с трудом тащит ведро с кипятком.


Он не стал спрашивать разрешения. Просто подошел и молча вставил свои плечи под ношу санитара. Тот, удивленно хмыкнув, кивнул, и они вместе аккуратно приподняли тело. Кирилл почувствовал под ладонями влажную от пота гимнастерку, услышал прерывистое дыхание раненого. Это была не абстракция. Это был человек.


Потом он взял у растерявшейся сестры ведро, отнес его к печке, вернулся с полным. Его движения были неловкими по сравнению с отточенными жестами Ли Цзи, но в них была упрямая, решительная сила. Он не смотрел на нее, не искал одобрения. Он просто делал то, что видел – подносил, подавал, придерживал.


Ли Цзи, готовя шприц, на секунду остановилась и скользнула взглядом по его фигуре, склонившейся над ведром. Ничего не изменилось в ее лице – ни тени удивления, ни признательности. Но в следующий раз, когда ей понадобился стерильный бинт, она, не поворачивая головы, коротко бросила в его сторону:

– Поручик. Пачка бинтов. На столе.


Это было не «пожалуйста» и не «спасибо». Это было простое, деловое обращение к внезапно появившемуся ресурсу. Но для Кирилла это прозвучало как величайшее признание. Он не был больше помехой. Он стал полезен.


Он подал бинты. Их пальцы снова встретились, и на этот раз он не отдернул руку, а уверенно передал сверток. В воздухе повисло невысказанное понимание: теперь их было двое против хаоса и смерти, пусть даже он был всего лишь парой рук, пока она оставалась мозгом и сердцем этого сопротивления.


Он не знал, что их ждет впереди. Не знал, что вскоре стены этого лазарета содрогнутся от первых залпов осадной артиллерии, что потолок будет осыпаться пылью, а пол – вздрагивать от разрывов. Не знал, что ему придется не таскать ведра, а закрывать своим телом вход в перевязочную от осколков, пока она будет оперировать под вой сирен и грохот обрушений.

Он не знал, что их хрупкое, молчаливое сотрудничество вскоре пройдет проверку огнем и кровью. Что ему предстоит увидеть, как ее безупречная белая косынка покроется пылью и багровыми пятнами, а ее ровный голос сорвется на крик, отдавая команды в грохоте близящегося ада.


Но в тот вечер, просто подавая бинты и переворачивая тяжелых солдат, он интуитивно готовился к этому. Он строил свой форт – не из бетона и стали, а из простых, нужных дел. И каждый его шаг, каждое молчаливое действие было клятвой, данной самому себе в полумраке лазаретного барака: что бы ни ждало их впереди, он будет здесь. Не теоретиком, не наблюдателем, а парой рук. Рядом с ней.

Вечер спустился на крепость, наполняя палату лазарета густыми синими сумерками. В воздухе, пропахшем лекарствами и потом, плавали золотые пылинки в лучах последней керосиновой лампы. Работа не утихала, но ее бешеный ритм сменился усталой, методичной текучестью.


Кирилл, испачканный, с затекшей спиной, подошел к Ли Цзи. Она стояла у стола, пересчитывая инструменты, ее профиль в скупом свете казался вырезанным из слоновой кости.


– Сестра милосердия, – его голос был тихим, немного хриплым от усталости, но в нем не было и тени прежней робости или наивного восторга. Звучало лишь неподдельное, выстраданное уважение коллеги к коллеге. – Благодарю вас. За консультацию. И за… науку.


Она обернулась. И в ее глазах, обычно скрытых непроницаемой вуалью профессиональной отстраненности, на одно короткое мгновение вспыхнул и погас тот самый огонек – не теплоты, не личной симпатии, а сурового признания. Признания того, что этот молодой офицер, весь в пыли и чужих страданиях, не сломался, не сбежал, а нашел свое место в этой мясорубке – место помощника, а не поклонника.


Ее губы чуть тронулись.

– Ваш план… – произнесла она тихо, и в ее ровном, низком голосе прозвучала та самая, редкая для нее оценка, – разумен, господин поручик.


