
Полная версия
Солнце везде одинаковое. Книга-поддержка о том, как пережить испытания и найти опору в семье и маленьких моментах счастья
– Так, здесь все понятно – саботаж. Организм устал от режима и объявил забастовку. Придется уговаривать выйти с нами на переговоры.
Казалось бы – что такое слова? Однако юмор действовал на нас магически, был странной, окольной формой эмпатии. Порой мы надрывали животы от смеха, который не отрицал тяжести ситуации, а просто рисовал на ней забавные рожицы, чтобы мы не сошли с ума от тревожности. Благодарю медиков за эту поддержку. Они смеялись не над нами. Они смеялись вместе с нами – над болью, над страхом, над жестоким абсурдом нашего положения в четырех стенах, где каждый день жизни казался подарком. Теперь я отлично понимаю, что означает фраза Бернара Вербера в «Империи ангелов»: «Любовь как шпага, юмор как щит»[2]. Во многом этот «щит» помог мне выкарабкаться.
Еще одна особенность отложилась в памяти. Не знаю, как часто такое случается, но наша реанимация была как будто… счастливой. Да-да, именно – на редкость удачливой. За две недели, что я там провела, никто не умер. Представляете? Даже бабулечка, которую я мысленно уже записала в «список убывших», неожиданно выжила, и ее держали в стабильном состоянии. В нашей «счастливой» реанимации мы обсуждали капельницы так, будто оценивали ресторанные меню.
– А у тебя сегодня что? Глюкоза или физраствор?
– О, я вчера отведал электролиты – бодрят.
Обмен свежими новостями через шепот казался главным развлечением дня. Журналов у нас не было, телевизоров тоже, зато каждая медсестра, входившая в палату, становилась живым выпуском новостей. С пациентами, которые попадали к нам всего на пару дней, я успевала перекинуться словом, а то и обменяться историями. Помню девушку лет двадцати пяти, которую положили рядом после очередной неудачной попытки ЭКО. Третьей подряд. Она была красивая, тонкая, со слишком взрослыми глазами для своего возраста. Они с мужем приезжали из далекого северного города, и каждая их поездка в Москву была попыткой перехитрить судьбу. Не знаю, как сложилась ее жизнь дальше, но хочу верить, что где-то сейчас она улыбается своему ребенку.
В это же время моя собственная жизнь висела на волоске: почки упорно молчали, как подлые забастовщики. Раз в два дня меня подключали к аппарату гемодиализа, через день – к плазмаферезу. Кровь мне не переливали, но чужая плазма текла во мне рекой – я уже и сама не знала, сколько процентов составлял коллективный вклад добрых доноров. Анализы не радовали. Врачи смотрели на меня так, словно уже репетировали прощальную речь. Вероятность выжить была мизерной. Однако я все же не чувствовала трагизма – словно играла в азартную партию со здоровьем, где ставкой была всего-то жизнь. Я смотрела вокруг. На бабулечку, что дышала напротив, на упрямую девушку с Севера, на персонал – от нянечек-санитарок до врачей, – который не позволял нам унывать. И этот «счастливый» реанимационный островок дарил мне самое главное – иррациональную веру. Если выживают все вокруг, значит, и я смогу.
Однако самое трудное, на удивление, оказалось даже не то, что тело перестало мне принадлежать и превратилось в объект процедур и обсуждений, а то, чтобы заставить себя лежать. Казалось бы, что может быть проще? Лежи себе спокойно и отдыхай, но нет: лежать без дела – это пытка, о которой я раньше и не подозревала. Спина горит, бок ноет, а ты словно прибита к матрасу и можешь лишь иногда совершить маленький трюк века – повернуться на другой бок.
Иногда мне позволяли вставать, но только вставать, не ходить. Так что вся моя дневная физическая активность равнялась примерно пяти минутам на ногах. Остальное время – горизонтальная жизнь, достойная тюленя в неволе.
Чтобы окончательно не превратиться в мебель, я устраивала подпольные тренировки. Сгибала руки, тянула ноги, растягивалась насколько хватало фантазии. В общем, играла в йогу уровня «нулевой асаны». В те дни я мечтала даже не о путешествии, после того как выберусь из больницы… если выберусь. Нет. Я мечтала всего лишь расстелить спортивный коврик и как следует вытянуть спину.
