
Полная версия
Повесть о детстве
Михайло сел на своём наделе – на четверти десятины земли, а чтобы свести концы с концами, взял у барина исполу две десятины. За долгую службу в лесу барин дал Михайле ржи на посев и на прокорм. Несколько пеньков Михайло поставил на усадьбе, за своим двором, в кустах черёмухи. Но не впрок пошли эти пеньки Михайле: однажды утром он нашёл пеньки на боку, весь мёд был очищен, а мёртвые пчёлы кучами лежали на земле, лишь одинокие пчёлки летали над пустыми колодами. Михайло долго смотрел на это поруганье и тихо плакал. С этого случая он сразу одряхлел: глаза его начали слезиться и затряслась борода. Он снял чапан, лапти, посконную рубаху и оделся, как принято было в деревне, в фабричное.
А Ларивон как будто ожил в селе: стал лёгким, весёлым, общительным. По вечерам и праздникам выходил на улицу, к общественным амбарам, где собирались парни и девки, молодые мужики и бабы. Там до полуночи пели песни, плясали под гармошку, обнимались. Неизменно выносилось ведро медвяной браги, которую они покупали в складчину, и Ларивон стоял перед ведром на коленях, черпал ковшом и певуче, нежно приговаривал:
– Миколя, дружок, пей, родной!.. Жизнь наша, Миколя, чижолая… Шабёр! Гриша!.. Аль мы с тобой не один пот льём? Аль не одно горе мыкаем?.. Пей, Гриша, милый!.. Ежели были бы крылышки, улетел бы в незнаемые края. Зачем силы наши на сей земле без радости губим?.. Эх, грусть-тоска, зазноба, дальняя сторонка!.. День да ночь – сутки прочь, а перед тобой – всё едино лошадиная репица… А солнышко играет в навозной жижице… Жил я в лесной берлоге… Миколя! Гриша!.. Шабры вы мои кровные!.. Неужто же, милые мои!.. Неужто же так до гробовой доски небо нам в овчинку, а солнышко – медный грош с орлом… маячит и в руки не даётся?..
Теперь уже не помогало баюканье бабушки Натальи. Он поднял руку и на неё. А когда бросилась на защиту Настя, он чуть не искалечил её. И впервые Михайло связал Ларивона и долго порол его ременным кнутом.
И ещё больше сгорбился и одряхлел Михайло. Голос у него стал тихий, дряблый, больной. Видно было, что старик глядит в гроб. Собрал он как-то всю семью торжественно, истово. Все стали перед иконами и помолились молча. Потом Михайло сел за стол, в передний угол, и веско, строго, как перед смертью, объявил свою последнюю волю.
Так как Михайло чует, что Бог скоро пошлёт по душу, с этого дня он вверяет всё хозяйство Ларивону. На него, Ларивона, возлагается большая ответственность – блюсти порядок и благосостояние в дому, быть кормильцем и защитником домочадцев. Много предстоит испытаний Ларивону: ежели он не ужаснётся своих пороков – пьянства, жестокости, то он скоро погубит и себя и родных. Это испытание накладывает на него сам Бог. Старшую дочь Натальи надо сейчас же выдать в хорошую, строгую семью. Мать свою, Наталью, он, Ларивон, никак не должен обижать. А ежели после его, Михайлы, смерти мать захочет уйти из семьи, Ларивон обязан выделить ей заслуженную часть: пусть она живёт в келье, а для прокормления он обязан дать ей телицу.
После этого Михайло отошёл от хозяйства и стал жить молчаливо и отчуждённо. Ларивон с год жил смирно, трудолюбиво и не брал в рот хмельного. В этот год Михайло умер.
Настю в пятнадцать лет отдали замуж за моего отца.
Отец тогда был заметный и завидный жених. Кудрявый, опрятный, расторопный, он пользовался славой умного парня, который не водится с бражниками, гармонистами и пустобрёхами. Льнул он больше к старикам, слушал их мудрые речи и сам рассуждал с ними, как опытный в житейских делах. В деревне ставили его в пример молодёжи.
А молодёжь его не любила: очень уж умничает Василий!
Ни в хороводе его нет, ни в ватаге парней, которые гуляли с гармонью по улицам, ни с девками, которые засматривались на него.
Старики по праздникам собирались у амбаров, рассаживались на брёвнах и толковали о том, о сём – о домашних делах, о податях, о земле, о том, что пришли времена, когда жить уже ни при чём, что люди уходят в сторону и заколачивают свои избы, что многие думают переселяться в Сибирь, что заел арендой барин, что выкупные платежи совсем задушили народ. Отец присаживался к ним, рассуждал, как старик, смотря себе в сапоги:
– Оно ещё хуже будет…
– Ну? Неужели ещё хуже? Куда уж больше…
– К тому идёт. Народ множится, земли нет, душевой надел дробится. Барские угодья для мужика – кабала. Хорошую землю барин в аренду не даёт: сам машиной обрабатывает. Нам же идёт неудобная. Раньше барин отдавал эту землю из третьего снопа, сенокос – из третьей копны, а сейчас – исполу. Через год-два – руку на отсечение – будет у нас только третий сноп. Имение-то у него заложено-перезаложено – как ему свести концы с концами? Вот мужик и выручает, вот с него и дерут три шкуры. Мужик со всех концов в клещах: и барин его дерёт, и власть дерёт, и мироед дерёт…
Мужики качали головами и поражались:
– А, батюшки!..