Она не сказала «блестящ» или «гениален». «Разумен». В ее устах это было высшей похвалой. Это значило, что он мыслил категориями жизни и смерти, а не абстрактных теорий. Что его расчеты имели право на существование в ее суровом мире.


Прежде чем он успел найти слова в ответ, она уже развернулась и пошла к следующей койке, к своему бесконечному долгу. Но что-то изменилось в самом воздухе между ними. Невидимая стена не рухнула, но в ней появилась дверца.


Кирилл вышел на улицу. Ночной ветер обжег разгоряченное лицо. Он закинул голову и смотрел на первые, яркие звезды, проступающие в бархатном небе. В ушах еще звенела тишина лазарета, а в сердце отдавалось короткое, сухое: «Разумен».

Он снова был всего лишь поручиком на пороге великой войны. Но теперь у него была не только крепость для защиты. У него было признание, добытое не в кабинетах, а здесь, на передовой милосердия. И это придавало его шагу новую, несокрушимую твердость. Впереди был ад, но теперь он знал – в самом его сердце есть союзник, чье холодное, разумное пламя могло оказаться сильнее любого огня войны.

Возвращаясь с лазарета, Кирилл не шел – он летел, не чувствуя под ногами ни щербатой камни мостовой, ни тяжести собственного тела. В груди бушевала не буря, а ясный, стремительный вихрь, подхвативший его и понесший над унылой реальностью крепости. Он получил не просто совет. Он получил *её одобрение*. Сухое, скупое, лишенное всякой эмоциональной окраски, но оттого – единственно подлинное.


Его уверенность, до этого зыбкая, выстраданная в спорах и чертежах, вдруг закалилась, как сталь. Она обрела вес и цель. Теперь он сражался не только за признание своего таланта, не только ради того, чтобы доказать Зарубину и всем сомневающимся свою правоту. Нет. Теперь он бился за то, чтобы *продолжать быть достойным её уважения*. Чтобы каждый его расчет, каждый удачно укрепленный участок вала, каждый спасенный от сырости пороховой погреб были молчаливым отчетом перед ней: «Смотри. Я делаю. И делаю хорошо».


Её образ, прежде мучительный и отстраненный, теперь вплетался в самую ткань его главного дела – защиты крепости. Он не просто чертил линии на бумаге – он выстраивал оборону для неё. Он не просто рассчитывал толщину бетона – он возводил стену между ней и войной. Мысль о том, что от его работы, от его упрямства и точности может зависеть её жизнь, её хрупкое, несгибаемое царство в лазарете, наполняла каждый его день яростной, сосредоточенной энергией.


Взглянув на чертеж, он видел не только укрепления, но и её тёмные, спокойные глаза, оценивающие его работу. Услышав спор Зарубина, он отвечал не с юношеским запалом, а с новой, обретённой твердостью – твердостью человека, чью правду признали *там*, где правда измеряется не чинами, а спасенными жизнями.


Крепость оставалась прежней – суровой, тревожной, полной вызовов. Но для Кирилла она преобразилась. Она стала местом, где он не просто служил, а доказывал. Не кому-то абстрактному. А ей. И в этом доказательстве он впервые по-настоящему обретал себя – не гениального юнца, а инженера. Мужчину. Воина.

Лето 1914 года стояло над Осовцом знойное и напряженное. Воздух над крепостью дрожал не только от жары, но и от нескончаемой работы. Свистки паровозов, доставлявших материалы, лязг железа и мерные удары молотов сливались в единый гулкий аккомпанемент к кипевшей на валах деятельности.


В эпицентре этого хаоса был Кирилл. Загорелый, с проступившей на плечах сквозь мокрую от пота гимнастерку мускулатурой, он был почти неузнаваем. Юношеская угловатость сменилась уверенной сдержанностью, а в глазах, прищуренных от солнца, горел ровный, спокойный огонь. Он уже не был тщедушным юнкером – он был поручиком Львовым, чье слово имело вес.


«Левее! Бревно подставь под балку, чтобы не просела!» – его голос, хрипловатый от постоянного напряжения, резал шум, не повышая тона. Солдаты саперного взвода, видя его рядом – то с рейсшивой в руках, то лично проверяющего уровень кладки, – выполняли приказы без ропота. Здесь, на земле, авторитет добывался не чинами, а умением и готовностью разделить тяготы. А он его добыл.