Первые три-четыре дня в реанимации, когда было совсем плохо, приходили жуткие сны. Я не особо дружила c эзотерикой. Истории об умерших родственниках, являющихся с предостережениями, о потусторонних мирах и множествах жизней после смерти, казались выдумкой. Но те несколько ночей… Я пережила полноценное турне по загробному миру с элементами иммерсивного перформанса. Если это и были галлюцинации, то мой мозг, отравленный лекарствами и болью, обнаружил в себе талант Дэвида Линча уровня «Твин Пикс»[3].
Начнем с того, что эти «сны» не имели ничего общего с моей обычной ночной жизнью. Обычно безобидные видения испарялись, как только я просыпалась. Здесь же все было иначе. Монохромно. Предельно детализированно. Я помню каждую трещинку на асфальте в том мире, каждую тень, звук, а вернее – пугающую тишину, которую лишь изредка прерывало бульканье. Это было не засыпание, а погружение. Меня спускали на лифте куда-то вглубь, на этаж пониже ада, в некое техническое помещение вселенной – чистилище для чайников.
И самое главное – я была в сознании! Прекрасно отдавала себе отчет, что лежу на больничной койке, ночная медсестра щелкает компьютерной мышкой, рядом ритмично шипит чей-то аппарат ИВЛ. Однако параллельно с этим я была в жутком дополненном режиме реальности, наложенном поверх больничных стен. Чаще всего снилась вода – черная, мутная, с мусором и грязью. Казалось, я тону, борюсь за жизнь или просто за то, чтобы не сдаться. Получался странный парадокс: реанимация с ее режимом и аппаратами – реальный мир, а сны учили меня, что настоящая борьба начинается в голове.
Второй сон в реанимации.
Опять все черно-белое. Я плыву в огромном пруду под слоем ила и скользких водорослей. На лицо налипает что-то черное, вязкое, со сладковатым запахом гнилых листьев. Смотрю сквозь толщу темной, плотной воды на поверхность, которая не пропускает ни луча света, и двумя руками цепляюсь за мощный панцирь. Он огромный, размером с морскую черепаху, шероховатый и крепкий под пальцами. Вокруг в мутной воде появляются другие крупные тени, медленные и бесшумные. Моя черепаха вроде бы пытается меня спасти: тянет, вытаскивая из этой жижи, к невидимому берегу. Тем не менее черная вода везде, она живая и злая, норовит залить рот и нос. Я судорожно сжимаю губы, стискиваю зубы, задерживаю дыхание, пока в глазах не темнеет. Главное – не сделать вдох. Не дать этой жиже проникнуть внутрь. Не захлебнуться.
Как юмор и легкость помогают детям и всей семье справляться с кризисами?
Ленни Равич, автор книги «Юмор как психотерапия: забавные случаи на пути к просветлению»[4], делает такой вывод: «Любовь, оптимизм и смех – самые мощные инструменты, доступные человечеству». В жизни Жени мы видим много любви и оптимизма: даже в реанимации она улыбается шуткам персонала и пациентов.
Юмор смягчает монотонность и чрезмерную серьезность, отвлекает от тревожных и депрессивных мыслей, показывает, что жизнь, несмотря на трудности, может быть веселой и приятной.
Юмор способен проникать глубоко, в самое сердце нашей души. Когда мы улыбаемся или смеемся, наши силы прибавляются, а вера в жизнь крепнет. Короткие смешные фразы хорошо запоминаются; они веселые и одновременно несут глубокий смысл, за который можно зацепиться, чтобы двигаться дальше. Это все помогает мозгу и душе справляться с тяжелой реальностью. Поэтому врачи так часто шутят. Они, словно волшебники, заходят в палаты и раздают порции остроумных шуток, а у пациентов появляется пища для размышлений – есть что осмыслить.
Почему могут происходить галлюцинации и странные сны?
Когда человек находится в критической ситуации, ему часто приходят видения и странные сны. Это происходит со всеми, независимо от веры или неверия во что-то большее. То ли это игра разума, то ли действительно есть в этом мире нечто большее – каждый отвечает на этот вопрос по-своему, исходя из своего мировоззрения. Ясно одно: в такие моменты сознание человека меняется, в нем рождаются непривычные образы. Люди, испытавшие травматичный опыт, рассказывают о подобных вещах, хотя открыто обсуждать такие темы не принято. Нередко они делятся пережитым лишь спустя годы, да и то только с близкими, или вовсе хранят это в себе. Однако все сходятся в одном: увиденные сцены казались настоящими и не походили на обычный сон.
