
Полная версия
Чудесной Атлантики вальс
– Может, лучше пока просто оставишь котенка у себя? Кто бы ни был этот шутник, он рано или поздно объявится.
Джек пожал плечами.
– Надеюсь, – сказал он, но особых надежд он не питал.
– Когда я была маленькая, у нас был кот, – Сара прислонилась к дверям и посмотрела вниз. – Такой забавный. Принимался петь каждый раз, как включали телевизор. Ну, не петь, разумеется, но, знаешь, как коты это делают. Маму это до белого каления доводило. Только он начнет вопить, она его хвать за шкирку и выкидывала на улицу. Терпеть его вопли не могла.
– Агась, – сказал Джек.
Он не особо понимал, как эта история связана с его проблемой и связана ли вообще, но не перебивал Сару.
– А вообще, я любила его, – продолжала Сара. – Даже обожала. Он ночевал со мной на кровати и будил меня в четыре утра, прям как по часам. Я в принципе не была против. Что бы он ни творил, я все равно не сердилась.
Она не поднимала глаз и улыбалась своим воспоминаниям.
– И что с им сталось? – спросил Джек, потому что чувствовал, что нужно что-то сказать дальше.
– Состарился и растолстел, потом у него нашли сахарный диабет, и он умер, – ответила Сара. – Последние пару лет на него больно было смотреть, таскался по дому полуслепой. Я тогда уже уехала из дома. По-моему, родители не усыпляли его, потому что скучали по мне или что-то в этом духе. Бедняжка!
Она тряхнула головой и глянула на Джека:
– Ой, что-то я разболталась, прости, – сказала она. – И извини, что совсем не помогла.
– Не переживай. Прости за беспокойство. Совсем не знал, к кому еще пойти.
– Я только рада, – сказала Сара. – В такой ситуации не сразу сообразишь, что делать. Но ты немножко поднял мне настроение. Спасибо тебе.
Джек кивнул. В словах Сары даже для его непривычного к такому слуха слышалось приглашение спросить что-нибудь еще. Но он совсем не был в этом уверен. Да и не знал, что еще можно спросить.
– На здоровье, – сказал он.
Кажется, она хотела услышать совсем другое. Он повернулся к дороге.
– Кажись, мне лучше итти, – уже отходя от дома, сказал он и махнул рукой. – Надо приглядеть за зверьком.
– Надеюсь, ты со всем разберешься, – крикнула Сара уже ему в спину.
Кажется, он снова услышал ее смешок, но не стал оборачиваться.
Кошечка сидела там же, где и раньше, – под столом, – и заметно испугалась, когда Джек открыл дверь в прихожую.
– Что ж, – сказал он, понизив голос, чтобы не напугать ее еще больше, – тоже, поди, голодная сидишь.
Он снял куртку и повесил на крючок.
– Обожди пока тут, я что-нить для тебя соображу.
Он протиснулся в едва приоткрытую дверь, чтобы кошка не смогла забежать через щель внутрь. Но она все так же сидела под столом и следила за ним.
Джек громко вздохнул и закрыл дверь. Он прошел на кухню и обшарил буфет в углу. Внутри нашлись старые консервы из тунца и две маленькие мисочки. В одну он вывалил тунца из банки, в другую наполовину налил воды.
– Боже ж мой, – сказал он себе, – ну и дела.