Рост его авторитета был заметен и среди офицеров. Молодые поручики, прежде смотревшие на него как на столичную диковинку, теперь с уважением слушали его пояснения у чертежей. Даже некоторые старослужащие капитаны, ворча про «мальчишек-реформаторов», нехотя признавали: там, где Львов успел что-то перестроить или укрепить, – было действительно надежнее.


Работы по модернизации шли полным ходом. Там, где еще месяц назад зияли рвы со осыпавшимися откосами, теперь поднимались низкие, приземистые бетонные огневые точки. В старых казематах прокладывали новые вентиляционные шахты, а под землей саперы рыли ходы сообщения, превращая разрозненные укрепления в единый организм, как когда-то и предлагал Кирилл.


Он шел вдоль строящегося траверса, и его взгляд, скользя по работающим солдатам, на мгновение находил вдали строгое здание лазарета. И в этот миг его уверенность обретала новое, глубокое измерение. Он защищал не просто стратегический объект. Он создавал рубеж обороны для того островка милосердия, где царила она. Каждый мешок с цементом, каждый вбитый свай был кирпичиком в стене, которую он возводил между ней и надвигающимся адом.


И он чувствовал – ад уже близко. Лето было слишком жарким, слишком тревожным. Воздух был насыщен ожиданием. Но теперь, в отличие от первых дней в крепости, Кирилл встречал это ожидание не с трепетом, а с суровой готовностью. У него была его крепость. Его дело. И его тихая, невысказанная клятва. Этого было достаточно, чтобы встречать будущее с расправленными плечами.

В это же время, в тот самый вечер, в офицерском собрании царила расслабленная, почти праздничная атмосфера. Сквозь открытые окна лился тёплый летний воздух, смешиваясь с запахом дорогого табака и кофе. Звенели бокалы, слышался негромкий смех, обрывки разговоров о скачках, столичных новостях и предстоящих отпусках.

Именно сюда, как назойливая муха, влетела обрывочная новость из мировой телеграммы. Кто-то из адъютантов, разбирая почту, лениво бросил в общую тишину:


– Говорят, в Сараево какого-то австрийского эрцгерцога убили. Фердинанда, кажется.


Новость была встречена с таким же интересом, как сообщение о непогоде в Африке. Полковник Зарубин, мрачно попивая коньяк, фыркнул:


– Очередные балканские страсти. Эти сербы вечно что-то мастерят. Австриякам лишь бы повод найти, чтобы на кого-нибудь надавить.


– Точно, – подхватил молодой корнет, – из-за какого-то эрцгерцога, которого никто и в лицо не знал, война не начнётся. На то есть дипломаты.


Возникла шутливая дискуссия о том, кто больше получит выгоды от этого скандала и как быстро всё утрясётся. Кто-то с иронией предложил:


– Господа, выпьем же за мир! Чтобы все эти европейские разборки не мешали нашему лету!


Бокалы весело звякнули. Новость растворилась в дымном воздухе, не оставив и следа тревоги. Это было где-то там, далеко, в непонятных землях, не имеющее никакого отношения к их размерам жизни, к планам на ученья, к ремонту казарм и к тихим летним вечерам в Осовце.


Лишь один человек не присоединился к общему настроению. Кирилл, стоявший у окна и смотревший на залитые закатом валы его укреплений, нахмурился. Его ум, привыкший видеть системы и связи, мгновенно выхватил ключевые слова: «Австро-Венгрия», «Сербия», «убийство наследника». Это не был просто «дипломатический скандал». Это была искра, упавшая в бочку с порохом европейских союзов и тайных договорённостей.


Он не сказал ни слова. Не стал омрачать вечер пророчествами, которые сочли бы паникёрством. Но внутри всё сжалось в тугой, тревожный узел. Он посмотрел на свои чертежи, на только что утверждённые планы усиления фортов, на лица смеющихся офицеров.


*За мир*, – ехидно прозвучало у него в голове. И впервые он подумал, что, возможно, они пьют за то, что уже безвозвратно уходит. Тихий летний вечер внезапно обрёл зловещий, предгрозовой оттенок. И его крепость, его тихая война с Зарубиным и его молчаливое служение ей – всё это вдруг оказалось на острие истории, которая уже набирала ход, не обращая внимания на их тосты.

