
Полная версия
Дух современности. Последние годы философии и начало нового Просвещения. 1948–1984
24 мая 1949
Любить свое тело и использовать его как следует – вот самое главное <…> Я знаю, что смогу, потому что я вырвалась на свободу… [54]
Словно очнувшись от дурного сна, Сьюзен завершает свой энергичный поток сознания в мае 1949 года американской волей к отъезду и новейшими идеями французского экзистенциализма:
25 мая 1949
Сегодня мне пришла в голову мысль – такая очевидная, совершенно банальная! Даже нелепо, что мне подумалось об этом впервые, – подкатила тошнота, я почувствовала, что нахожусь на грани истерики. Нет ничего, ничего, что удержало бы меня от какого-либо действия, – кроме меня самой… Что остановит меня, если я просто решу встать и уйти? Только самонавлеченное давление со стороны внешних обстоятельств, которые, однако, представляются настолько значительными, что никогда и в голову не приходит попытаться уйти от них… И всё же, что меня останавливает? Страх семьи – в особенности матери? <…> Боже мой, жизнь огромна! [55]
Прямо тогда в заливе Сан-Франциско новое поколение только начинает изучать, что такое по-настоящему освобожденное тело! Сьюзен немедленно приступает к изучению особенностей пространства нового опыта. В занимающих несколько страниц перечнях как наиболее очевидной форме деиерархизированной воли к знанию она регистрирует специфические жаргонизмы -баров по ту сторону залива:
«86», «он дал мне 86», «я получил 86» (вышвырнуть, [выставить из бара])
Т. Г. («тяжелое говно», «невезуха»)
«торговаться», «я иду торговаться» (за деньги)
«чемодан» = влагалище
«открыть чемодан» = оральные ласки женских половых органов [56]
Во время учебы шестнадцатилетняя студентка, которая тогда выглядела значительно старше, во многом из-за своего роста, публикует список всех своих сексуальных контактов под заголовком «The ’ progress»[57], в котором называет имена и прозвища («», «» «») всех своих one-night-stands[58] партнеров [59].
Немецкий реквием.
Что Томас Манн мог знать обо всём этом? О барах в районе залива Сан-Франциско – или о тех, что находятся прямо здесь, в районе Северного Голливуда? Бывал ли он там сам? Может быть, однажды в подобных местах Мюнхена или Берлина? Имел ли он хоть малейшее представление о том, что значит ходить в среднюю школу в Лос-Анджелесе начала 1940-х годов? О курсах машинописи? O презервативах на парковках? Мексиканцах, которые торговали гашишем прямо на углу школьного двора? В это трудно поверить.
Во всяком случае, Манн подошел к своему «Доктору Фаустусу» в полном соответствии с планом (Сьюзен: «Я знаю, как важна для вас музыка» [60]). По словам Манна, роман «частично основан на жизни Ницше», но главный герой – не философ, а великий композитор. Как взлеты, так и падения немецкой души нашли отражение в их музыке, сказал он подчеркнуто медленно.
Особенно ценным кажется Сьюзен указание на то, что «Доктора Фаустуса» следует рассматривать в связи с «Будденброками» и «Волшебной горой» («В литературной жизни идеи связаны друг с другом континуально») и поэтому – она раньше не думала об этом таким образом – как третью часть своего рода генеалогии немецкой душевной трансформации вплоть до гитлеризма.
В пространстве произведений Манна парят такие понятия, как «демоническое», «бездна» и «судьба Германии», а также несколько раз – «Гитлер». Согласно дневнику Сьюзен, он также рассказывает троице о работе над музыкальной частью совместно «с учеником Альбана Берга по имени Дарнольди» [61]. Так немецко-калифорнийским ушам послышался не кто иной, как Теодор В. Адорно.
Манн пригласил Адорно к себе на виллу в октябре 1943 года, после того как они познакомились в доме общих знакомых по соседству, и с расчетливой лестью попросил Адорно помочь ему с новым романом в качестве «тайного советника»: «Мне нужна музыкальная близость и характерная непринужденность, которой я смогу достичь только благодаря такому удивительному знатоку, как вы» [62].