Расшифровка сна
Второй сон в реанимации – это прямое продолжение мучительного состояния тела: борьба за жизнь на грани. В реальности героиню пытаются спасти (во сне это воплощается в виде черепахи), но положение остается стабильно критическим. Она хватается за шанс на спасение, а повсюду – черная вода. Эта жижа символизирует жидкость, которая копится в организме и отравляет тело. Если эта грязь попадет в рот и нос – это конец. Женя сжимает губы, стискивает зубы, задерживает дыхание. Главное – не захлебнуться и выстоять; борьба не прекращается – девушка не сдается.
Глава 4
Ковер, который помнил все
Если бы меня в четырнадцать лет спросили, было ли у меня счастливое детство, я бы фыркнула и указала на стену в нашей проходной гостиной. Вернее, на жалкие крючки, с которых я сорвала громадный советский ковер.
Это была отдельная драма. Красный, с узорами, на всю стену. Я устроила мини-бунт: хотелось позвать друзей, но перед глазами у них висело бы это «персидское обязательство советского интерьера». Я решила его снять, но не рассчитала тяжесть. Он свалил меня на пол и накрыл с такой торжественностью, будто только и ждал момента отомстить за то, что я в четыре года случайно подожгла его «собрата» в квартире бабушки Нины. Правда, тогда меня не ругали, но в этот раз так просто не обошлось. Стену я отвоевала, а битва с бабушкой Сашей продолжалась несколько дней.
– Этот ковер видел тебя в пеленках! – возмущалась она.
– Отлично! Тогда пусть не смотрит, как я взрослею! – парировала я.
В итоге на стене поселились плакаты Земфиры и Linkin Park из журнала Cool Girl – мои первые кумиры того времени. Эта стена стала моим личным Вавилоном, моей Стеной Плача и символом того, чего мне так не хватало. Личного пространства.
В те времена казалось естественным, что у ребенка может не быть своей комнаты. Моя потребность в собственном уголке упиралась в суровую реальность проходной гостиной, где собирались все. Спала на диване, за большим столом мы ели, в кресле вечно сидел дедушка и смотрел невозможно громкий телевизор; рядом теснились мой письменный стол, советская стенка и святое – тот самый злосчастный ковер на всю стену.
Я мечтала о комнате, где можно закрыть дверь и молчать на своих условиях; где можно самой передвинуть мебель, перекрасить стены в немыслимый цвет и повесить плакаты, от которых взрослые морщатся. Хотелось своего мира – пусть крошечного, но с ключом, который есть только у меня. Помню, как не могла сосредоточиться, редко удавалось побыть наедине со своими мыслями. Все детство и юность упрашивала родителей: «Ну хотя бы шторку, перегородку – да что угодно!» Однако так и жила в проходном «аквариуме» на перекрестке семейных маршрутов.
«Все так жили!» – часто говорят о том времени. Возможно. Правда, справедливости ради замечу, что наша семейная экосистема все же запомнилась мне целым миром: шумным, тесным, до невозможности родным.
Когда думаю об этом, понимаю, что вовсе не уникальна в своем хаосе любви. Булгаков, Набоков, Цветаева, Есенин – все они тоже росли в гуще семейной заботы, пусть и в совершенно других декорациях. Булгаков, старший из семерых детей, вырос в киевском доме, который во многом напоминает дом Турбиных из «Белой гвардии». Он был любимым сыном родителей и обожаемым старшим братом. Набоков, первенец в аристократической семье, купался во внимании отца, который обучал его шахматам, английскому и всячески баловал. Цветаева, хоть и не была единственным ребенком, стала для своего отца особенно важной – доверенной наследницей его мыслей и проектов, человеком, с которым он делился идеями, переживаниями. Есенин, первый и долгожданный внук, несколько лет оставался единственным любимцем в доме бабушки и деда, где все его баловали. Их миры не имели ничего общего с нашей панельной трешкой. Тем не менее мне видится схожесть: ощущение себя долгожданным, любимым, особенным.