Dear No One
I was on the shore this morning, throwing stones and wasting timeI found a message in a bottle down on the waterline.I couldn't get that bottle open, so I broke the glass insteadI picked the letter off the ground and this is what it said:Dear no one, I'm thinking of you, my old friend.Dear no one, I'm thinking of you, my old friend.Nothing else was written, I didn't know what it might meanSo I folded up the paper in the pocket of my jeans.Then I went about my business, using up my precious timeBut I couldn't seem to shake that message off my mind.Dear no one, I'm thinking of you, my old friend.Dear no one, I'm thinking of you, my old friend.It was nearly one week later, I was drinking up some wineWhen I emptied out the bottle, I knew that it was time.So I pulled the letter out again and I sealed it up insideThen I took it to the shore and gave that letter to the tide.Dear no one, I'm thinking of you, my old friend.Dear no one, I'm thinking of you, my old friend.Милый некто
Сегодня утром на берегу я валял дурака, пуская блинчики,Но тут у самой воды увидел бутылку с письмом.Откупорить ее не смог, поэтому разбил,Поднял письмо с песка и прочитал:Милый некто, я думаю о тебе, мой добрый друг,Милый некто, я думаю о тебе, мой добрый друг.На листе ни слова больше – не знаю, что бы это значило,Тогда я свернул письмо и сунул в карман джинсов.Я занимался своими делами не покладая рук,Но все никак не мог выбросить из головы слова:Милый некто, я думаю о тебе, мой добрый друг,Милый некто, я думаю о тебе, мой добрый друг.Прошла неделя, я сидел с бутылкой вина.Допив остатки, понял, что пришло время,Так что я достал письмо и запихнул его в бутылку,Отнес ее на берег и доверил письмо волнам.Милый некто, я думаю о тебе, мой добрый друг,Милый некто, я думаю о тебе, мой добрый друг.Возвращение
1958
«Южный странник» вернулся на Южную Георгию в конце марта, когда завершился китобойный сезон. Моряки не ступали на сушу больше четырех месяцев. Все время на волнах – кренясь и покачиваясь. Когда Сонни сошел на берег в гавани Лейт-Харбор, его затошнило. Он наклонился вперед и уперся ладонями в колени, будто боялся, что земля вот-вот уйдет из-под ног. Всего здесь – и шума, и запаха, и ржавого хаоса пристани – было для него слишком много.
Не дойдя до захудалой деревушки, Сонни присел на холодный валун, острые края впились ему в зад. Он медленно, глубоко вздохнул и впервые за эти месяцы почувствовал огромное облегчение. Эту роскошь одиночества. Он находился достаточно далеко от гавани – настолько, что человеческие голоса слились в бормотание, различимое не более, чем вопли пингвинов у бухты. Он закрыл глаза и прислушался к гулу ветра в горах, к гулу двигателей и станков, к гулу, застрявшему в его голове за недели в открытом море.
В свое прошлое плавание Сонни пробыл на Южной Георгии всю зиму (дома в это время стояло лето – привыкнуть к парадоксу он так и не сумел). Два сезона он провел на китобазе, работая в столовой, а сезон между ними – на острове. В общей сложности полтора года, за тысячи миль от дома. И все это, чтобы доказать родителям, друзьям и себе, что он на такое способен. И, разумеется, чтобы заработать. В конце концов, ради этого все сюда и шли. Или почти все. Некоторые моряки от чего-то бежали, некоторые просто не могли жить оседлой жизнью. Но большинство сюда привела нужда. Китобойный промысел – дело тяжелое и грязное, но дома работы почти не было. На Шетландских островах путей у тебя немного: или жить в нищете, или работать изо всех сил. Да и отец Сонни убеждал его наняться на корабль Сальвесена[15]: дома тогда бы поубавилось голодных ртов.
Вернувшись в родные края, люди чувствовали себя богачами. Кто-то спускал деньги на выпивку, кто-то – на крутые мотоциклы или ненужные побрякушки. Но Сонни был не из таких. Вернувшись домой, он продолжил работать. В основном помогал дяде на рыболовном судне, но брался и за любую другую работу. Он копил деньги, потому что знал, что потом без них будет не обойтись.
В разгар сезона хоть на китобазе, хоть на китобойном судне дела у Сонни шли неплохо. Даже на камбузе, где он проработал первых два года, помогая кокам, убирая столы и подавая еду, дела шли весьма неплохо. Всегда чем-то занят, всегда на ногах, всегда есть на чем сосредоточиться. А здесь, на Южной Георгии, дела шли куда хуже. Он застрял на этом острове – а до дома было не добраться. И порой осознание этого было как удар под дых. Все, что имело для него значение, оказалось вне досягаемости. Это была худшая зима в его жизни. Скука сменилась отчаянием. Случались дни, когда страшно тоскующему по дому Сонни казалось, что где-то внутри него нарастает шум, или даже рев, крик, и если однажды он вдруг вырвется, то разобьет вдребезги все стекла и покорежит все крыши. Это было глубокое физическое отвращение. Это была злость на себя и на весь мир, на расстояние от одной точки до другой, от одной минуты до следующей. Это был невыразимый, всепоглощающий ужас.