Было бы преуменьшением утверждать, что Адорно, для которого Манн в ранней юности также был важной литературной фигурой, был польщен этой просьбой. Оригинал его ответного письма гласит:
Когда мне посчастливилось встретиться с вами здесь, на далеком западном побережье, я почувствовал, что столкнулся лично, в первый и единственный раз, с той самой немецкой традицией, от которой я получил всё: даже силу ей противостоять. То ощущение счастья, которое она дарует, – теологи назвали бы его благословением – больше никогда меня не покинет [63].
Строки нескрываемого восхищения, которые Сьюзен Сонтаг никогда бы не записала после своей встречи с Манном. Даже будучи первокурсницей на рубеже 1949/1950 годов. Даже в личном дневнике. Она не стала принимать покорную позу, даже когда в возрасте шестнадцати лет в первый (и в последний) раз встретилась лицом к лицу со своим бывшим богом и спасителем, и, в свете собственного недавнего опыта, она слишком ясно видела темную основу давней традиции притворства, которой нашла в себе мужество противостоять в предыдущие месяцы. Теологи говорили бы о благословении. Или, скорее, о возрождении. Нечто, навсегда защищающее ее от возврата в старый плен. Во всяком случае, она так считала.
Common core[64].
Беркли на самом деле не был первым выбором Сьюзен. Всякий раз, когда она воображала себе место, где «было бы много таких, как я», читая с фонариком Томаса Манна ночью в своей спальне, она представляла себе Нью-Йорк, где издавались ее любимые литературные журналы, такие как Partisan Review, и в частности Чикагский университет.
В противовес большинству государственных университетов, быстро меняющихся под давлением растущего числа студентов, Чикаго под руководством своего президента Роберта Мейнарда Хатчинса выступил против любой формы современной адаптации учебных программ, смягчения канонов и безудержной инфляции оценок с помощью уже ставшей легендарной программы «Common Core». Вместо этого там вообще отказались от выставления оценок, а также от различия между гуманитарными (Arts/Humanities) и естественными науками. Квантовая физика была не менее важна для первокурсников Чикаго, чем социология. Карл Маркс и Зигмунд Фрейд так же важны для понимания нынешней культурной ситуации, как Альберт Эйнштейн и Мария Кюри. Но, прежде всего, всё это беспочвенно висело бы в воздухе, если бы молодые умы не были ознакомлены с подлинным истоком западной культуры: с древними греками. Основой образовательной деятельности стало их изучение.
Занятия проводились по сократическому методу в небольших группах, с объемом чтения, зачастую более чем вдвое превышающим аналогичные курсы в других университетах. И если Сьюзен еще не была достаточно воодушевлена всеми этими особенностями, окончательно всё решилось, когда она узнала, что Чикаго – единственный университет в стране, не имеющий собственной футбольной команды.
С помощью анонимной процедуры тестирования в университет поступали только лучшие молодые умы страны (в результате чего, в частности, в послевоенные годы процент студентов из светских еврейских семей приближался к 50) [65]. К ним относилась и Сьюзен.
Прыжок.
С полным финансированием стипендии для одаренных студентов и, вероятно, с врожденной волей к самотрансформации, ориентированной на удовольствие, Сонтаг села на борт «Шефа» до Чикаго спустя всего неделю после встречи с Манном на вокзале Лос-Анджелеса. Вместе со своими бывшими одноклассниками Джином и Меррилом она встречает там новых сокурсников, таких как Карл Саган или Филип Рот. Страница за страницей дневники 1950 года заполнены списками литературы и впечатлениями от чтения. Только 21 ноября 1950 года произошло новое событие:
Замечательная постановка «Дон Жуана» вчера вечером (в Сити-центре). Сегодня мне представилась возможность заняться исследовательской работой в интересах преподавателя соц[иологии] по имени Филип Рифф, который среди прочего работает доцентом на кафедре социологии политики + религии. Наконец мне выпала удача сосредоточить усилия в одной области под руководством сведущего человека[66].
2 декабря 1951 года пришло известие о еще одной радикальной перемене:
Вчера вечером или рано утром сегодня (сб.)? – Я помолвлена с Филипом Риффом [67].