Если спросить меня сейчас о детстве – отвечу, что оно было счастливым. Закон семейной физики не знает сословий и площадей, и любовь не нуждается в лишних метрах. Та проходная комната была моим хаосом и тихой гаванью. Теснота научила близости. Я жила в большой семье, где хватало места для смеха и споров, для безусловной любви. Как иначе я научилась бы чувствовать настроение бабушки по одному вздоху из-за двери? Выходит, детское счастье измерялось уверенностью, что мой приход в этот мир был желанным. А ковры… Ковры можно и поменять.
Как отсутствие личного пространства в детстве влияет на развитие ребенка?
Каждый из нас нуждается в личном пространстве, и особенно остро это желание ощущается в переходном возрасте. Подросток начинает осмысливать свое «Я»: изменения в теле, в переживаниях, в отношениях. Эмоциональная нестабильность и естественная усталость от всего требуют уединения. Ребенок все чаще хочет отдыхать и переваривать события своей жизни без лишних глаз. Кроме того, личное пространство – это укромный уголок, в котором безопасно и спокойно, где можно прислушаться к себе и познакомиться со своим формирующимся, но уже достаточно глубоким «Я». Умение взглянуть на себя со стороны и поразмышлять приходит в отрочестве. Для этого нужны тишина и уединение, которые должны сменяться яркими событиями и общением. Печально, когда процесс самоидентификации постоянно прерывается. Для подростка его комната – это пространство, где он может творить свою жизнь: вешать плакаты любимых групп, убираться, когда захочется, устанавливать свои правила – словом, учиться быть собой. Иногда сорвать ковер – все равно что прорасти сквозь асфальт, заявляя о праве на личную жизнь.
Как, несмотря на скромный быт, дать детям почувствовать, что главное богатство семьи – это они?
Имеют ли значение для детей условия, в которых они живут? Конечно, да! Каждый ребенок, подрастая, мечтает о своей комнате или собственном уголке. Автору такие мечты хорошо знакомы – это естественное стремление ребенка по мере его взросления. И все же чувство нужности и причастности к жизни семьи, подкрепленное хорошим отношением, рождается в совместных делах. Именно это становится ключом для формирования внутреннего мира малыша и подростка. Ритм семьи, распорядок дня, домашние праздники или повседневные привычки – все это откладывается в ребенке и становится опорой в будущем. В финале Женя делится, что ей больше запомнилась не теснота, а любовь и тепло семьи, и это «наследство» стало самым ценным.
Какие ежедневные ритуалы помогают наполнять ребенка чувством безусловной любви и ценности, чтобы в нем всегда жила убежденность: «меня любят, меня ждут»?
Чувство, что «меня любят», рождается из разных моментов. Для кого-то это будет добрый взгляд утром, для кого-то записка от мамы, обнаруженная в кармане, для кого-то – испеченный любимый пирог или услышанное случайно в разговоре и исполненное желание. Все это про внимание и его проявления. Этим мы показываем ребенку: я тебя вижу, ты мне важен, я думаю о тебе, даже когда мы не рядом.
Глава 5
Не прощальный взгляд
Слово «реанимация» всегда пахнет страхом. Звучит как приговор: раз ты здесь, значит, хорошего не жди. Парадокс в том, что именно здесь, среди размеренного гула аппаратов, после волны испуга накрывает странное спокойствие. Вроде бы попала в самый эпицентр опасности, за тебя круглосуточно борются, но сама ты будто плывешь.
Время там расслоенное, эмоции и мысли немного запаздывают. После экстренного переезда в стерильное царство надо мной склонилась приятная женщина-врач с мамиными глазами. Она ласково расспрашивала о детях, муже, пока вводила в мою бедренную артерию катетер размером с половину руки. Дети, муж… Вот оно, первое за весь этот день острое воспоминание! Как же я по ним соскучилась…
К горлу подступил комок, хотелось разрыдаться, но я сдержалась. «Нет уж, сохраню боевой настрой», – подумала и как-то сразу подобралась. В дальнейшем такая установка стала для меня спасением и ловушкой. Мой внутренний стержень не позволил тогда раскиснуть, отключил все мои чувства, включая право на простую человеческую жалость к себе. Я держалась собранной, четкой, почти холодной, даже просто поплакать не получалось.