Той страшной зимой Сонни частенько вспоминал об Эрнесте Шеклтоне, чей сорокалетней давности переход через горы Южной Георгии стал островным мифом, историей, которую каждый, кто приезжал сюда, рассказывал себе, словно надеясь, что ему передастся его мужество и героизм. Шеклтон все еще оставался здесь, его тело покоилось в двадцати милях ниже по берегу под высоким гранитным надгробием. Что за участь, думал Сонни, остаться тут, на этом острове. Сам бы он предпочел обойтись и вовсе без могилы, чем быть похороненным в этой богом забытой земле.
В этом году они пробыли в Лейт-Харбор только одну неделю, а затем отплыли обратно на север. Всего неделю, но Сонни постоянно чувствовал себя неважно. Он бродил среди бело-серых деревянных построек, под ногами – грязь и ржавые железки, в глотке – китовая вонь. На работе он делал что должен, радуясь, что может отвлечься. А вечера коротал за картами или домино. Он ждал.
За день до отплытия шестерым из команды поручили отловить субантарктических пингвинов. Эдинбургский зоопарк просил только дюжину, но на всякий случай они поймали пятнадцать. Почти ручные пингвины не боялись матросов, так что задание не составило большого труда. Даже те птицы, которые за миг до поимки почувствовали опасность, не могли далеко убежать на коротких лапах. Люди крепко хватали пингвинов за крылья и уносили на корабль, как непослушных малышей.
Сонни вызвался присматривать за птицами в загоне на палубе «Южного странника». Он должен был кормить их, а еще опрыскивать соленой водой и защищать от солнца, ведь чем ближе судно подходило к экватору, тем теплее становился воздух. Пингвины были прекрасными компаньонами, добродушно перекрикивались друг с другом, с любопытством поглядывали на Сонни. А он стоял у загона, смотрел, как они едят, и разрывался между благодарностью за то, что они рядом, и виной, что они в неволе. Сонни нравились пингвины, и каждый день он с нетерпением ждал своего дежурства. Втайне от всех он даже дал им имена. Он научился отличать их друг от друга: разные формы белых пятен на голове, у одного поврежденное крыло, у другого клюв потемнее. Некоторые пингвины казались ему увереннее, другие, наоборот, застенчивее.
Спустя неделю плавания, когда «Южный странник» проходил ревущие сороковые[16], разыгрался шторм. Огромный корабль подбрасывало как щепку. Волны поглощали и извергали его, раскачивая то в одну, то в другую сторону, то поднимая нос, то снова заваливая. Вода хлынула в заднюю часть, залила палубу, и двух пингвинов смыло волной, вниз по желобу прямо в беснующийся океан. Когда Сонни узнал об этом, внутри у него что-то перекрутилось – кажется, он всегда все чувствовал именно так: как узел, распутать который он был не способен. Вот и теперь он испытал вроде бы и горе, что лишился птиц, но вроде бы и гордость или, может, облегчение, что они сбежали. Он говорил себе, что они сами поймут, как вернуться домой, но не особо в это верил.
Из шестисот моряков половину составляли норвежцы. Вторая половина по большей части была из Шотландии, и где-то сотня – с Шетландских островов. Каждый день они работали рука об руку, но ночь разобщала их. И чем дольше они плыли, тем больше тянулись к голосам, похожим на их собственные. Шотландские горцы разговаривали между собой на гэльском, шетландцы собирались своей компанией, выходцы из Глазго держались отдельной кучкой. Чем ближе к концу, думал Сонни, тем больше они перестраиваются, становятся самими собой. Но иногда они, почти все навеселе, собирались вместе – и причина обычно была в музыке.