Всего месяц спустя семнадцатилетняя Сьюзен Рифф писала:
Я выхожу за Филипа с полным осознанием + страхом перед своей волей к самоуничтожению [68].
На церемонии в Лос-Анджелесе присутствовали только мать Сьюзен, ее младшая сестра и отчим. Разрыв между беспощадным самопознанием и собственным образом, выбранным для общества, возвратился в ее жизнь. В полном осознании всех связанных с этим возможностей и пучин. В соответствии с измененной экзистенциальной предпосылкой. Новое избирательное сродство – теперь не с Сартром или Фрейдом, а с Рильке и Кьеркегором:
13 февраля 1951
Из Рильке:
«…великая династия вопросов: …если мы всегда неполноценны в любви, непостоянны в решениях + бессильны перед лицом смерти, как же мы можем существовать?»
Тем не менее мы существуем + и утверждаем это. Мы утверждаем жизнь сластолюбия. Но ведь есть и еще кое-что. Человек бежит не от своей подлинной, животной природы, что есть «ид», к самобичующей, навязанной извне совести, «супер-эго», как говорил Фрейд, – но наоборот, как утверждал Кьеркегор. Для людей естественна этическая чувствительность + мы бежим от нее к зверю; это означает лишь то, что я отвергаю слабую, склонную к манипуляциям, погруженную в отчаяние похоть, я не зверь, я не считаю человеческую надежду напрасной. Я верую в нечто большее, чем персональный эпос с героической канвой, большее, чем моя собственная жизнь: над многослойной фальшью + отчаянием есть свобода + потусторонность. Человек может знать миры, которые не испытал, найти никогда ранее не предлагавшийся ответ на вопрос жизни, сотворить внутреннюю сущность – могущественную + плодотворную [69].
М. Ф.
Париж – забота о себе. Поль-Мишель Фуко в Париже также устремлен к новой сильной внутренней жизни: «Позволь мне немного помолчать <…> Я должен снова научиться смотреть в будущее, я должен рассеять ночь средь бела дня, которой сам себя окружил»[70], – писал он другу 23 июня 1950 года. То, что являлось предметом самоанализа всей европейской послевоенной культуры, для двадцатитрехлетнего студента отделения философии École normale Supérieure[71] стало результатом попытки самоубийства за несколько дней до того. Подобные акты отчаяния не редкость в элитной школе-интернате. Особенно незадолго до выпускного экзамена.
Однако даже среди обычных людей – с учетом каждого, кто сам себя подозревал в гениальности, – Фуко приобрел за предыдущие годы репутацию человека с ярко выраженным пограничным характером. В 1946 году, спустя всего несколько недель после переезда на улицу д'Юльм в Париже, он «с каждым вступал в спор, со всеми враждовал и по всем признакам вел себя чрезвычайно агрессивно, помимо прочего, к этому присоединяется довольно выраженная мания величия» [72].
Если другие на семинарских дискуссиях ссылаются на Декарта или Руссо, то он стремится доминировать с помощью идей маркиза де Сада. Если возникают разногласия, иногда он преследует однокурсников с ножом в руке. В эту картину идеально вписываются мрачные наброски Франсиско де Гойи, которые он прикрепляет к стенам своей одноместной комнаты. Фуко предоставили это право на первом году обучения, после того как его нашли без сознания на деревянном полу одного из общежитий, его грудь была собственноручно рассечена лезвием бритвы.
Не только молодой Мишель был одержим идеей самоубийства как наиболее радикальной формы проявления воли к самоопределению. Альбер Камю в первом предложении своего эссе 1942 года «Миф о Сизифе» обозначает сомнения о существовании или несуществовании в качестве центральной темы всякого философствования: «Есть лишь одна по-настоящему серьезная философская проблема – проблема самоубийства» [73].
Предложение Камю примириться с абсурдностью человеческого существования под знаменем свободы и деятельной солидарности («Сизифа следует представлять себе счастливым» [74]) было лишь одним из предлагаемых выходов. Менее оптимистичным умам, таким как Морис Бланшо или Сэмюэл Беккет, подобные попытки ободрения казались смехотворными и выглядели как новые высоты самоманипуляции. Еще одна форма назидания, к которой, помимо священников, были готовы прибегнуть лишь так называемые философы. Но если следовать идеям румынского мыслителя Эмиля Чорана, важности собственной жизни еще недостаточно, чтобы оправдать попытку самоубийства. Много дыма из ничего – какой в этом смысл?