Хотя по дороге в больницу я даже не попрощалась с дочками. Они спали в своих автокреслах, я лишь поправила прядь волос на влажном виске младшей – у нее всегда вились колечки у личика. Не стала их будить, чтобы сказать: «Пока, девочки», даже не поцеловала. Посмотрела и уехала. «Ничего, это простое отравление, – думали мы с мужем, – одна капельница, и все наладится». Кто ж знал? Кто ж думал, что этот «не прощальный» взгляд мог стать последним и я их больше не увидела бы? Когда тебе нет тридцати и ты не собираешься умирать, такое и в голове не укладывается.
Мы в семье не говорили о смерти. Рассказы бабушки и дедушки о войне волновали мою детскую душу, но оставались историями из прошлого. Да и кто говорит? В какой семье принято за ужином обсуждать свою смерть, похороны, свои «как бы я хотел»? Молодежь тоже вряд ли, во всяком случае на уровне серьезного разговора. А зря. Сейчас склоняюсь к тому, что обсуждать эту тему нужно, в том числе и с детьми. Потому что жизнь – это мгновение: моргнул, а тебя уже нет. Очень бодрит вопрос: кто придет проститься с тобой, когда умрешь? Стоит об этом задуматься, и взгляд на свою жизнь заметно трезвеет. Я, например, не хочу быть похороненной в земле – все эти могилы, памятники, оградки. Достаточно кремации, и чтобы прах развеяли где-нибудь в красивом месте. Все, точка. Мне уже будет все равно на условности, а близким останутся воспоминания, фотографии, наши истории, которые в сердце живее живых. Лишь бы помнили добрым словом, остальное – прах.
К слову, у меня ни на минуту не возникало мысли, что я могу умереть. Понимала, что дела плохи – диагноз так и не определили, лечение не помогало, но насколько все серьезно, и подумать не могла. Казалось, худшее, что может случиться, – это то, что откажут почки и придется ждать пересадку. Муж и родители знали больше меня. Их мир сузился до утреннего звонка в реанимацию, они жили в ожидании слов «состояние стабильно» и замирали от ужаса – вдруг им скажут что-то страшное. Я же оставалась в информационном вакууме. Наивная. В реальности я балансировала между жизнью и тем, о чем мы говорить не любим.
Хотя… Спустя время возражу сама себе. На протяжении всей нашей жизни смерть находится близко. Ее всегда пытались объяснить, чуть ли не «одомашнить». Религии дарят надежду: одни учения говорят о рае и встрече с Богом, другие – о перерождении, где каждая жизнь становится звеном в великой цепи. Племена верили и верят, что ушедшие просто переезжают – жизнь продолжается, только адрес другой. Философы так вообще шутят: Эпикур уверял, что бояться глупо – мы и смерть не встречаемся одновременно[5]. В Средневековье ее представляли строгим учителем, вразумляя помнить о конце, чтобы не зазнаться (современное объяснение memento mori). В наше время разговор стал почти деловым: Камю называл смерть доказательством абсурда[6], Джобс – «лучшим изобретением жизни»[7]. Получается, что все вместе – от шаманов до миллиардеров в черных водолазках – они повторяли одно и то же: смерть пугает только тех, кто забывает жить.
В один из дней, когда процедуры делали под наркозом, я забылась глубоким медикаментозным сном. Позже, приходя в себя, я, будто из-под воды, то всплывала к свету, то снова проваливалась в сумрак беспамятства. Когда в очередной раз вынырнула, увидела врача с невероятно знакомыми глазами. Папиными. «Ничего себе сходство», – промелькнула мысль. Пригляделась: маска, белый халат, а под ним – та самая любимая клетчатая рубашка и светлые джинсы, правда, с грязными, земляными коленями. Его впустили ко мне вопреки всем правилам! Только выглядел странно.
– Пап, – неожиданно глухим, незнакомым голосом сказала я. – Ты такой красивый, опрятный… а с коленями-то что?
Он улыбнулся глазами, единственным, что было видно из-за маски.
– Я в церкви был, молился…
Третий сон в реанимации.
Дом моего детства. Нарядно одетая бабушка Александра, которой много лет с нами нет, молча накрывает на стол. Во сне я осознаю – готовится праздник и нужно там быть. При этом я собиралась в университет. После недолгих мук совести выбираю праздник и бабушку.