В тот год на борту нашлось девять скрипок и по меньшей мере человек двадцать, которые умели на них играть, – в основном шетландцы. Были гармошки, нашлась и концертина. Иногда норвежцы пели что-нибудь под гитару. У Сонни неплохо получалось им подпевать: он немного выучил норвежский, зимуя в Лейт-Харборе, – но не сказать, что это давалось ему легко. У шотландцев были свои песни – их обычно исполняли без сопровождения.
Как-то теплым вечером, когда судно уже подходило к экватору, в одном из кубриков играли на скрипках. Тон задавал Дэви Уильямсон из Анста. Скрипачей было четверо, и все они знали мелодию, но Дэви играл чуть быстрее – а остальные пытались за ним угнаться. Норвежец с окладистой светлой бородой время от времени что-то бренькал на гитаре, но совсем не поспевал. В крошечную каюту набилось человек десять, не меньше, они хлопали и притопывали в такт песне. Среди них был и Сонни.
Когда песня кончилась, все зашумели и кинулись пожимать Дэви руку – а он и не возражал, он любил внимание. Нараставший шум заполнял пустоту, оставшуюся после завершающей ноты. Голоса и смех становились все громче и громче. Но вдруг, посреди общего гвалта, раздался аккорд, а за ним еще один.
Норвежец запел.
Первые строки затерялись в шуме, но затем толпа стихла. Слова зазвучали отчетливее – Сонни узнал их. Он частенько слышал эту песню на пластинке у друзей и соседей, но особо не вдумывался. Да и, по правде говоря, музыка никогда его не интересовала. По радио он слушал разве что сводки новостей и прогноз погоды. Нет, ему нравились некоторые певцы: Тони Беннетт, Фрэнк Синатра. Вот у кого точно есть голос – такой богатый и чарующий. Но даже Синатру Сонни слушал, только если кто-нибудь поставит.
А этот, северянин, до Синатры уж точно не дотягивал. Пел он пискляво и в нос, слова выговаривал как-то странно – кто знает, понимал ли он сам, о чем пел. Некоторые мужики ухмылялись. Но что-то в песне зацепило Сонни – какая-то глубина, которую он не замечал раньше. Она была в плетении нот, в их резком звоне и переливе. Она была и в словах. Раз за разом, неторопливо, но настойчиво, возвращалась мрачная, мучительная строка: «Так тоскливо, что хочется плакать»[17].
И Сонни вдруг задумался о доме. Он думал о родителях, о двух старших братьях и младшей сестренке Мэри. Он думал об Уолтере, парнишке, вместе с которым он записался к Сальвесену. Когда начался китобойный сезон, их распределили по разным кораблям, и Сонни узнал о смерти Уолтера только спустя недели. Одним утром на глазах первого помощника капитана тот шагнул за борт – тела они так и не нашли. Ничего необычного, на самом деле. Некоторые просто не выдерживают, а выход один – за борт. Последние два года Сонни старался не думать об Уолтере, но сейчас тот предстал перед ним как живой.
Вступил Дэви, смычком выводя мелодию между куплетами. Сейчас он не выделывался, не искал внимания. Норвежец забыл, что шло по тексту дальше, и начал заново. Музыка обволакивала мысли Сонни. Песня звучала в нем так, словно жила глубоко внутри с самого начала, словно он всегда ее знал. Она казалась ему одновременно и новой, и старой как мир. И хотя Сонни слышал о Хэнке Уильямсе, он даже и не подозревал, что того уже пять лет как не было в живых.
Когда песня кончилась, послышались искренние, хотя и не такие громкие, как раньше для скрипачей, аплодисменты. Толпа требовала еще, и норвежец, довольный собой, снова ударил по струнам. Сейчас он пел «Эй, красотка»[18], театрально подмигивая Джорджи, одному из коков, стоявшему у стены. Все покатились со смеху, и странные чары последней песни рассеялись.
В ту ночь в каюте, пялясь на койку над ним, Сонни твердо решил, что потратит немного денег на проигрыватель. Те чувства, что песня заставила его испытать, ее необычная глубина – он хотел привезти их с собой домой.