Другой форпост в этой области держала философ Симона Вейль. Находясь в Лондоне, где она работала на французское правительство в изгнании при генерале Шарле де Голле, она изложила в своих дневниках начала 1940-х годов философию «décréation» (растворения) [75]. Только выжидательная поза в абсолютном настоящем, основанная на традиции мистицизма и очищенная от всякой надежды на спасение в этом мире, по ее убеждению, может привести к освобождению от истинной причины страданий современного субъекта – навязчивой идеи о том, что существует некое «я», чьи мышление и проект, воление и желание, вожделение и потребление могут быть удовлетворены и тем самым умиротворены. Поскольку человеческое самосознание отличалось тем, что оно одновременно идентично и не идентично самому себе, отсутствие самого себя было предопределено. А вместе с ним и отчаянное, тотальное желание устранить его собственными усилиями.
В течение 1943 года Вейль последовательно осуществляет эту программу исцеления, истощая свое тело отказом от мирской пищи до такой степени, что она уже не могла проявлять никакую волю. В конце лета 1943 года Вейль умирает от истощения в английском санатории. Это не совсем самоубийство, скорее освобождение. Не освобождение «я», а освобождение от «я». Бунт полной пассивности.
Помимо радикального аскетизма, погружения в себя и отречения, мистические традиции знали и, казалось бы, противоположные стратегии выхода из ада саморефлексии: полное подчинение чужой воле, поиск наивысшей боли или абсолютный экстаз посредством наркотической сенсорной депривации. Именно с этими техниками и методами Мишель Фуко начал экспериментировать в первые годы своего обучения в Париже. Для него вопрос о существовании или несуществовании себя самого был чем-то большим, чем просто философская игра ума: он стал отправной точкой в выборе направления исследований, которое ему пришлось отстаивать, несмотря на решительное сопротивление отца.
Никто из наблюдавших за Фуко в течение четырех лет учебы в École не назвал бы его иначе, как исключительно амбициозным. Учеба в действительности поддерживала в нем жизнь. Бóльшую часть времени он проводил за зубрежкой в своей одноместной комнате, сгорбившись над учебниками из-за своей крайней близорукости, словно за печатным словом скрывался другой текст, невидимый для остальных и ожидающий своего открытия.
История сексуальности.
По мнению доктора Этьена, лечащего врача École, для определения подлинных причин состояния Фуко не требовалось более глубоких философско-исторических изысканий. Они явно проистекали из «крайне скверно переживаемой и осмысляемой » [76] пациента. И действительно: в то время как его сверстники в столице получают опыт в высшей степени счастливого самопознания, вылазки Фуко в парижский полусвет оставляют его лишь «удрученным, больным и совершенно опустошенным стыдом» [77]. Они регулярно приводят к эпизодам крайней депрессии, с которой ему удается бороться только с помощью алкоголя и наркотиков.
Неудивительно, что каждый вечер после рабочего дня он с щегольской независимостью погружался в пучину безумия левого берега Сены, где в те годы флиртуют, празднуют и развлекаются с невиданной даже по парижским меркам интенсивностью. Менее чем в километре от улицы Ульм Пабло Пикассо и Эдит Пиаф, Альберто Джакометти и Жан-Люк Годар, Жозефина Бейкер и Джеймс Болдуин – и, конечно же, Симона де Бовуар и Жан-Поль Сартр – превращали ночь в день и из Парижа, подлинной столицы всех недавно освобожденных, зарождали новую зарю современности.
Надзирать и наказывать.
Философское событие, тесно связанное с подобной надеждой и положившее начало этому пробуждению, произошло всего через несколько месяцев после окончания войны, в сентябре 1945 года. Оно приняло форму публичной лекции под названием «Экзистенциализм – это гуманизм», анонсированной Жан-Полем Сартром, до того времени известным широкой публике как автор романа «Тошнота». Уже за час до начала зал трещит по швам. Сартр с трудом прокладывает себе путь к подиуму. Он подготовил пламенную защиту своей новой философии действия – против ее идеологических критиков как справа, так и слева, включая католиков и коммунистов.