В последующие дни воздух в крепости, хоть и оставался знойным, начал меняться. Менялся незримо, как меняется давление перед грозой. Телеграфные ленты, до этого приносившие в основном административные распоряжения и сводки погоды, теперь испещрялись всё более частыми и тревожными депешами. Известия из Сараево уже не казались далёким курьёзом.

В офицерское собрание теперь приходили не обрывочные новости, а скупые, официальные циркуляры из штаба округа. «Австро-Венгрия предъявила Сербии ультиматум». «Россия начинает частичную мобилизацию». Слова «ультиматум» и «мобилизация» висели в зале, как тяжёлые паутины, опутывая прежние беспечные разговоры. Тосты «за мир» больше не поднимали. Вместо них офицеры собирались кучками, говорили тихо, с серьёзными лицами, курили одну папиросу за другой.


Кирилл наблюдал за этой переменой с холодной, почти отстранённой ясностью. Его ум, опережая события, уже просчитывал последствия. Частичная мобилизация? Значит, Германия, связанная союзом с Австро-Венгрией, может расценить это как повод для войны. Его Осовец, эти самые валы, которые он укреплял, находился на острие вероятного удара. Его теоретические баталии с профессором Орловым о «войне умов» и «живой обороне» внезапно обретали жуткую, стремительную актуальность.


Он больше не находил времени для затяжных вечеров в собрании. Его мир сузился до строительных площадок на фортах и его каморки с картами. Он видел, как изменился и Витковский – капитан стал ещё более молчаливым и собранным, его сапёры работали теперь с лихорадочной, но чёткой скоростью, без обычных шуток и перекуров.


Как-то раз, проверяя установку нового пулемётного колпака, Кирилл почувствовал на себе взгляд. Он обернулся. На старом валу, в стороне от суеты, стоял Зарубин. Но на этот раз в его глазах не было привычной насмешки или злорадства. Был тяжёлый, сосредоточенный взгляд старого служаки, который чует приближение настоящей бури. Их взгляды встретились на мгновение – и в этом молчаливом контакте было нечто новое: не вражда, а общее, трезвое понимание того, что игра закончилась. Начиналось нечто, перед чем их личные споры меркли.


Витковский, подойдя к Кириллу, коротко кивнул в сторону уходящей фигуры полковника:

– Чует, барометр наш старый. Штормить будет.


– Уже штормит, капитан, – тихо ответил Кирилл, глядя на горизонт, где клубились безобидные, пушистые облака. – Просто волна до нас ещё не дошла.


Он вернулся к своим чертежам, но теперь каждая линия на них казалась ему не инженерной абстракцией, а будущей линией огня. Каждый расчёт – вопросом жизни и смерти для тех, кто будет стоять за этими стенами. И где-то в глубине души, под грузом нарастающей ответственности, теплилась одна, ясная мысль: он должен успеть. Успеть сделать эту крепость неприступной. Для Империи. Для солдат. И для неё – чья жизнь и чей долг были теперь вписаны в самую сердцевину надвигающегося ада. Лето ещё стояло в разгаре, но его безмятежная красота стала обманчивой и зловещей.

Июльское солнце стало беспощадным. Оно не просто припекало – оно выжигало последние следы беспечности. Телеграф в штабе крепости работал теперь без перерыва, его сухой, металлический треск отбивал нервный ритм новой, пугающей реальности. Известия приходили одно тревожнее другого: «Австро-Венгрия объявила войну Сербии». «Россия объявляет всеобщую мобилизацию».

Слова «всеобщая мобилизация» повисли в знойном воздухе Осовца, как приговор. И этот приговор немедленно начал исполняться. Мирная жизнь крепости была сметена за несколько дней. По дорогам к границе потянулись бесконечные вереницы мобилизованных ополченцев – люди в гражданских картузах, с котомками за плечами, с растерянными и испуганными лицами. Гарнизон крепости пополнялся резервистами. Слышались чужие говоры, плач женщин, провожавших мужей, резкие команды унтер-офицеров, строящих в колонны новобранцев.