3Чаще всего магазин Вайны открывался в половине девятого утра. Тем утром Джек появился у входа уже в 8:20 и ждать дольше не собирался. Он мельтешил перед витриной у двери. На деревянной раме облупилась зеленая краска, он сковырнул ее ногтем. Он знал, что Вайна копошится внутри, готовится к открытию, и только вопрос времени, когда она поднимет глаза… Ага, а вот и она, в дверях склада, таращится на него, прижав руку к сердцу.
Она подошла к двери и открыла ее.
– Какого хрена, Джеки! Меня чуть удар не хватил. Я уж решила, что все, допрыгалась, – Джек зашел внутрь, и Вайна тряхнула головой: – Что стряслось? Что ты забыл здесь в такую несусветную рань? Молоко? Кофе? Туалетную бумагу?
Джек серьезно посмотрел на Вайну:
– Кошачий корм.
Вайна прокашлялась.
– Я явно чего-то не понимаю, – протянула она. – Корм вон там, в дальнем углу, после холодильников.
Но Джек уже летел к полкам. Как и Вайна, он прекрасно знал, что где лежит. Желтая коробка сухого корма со вкусом индейки (когда Джек взял коробку, сухарики внутри загрохотали) и упаковка наполнителя для лотка – ровно то, что он и искал.
Этим утром кошечка мяукала так громко, что Джек слышал ее из спальни. Когда он открыл дверь в прихожую, вонь внутри чуть не свалила его с ног. В самом дальнем углу от того места, где Джек расстелил полотенце, лежала кучка фекалий, пахло мочой. Взгляд на кошачьей мордашке буквально говорил: «Да, знаю, знаю, но чего еще мне было делать?» Прошмыгнув между его ногами, кошечка помчалась в дом. Джеку потребовалось минут десять, но в конце концов он отыскал ее под креслом во второй спальне. Она выглядела так жалко, что Джек не сумел заставить себя вытащить ее оттуда. Он уехал из дома, даже не прогулявшись, как обычно, по хребту и не позавтракав.
– Так, – сказала Вайна, когда Джек выгружал корм и наполнитель на прилавок и рылся по карманам в поисках бумажника, – как минимум, я жду от тебя объяснения. Насколько я знаю, котов в Хамаре не водилось.
Джек фыркнул.
– И до сих пор не водится. По крайней мере, на постоянку, – и он рассказал ей свою историю.
Вайна смеялась дольше, чем показалось уместным Джеку. От смеха она даже согнулась пополам, положив руки на колени и всхлипывая.
– Никак не возьму в толк, чего здесь смешного, – сказал Джек.
– Вот потому и смешно, – ответила Вайна, но он не понял.
– И что ты будешь с ней делать? – отсмеявшись, спросила Вайна.
Джек покачал головой.
– Ну если кто-нить сегодня не придет и не заберет, отвезу в приют, наверное. Или просто утоплю. Хоть времени себе сэкономлю.
– Да, идея неплохая, – приподняв бровь, ответила Вайна. – Убить котенка несложно, вот только я-то знаю, что ты не из таких.
Джек и не думал спорить. Она была права.
– Держи тогда ухо востро, – сказал он. – Авось кто захочет похвастать шуткой, а ты скажешь мне.
Вайна приставила два пальца к виску и отсалютовала ему.
– Всенепременно, – сказала она. – Если что услышу, обязательно тебе позвоню.
Джек кивнул. Он не был уверен, что она позвонит. Она слишком наслаждалась его замешательством, чтобы прийти к нему на помощь.
– Надо итти, – сказал он.
– Конечно, надо. Иди корми свою подружку, – и она широко улыбнулась.
Джек издал неопределенный звук – то ли хмыкнул, то ли зарычал. Он чуть не ушел из магазина без покупок, но вернулся, сгреб их с прилавка и вышел за дверь.