– Вот то-то и оно…
И старики восхищались умом и рассудительностью отца, тогда девятнадцатилетнего парня, и говорили деду:
– Ну и сын у тебя, Фома Селиверстыч, цены нет…
Дед был доволен похвалой мужиков, но делал вид, что эта похвальба для него ничего не значит.
– Да ведь в нашем роду все разумом не обижены… Все кудрявы, все клявы. – И тут же начинал ворчать: – Вот только порол мало… Ежели бы как следует порол, не стал бы перед стариками рассуждать. Ему бы молчать надо да слушать, чтобы… неотнюдь… чтоб дрожал, голоса не смел подать. Покамест ещё не женили, попороть хорошенько надо.
– Попороть – это всегда надо… – соглашались старики. – Пороть – что поле полоть.
Отец бледнел, самолюбиво замыкался и натягивал картуз на лоб.
– У вас только одно и на уме и на языке – пороть. Это не при господах. Сейчас народ хочет жить без господ.
И уходил твёрдой, уверенной походкой человека, который знает себе цену, знает, что он умён, и не позволит оскорбить и унизить себя. Шёл он гордо, с достоинством склонив голову к плечу и с важностью переваливаясь с боку на бок.
Мужики провожали его молча и обидчиво.
Дед несколько раз приходил к Ларивону сватать мою мать, но не сходились в цене. Ларивон просил за мать двадцать рублей, а дед давал двенадцать. Торговались долго, шлёпали по рукам, обсуждали достоинства и недостатки невесты: она хоть и работящая, горячая и послушная девка, и с лица приглядна, только годами ещё зелёная, ростом ещё мала, ещё грудью и бёдрами на бабу непохожа, надо ещё кормить, растить. Оно, конечно, семья Ларивона – хорошая, трудолюбивая, хозяйственная, но ведь и семья Фомы Селиверстовича достойных кровей. Сошлись наконец на четырнадцати с копейками и на ведре браги.
Через год мать скинула мёртвую девочку. Лежала она после этого недели две в постели в жару, без памяти, а когда пришла в себя, встала и пошла работать. Как это случилось? Когда мать была уже на сносях, дед заставил её таскать камни для кладовой. Она носила их на животе. Камни были тяжёлые, угластые. К вечеру почувствовала родовые муки. Не доносила она ребёнка месяца два. Роды были мучительные. Целые сутки мать кричала на всё село, а над ней непрерывно читали Псалтырь.
После этого мать стала болеть припадками тяжёлого нервного расстройства. Припадки повторялись часто, и болезнь эту все считали порчей.
Мать вошла в семью лёгкой, прыткой поступью, приятная, открытая, ласковая, и в избе сразу стало светло, певуче, радостно. Маленькая, порывистая, она с горячей готовностью и ласковостью прислушивалась ко всем и старалась угодить всем – не потому, что хотела подольститься, а просто так – искренне, простодушно, от нежности сердца, от общительного характера. На другой же день она стала прибирать и прихорашивать избу. Голосок её звенел и в избе и на дворе:
– Матушка, я это сама сделаю… Не трудись, матушка… Катёна! Давай окошки помоем… Сёма, давай я новую рубашечку тебе надену.
И начинала петь тоненьким голосом песни.
Катерина сразу привязалась к ней, и они подружились и засекретничали. Понравилась она и Сыгнею, красивому парню, он глядел на неё и смеялся. Отец относился к ней безучастно, замкнуто, по-хозяйски, как чужой, и при людях не говорил с ней ни слова, только при надобности покрикивал строго:
– Настасья!..
И это имя как-то не шло к ней. Она пугалась и озиралась, как ушибленная.
Дед оглушил её с первых же дней. Он вошёл в избу с кнутом, остановился посредине и крикнул:
– Это кто тут хохочет? Кто песни орёт? Чтоб у меня в избе тихо было, мёртво, чтоб на цыпочках… Ах ты, курица! Закудахтала!
И пошагал к ней, зыбко сгибая колени. Только свои знали, что его волосатая седая усмешка и пронзительные медвежьи глаза играли добродушно и безобидно. Но мать сразу онемела, съёжилась, с ужасом уставилась на седую лохматую голову деда и оцепенела при его приближении.
– Кланяйся в ноги!..
Мать рухнула на пол и ткнулась головой в сапоги деда.
– Прости, Христа ради, батюшка…
– Ну, то-то… Бог простит… Слушайся… Ты не девка: ты в чужой семье. Угождай, молчи, будь скромной, Бога поминай.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