Тут появляется моя троюродная сестра Анджела с парнем, вылитым Куртом Кобейном. Она буквально выталкивает меня из дома. Спускаемся на улицу, подходим к машине, в которой меня ждет мой двоюродный брат Артем.
– Иди учиться! Не смей прогуливать!
На улице – первый снег и ни души. Только я, сестра и брат. Он должен отвезти меня в университет. Сестра передает меня ему и уходит. Я сажусь в машину, и тут из-под земли поднимаются тени, отчетливо напоминающие стариков. Это уже не семейное тепло, а чистый зомби-апокалипсис. Они лезут к машине, ругаются матом, не дают уехать. И тут Артем достает нереальное количество мелочи. Мы начинаем швырять горсти монет в эти тени. Призраки отскакивают, бросаются за деньгами, и мы срываемся с места…
Как правильно обсуждать с детьми тему болезни и смерти, чтобы не травмировать их, но и не оставлять в неведении?
Тема смерти, наверное, самая особенная в нашей жизни. Кто-то о ней не говорит совсем и делает вид, что ее не существует, кто-то цинично шутит. Несомненно одно: она никого не оставляет равнодушным и рано или поздно каждый об этом задумывается. Смерть – это наш величайший страх. Даже для тех, кто заявляет, что не боится. Фрейд писал, что целью всякой жизни является смерть. Очень много о работе с этой темой писал Ирвин Ялом, американский психотерапевт. Он работал с онкобольными: эти люди как нельзя близко подходят к черте и сражаются. Он пишет, что чем больше мы преодолеваем страх смерти, тем более осмысленной становится жизнь. Разобраться со своим отношением к смерти важно, это часть взросления, которая включает трезвое принятие своей конечности. У нас должна быть ясность в этой теме, чтобы мы смогли передавать ее детям, знакомя их с этой неизбежной данностью. Всем нам предстоит пережить опыт смерти близких и своей собственной, хотим мы этого или нет.
Ирвин Ялом утверждал: «Хотя факт смерти разрушает нас, идея смерти может нас спасти. Другими словами, осознание смерти открывает перед нами жизнь в новой перспективе и заставляет пересмотреть свои ценности». И это не парадокс: именно конечность придает нашей жизни смысл. И если в юности нам хочется жить вечно, с возрастом мы начинаем считать, что это вовсе не обязательно и даже тягостно. Вечная жизнь была бы куда большим испытанием, чем конечная, но в потоке жизни нам трудно так думать.
Как не стать для ребенка «сильным, но холодным» взрослым? Насколько важно делиться с детьми своими чувствами, чтобы они учились эмоциональной открытости?
В непростых жизненных ситуациях встает вопрос: как объяснить ребенку, что со мной происходит? Умение рассказать о себе и своих переживаниях важно – и для себя, и для окружающих, и особенно для детей. Они очень чутко воспринимают изменения нашего физического и эмоционального состояния. И у детей есть одна особенность – брать на себя вину за все, что происходит со взрослыми, теряя в этот момент свою детскую беспечность. Когда мы бережно делимся с детьми своим состоянием, мы проявляем к ним уважение и заботу. Это способ избежать детских фантазий и искаженного понимания реальности.
Как сохранять самообладание в критической ситуации и быстро восстановить силы после нее?
Мы не можем это выбирать. Все происходит быстро и автоматически. Здесь лучше довериться организму, который сработает как надо. Важно впоследствии обсудить произошедшее со специалистом, чтобы в спокойной обстановке присвоить себе этот опыт и свои реакции в нем. Такой подход точно будет целительным. Как писал Карл Роджерс, автор человекоцентрированного подхода в психотерапии: любой опыт – что бы мы ни выбрали – ведет к самоактуализации, росту, раскрытию своего потенциала, даже если нам не по душе, как это проявляется внешне.
Расшифровка сна
Третий сон в реанимации вновь уводит в пространство между мирами. Героиня колеблется: остаться с умершей бабушкой или поехать учиться (в свою жизнь). В итоге она выбирает остаться, однако другие родственники буквально выталкивают ее наружу. И хотя Женя смиряется с их действиями, борьба продолжается. Во сне – это схватка с призраками, которая завершается успехом – «мы срываемся с места». Можно предположить, что дальше Женя начнет поправляться.