Кирилл, стоя на валу Центрального форта, наблюдал, как поезд за поездом разгружается у станции. Он видел не абстрактные «войска», а живых людей: седого мужика с окладистой бородой, неумело державшего винтовку; белобрысого паренька, озиравшегося по сторонам с тоской; бывалого солдата запаса, с холодными, привычными глазами. Его математический ум уже не вычислял траектории снарядов, а подсчитывал шансы этих людей уцелеть за стенами, которые он спешно достраивал.


Он ловил на себе взгляды солдат. В них читался вопрос, который он и сам себе задавал: «Справлюсь ли? Успеем ли?» И этот безмолвный вопрос заставлял его работать с лихорадочной, почти отчаянной энергией. Его авторитет теперь был подкреплён не только знаниями, но и этой яростной решимостью, которую чувствовали все.


Как-то вечером он столкнулся в коридоре штаба с Зарубиным. Полковник шёл, опустив голову, его плечи, всегда такие прямые, сейчас были ссутулены. Он поднял взгляд на Кирилла, и в его глазах не было ни злобы, ни презрения. Была усталая, тяжелая ясность.

– Ну что, поручик, – его голос звучал хрипло и приглушённо, – ваши «динамические организмы» скоро пройдут проверку. Надеюсь, они хоть немного задержат тот ураган, что к нам несётся.


Это было почти признание. Почти. Но сейчас было не до личных побед. Кирилл лишь молча кивнул. Они стояли по разные стороны коридора – молодой реформатор и старый служака, – но их объединяло теперь одно: груз ответственности за тысячи жизней, вверенных крепости.


Возвращаясь к себе, Кирилл видел, как в лазарете горит свет. Он знал – там сейчас тоже кипит работа, готовятся к приёму не десятков, а сотен, тысяч раненых. Образ Ли Цзи вставал перед ним не как объект невысказанной нежности, а как воплощение той самой страшной правды, к которой он готовил свои укрепления. Он строил стены, чтобы уменьшить поток страданий, что обрушится на неё.


Война была уже не где-то там. Она была здесь. В грохоте колёс на станции, в пыли от марширующих рот, в треске телеграфа и в тяжёлом молчании офицеров. Она дышала ему в затылок. И он понимал, что его юность кончилась. Окончательно и бесповоротно. Впереди был только долг, сталь и огонь. И тихий, неприступный огонёк в окне лазарета, который ему было приказано защитить любой ценой.

Кирилл шёл к лазарету, и в руках он на этот раз нёс не папку с чертежами, а несколько образцов маскировочной сети, сработанной сапёрами по его эскизам – грубый холст, нашпигованный пучками сухой травы и мелкими ветками. Мысль о необходимости скрыть лазарет от воздушной разведки, от назойливых «цепеллинов», которые рано или поздно появятся в небе, не давала ему покоя. Это был идеальный предлог.

Воздух в приёмном покое был густым и тяжёлым – не от лекарств, а от людского горя. Лазарет, ещё недавно относительно спокойный, теперь был забит до отказа. На скамьях, на полу, в проходах сидели и лежали только что прибывшие мобилизованные – бледные, испуганные, многие уже больные. Слышались приглушённые стоны, кашель, плач. В этом хаосе, как скала посреди бушующего моря, царила она.


Ли Цзи не бегала, не суетилась. Она перемещалась между людьми с той же ледяной, неспешной эффективностью. Её белый передник был единственным островком чистоты в этом море дорожной пыли и человеческого пота. Она наклонялась, щупала пульс, коротко что-то говорила санитарам, и те немедленно уносили очередного ослабшего или горячего в лихорадке человека вглубь бараков.


Кирилл застал её в тот момент, когда она, опустившись на колени, поила из жестяной кружки трясущегося от озноба юношу в рваной поддёвке. Он замер, наблюдая, как её тонкие пальцы уверенно поддерживают тяжёлую голову солдата, как её губы шевелятся, произнося тихие, неразборчивые слова. В её глазах не было ни жалости, ни отвращения – лишь полная, абсолютная концентрация на задаче.

На страницу:
3 из 9