По общему признанию, суть его «экзистенциализма» заключалась в понимании каждого субъекта как существа, обреченного на свободу собственного выбора. И да, его философия, полностью идущая в русле идеализма, также основывается на примате духа над материей. В мире, понимаемом экзистенциалистски, просто нет состояния, отношения и желания, которые были бы недоступны осознанному самоопределению. Ничто в нашем собственном существовании не дано просто так, всё в конечном счете подвержено формированию и, следовательно, изменчиво. Или, как гласит броский лозунг: «Существование предшествует сущности».
Однако это ни в коем случае не означало, вопреки утверждениям католиков, нигилистического отрицания общеобязательных этических норм и трансцендентных ценностей. Точно так же, как воля к самостоятельному выбору на самом деле не представляла собой лишь конечную стадию классово слепой буржуазной философии субъекта, как ее критиковали коммунисты. Напротив, по мнению Сартра, степень собственного потенциала свободы человека связана с потенциалом всех других людей. Более того, каждый человек в своих решениях фактически несет совместную ответственность за формирование общей социальной структуры, которая должна сделать вечные революционные идеалы свободы, равенства и братства политической реальностью для всех.
Никакие действия, никакие предпочтения, никакие жизненные планы или аспекты существования (брак, выбор профессии, вероисповедание, сексуальность) не были этически несущественными. Более того, и даже в особенности, частная сфера была в высшей степени политической! Вот почему субъект, которого можно было бы назвать полностью зрелым в экзистенциалистском плане, должен всегда учитывать перспективы и интересы как самых близких, так и наиболее отдаленных, а в конечном счете и всего человечества:
Я ответствен, таким образом, за себя самого и за всех и создаю определенный образ человека, который выбираю; выбирая себя, я выбираю человека вообще [78].
По правде говоря, не было никакого непреодолимого противоречия между индивидуализирующим императивом «выбрать себя» и активной солидарностью с угнетенными всех стран, континентов и времен! Ибо, согласно новому евангелию свободы от Сартра, то, что человек делает с собой, он делает и с наименьшими из своих братьев и сестер.
Как бы ни трещал по швам теоретический каркас новой философии жизни, многие из присутствовавших падали в обморок от восторга. И даже те, кто пришел лишь поспорить, спустя десятилетия поздравляли себя с тем, что оказались там.
Модель S.
Практически за одну ночь на национальную арену вышел политически ангажированный философ-литератор, который, казалось, был способен ответить на все основные вопросы метафизики и искусства жизни в творческом диалоге с самыми передовыми текстами новейшей немецкой философии – прежде всего Гегелем, Гуссерлем и Хайдеггером.
Используя конкретные, повседневные примеры, Сартр преуспел в иллюстрации даже самых абстрактных теорем. Причем в форме не только философских трактатов или эссе, но и романов, драм и сценариев. Сартр воплощал философию, идеально подходящую для бытового использования в обществе потребления постоянно индивидуализирующейся субъективности послевоенной Европы.
Но действительно ли каждый человек был полностью свободен выбирать формы своего желания? Или же, скорее, существовали формы телесной фасцинации, полностью противоречащие так называемой собственной воплощенной воле и требующие признания и удовлетворения? Разве не они были по-настоящему подлинными?
Разве не было целых сфер нашего существования, относительно которых хотелось быть благодарным за то, что они могут быть скрыты от глаз других? Способов саморазвития и самосовершенствования, которые мы при свете дня не стали бы рекомендовать никому, кроме себя, и даже не позволили бы никому их увидеть? И разве истинная свобода не заключалась в том, чтобы тем не менее отважиться на это и позволить себе жить самостоятельно?
И какой еще совет мог дать экзистенциальный терапевт, следующий по стопам Сартра, двадцатитрехлетнему кандидату на экзамен Мишелю Фуко в июне 1950 года, как не найти в себе мужество без чувства вины и вечно мрачных мыслей быть самим собой в этот переломный период, благодаря неоспоримой свободе собственной воли? Как будто не существовало состояний, в которых любой призыв взять себя в руки означал бы скорее насмешку, чем помощь? Разве не именно за эти состояния терапевтическое понимающее философствование и должно было, в сущности, быть ответственным?
Экзамен на зрелость.
Фуко берет себя в руки. Единственный выход, который кажется ему возможным в сложившейся ситуации, – это сдача в июле 1950 года выпускных экзаменов, известных как Agrégation[79]. Конечно, он не в лучшем психическом состоянии. Но когда он в нем бывал за последние несколько лет?
Несмотря на все обстоятельства, его считают самым блистательным умом своего курса, и ему просто невозможно отказать в первом месте [80]. Поэтому было весьма удивительно, что протокол так называемого малого устного экзамена, тема которого звучала просто: «Гипотеза», начинался со следующих предложений:
Несомненно, образованный и выдающийся кандидат, провал которого следует рассматривать как своего рода случайность. Но, уже значительно отставая в письменной части экзамена, он потерпел неудачу в устной и еще более классической leçon, сосредоточившись скорее на демонстрации своей эрудиции, чем на рассмотрении предложенной ему темы [81].
Итак, провал.
Добрых две трети испытуемых, согласно стандартным квотам того времени, сдавали экзамен так же. Даже Сартру в свое время удалось сдать экзамен только со второй попытки. Учитывая особую конституцию Фуко, теперь казалось лишь вопросом времени, когда глубоко оскорбленный кандидат снова попытается покончить с собой. Сразу после публикации результатов он был помещен под постоянное наблюдение в индивидуальную палату.
Отец Фуко не в первый раз приезжает из Пуатье, где его высоко ценят как хирурга. Вместе с лечащими врачами и назначенным со стороны школы личным воспитателем Мишеля, философом Луи Альтюссером, проводится консультация по дальнейшим действиям. В то время как доктор Поль-Андре Фуко и другие медицинские работники выступают за повторное и длительное пребывание в главном психиатрическом учреждении страны – Hôpital Saint-Anne[82] в Париже, – Альтюссер категорически не рекомендует пациенту проходить повторную госпитализацию. Страдающий с 1938 года от тяжелой депрессии, которая периодически настигает его, Альтюссер по собственному опыту знает, чего ожидать Мишелю в больничных палатах Сент-Анн. Не долгих бесед или созерцательной медитации, а высокотехнологичной пыточной терапии: сильнодействующих лекарств и прежде всего электрошока. Неужели это единственный способ навсегда развеять внутреннюю ночь?
Воодушевленный Альтюссером, Мишель Фуко решает попробовать свои силы по-другому. В конце июля 1950 года, когда его ровесники уезжают на каникулы, чтобы начать новую жизнь, он отправляется в реабилитационный центр для избавления от алкогольной зависимости, чтобы уже в октябре, после прохождения языковых курсов в Гёттингене, вернуться в свою одноместную комнату в École для повторной подготовки к выпускному экзамену. Либо этот выход, либо ничего. В любом случае он больше не позволит собой управлять. Ни собственным демонам, ни демонам государственной экзаменационной системы.
Нанят.
Трудно определить, что побудило Фуко, придерживающегося нейтральных политических взглядов, вступить во Французскую коммунистическую партию (ФКП) по возвращении осенью 1950 года. Было ли это влияние Альтюссера, ставшего его ментором, который уже с 1948 года был членом партии и к тому же специализировался на марксизме? Возможно, он просто надеялся, что социально ориентированная общественная деятельность положительно скажется на его собственном положении. В конце концов, у Мишеля не было так называемых хобби. Как и лучших друзей.
С точки зрения Коммунистической партии Франции, которая по-прежнему строго инструктировалась из Москвы, École, ставшая кузницей высокопоставленных государственных чиновников, была важнейшим средством проникновения в систему в целом. К концу 1940-х годов их усилия увенчались значительным успехом: в то время почти четверть обучающихся имела партийный билет. Эта доля довольно точно отражала 25 % голосов, полученных ФКП в то время на парламентских выборах.