За то короткое время, что Джека не было дома, у кошечки изменилось настроение. Может, ее успокоила перемена обстановки, а может, она была еще маленькой, чтобы тревожиться слишком долго. Тем не менее, когда Джек вернулся и прошел в носках в гостиную, кошечка успела устроиться в позе сфинкса на старом диване с цветочным узором. Она посмотрела на него, будто бы дожидаясь какого-то знака: нужно бежать и прятаться или можно и дальше лежать на месте? Джек посмотрел в другую сторону, не желая напугать ее пристальным вниманием. Лучше просто знать, в какой она комнате, и войти к ней в доверие, чтобы потом, когда будет нужно, легко засунуть ее в коробку. Завтра он собирался ехать в город, так что закинет ее в кошачий приют по пути.
Джек отыскал старую малярную ванночку и насыпал в нее наполнитель, а затем показал кошечке, надеясь, что она поймет. Он поставил ванночку на коричневый линолеум с узором на кухне. Потом насыпал корма, налил воды в другой стороне комнаты и потряс коробкой, давая кошке понять, что происходит.
Хотя Джек тоже хотел есть, перемены в утренних привычках выбивали его из колеи, так что он снова вышел в прихожую, натянул ботинки и отправился прогуляться по горе. Уже дважды это существо оставляло его голодным. Вид с вершины хребта однозначно приведет его в чувство.
Сейчас в огороде наступил тот долгий сезон ожидания, когда все растения росли, распускались, расцветали, но плоды еще нельзя было сорвать. Если бы он посадил салатные травы – допустим, латук или руколу, что-то в этом духе, – сейчас их уже можно было бы собирать. Но он никогда особо не любил салаты, а растения, как правило, зацветали и становились горькими еще до того, как он успевал на них покуситься. И он все равно иногда их сеял, но не в этом году.
Сидя на скамейке за домом, Джек смотрел на грядки, но думал совсем о другом. Медленно плыли мысли, он пытался уловить мелодию в голове. Это не было какой-то определенной мелодией – хотя, может, и было, только он не мог сказать точно, – но ноты возникали перед ним, будто ступеньки, одна за другой, и он почти не сомневался, куда ему идти.
Джек часто думал, насколько необычной в этом плане была музыка, насколько она отличалась от речи, где одно слово могло открыть возможности для сотен других. В музыке была форма и закономерности, так что, даже если ты слышишь песню впервые, все равно быстро поймешь, куда она ведет. Разумеется, и там случались неожиданные повороты и отклонения от логики. Но Джек держал ноту в голове и знал, что для нее дальше есть совсем немного направлений, всего лишь несколько возможных путей.
Могло показаться, будто бы музыка ограничена, как книга, в которой максимум десять слов. Но как только ты задумаешься обо всех возможных вариантах, возникающих на протяжении целой песни, музыка откроется совсем в другом свете. Песня подобна путешествию или истории, у которой есть начало и есть направление, и вне зависимости от того, насколько прост маршрут, его детали могут быть абсолютно разными. Или, как вариант, песня похожа на остров: ограниченное пространство, внутри которого может произойти или, наоборот, не произойти много всего. С высоты два острова выглядят абсолютно одинаковыми. Но на них можно прожить тысячу жизней, и каждая будет особенной.
Но все-таки, думал Джек, переходя от ноты к ноте, от мысли к мысли, прелесть музыки заключается в том числе и в ее предсказуемости. В большинстве его любимых песен было что-то успокаивающее. Стоит лишь понять, где у них начальная точка, и ты уже знаешь, к чему они придут. Это обнадеживало. В песне можно было услышать что-то новое или неожиданное. Но также появлялось и знакомое: одни и те же аккорды в каждой тональности, отзвуки мелодий, которые ты слышал раньше – короткие отрывки, мелькавшие, будто из проезжающих мимо автомобилей. Эти промельки словно бы связывали прошлое с настоящим. Укореняли новые песни в древней традиции.
Около уха, жужжа, пролетел шмель и сел на скамейку рядом с Джеком. Он прополз немного в одну сторону, затем развернулся и пополз обратно. Будто бы что-то искал. Джек задумался: может, он выбился из сил. Иногда он находил таких обессилевших шмелей, капал рядом с ними сладкой воды в надежде, что те оживут. Этот же надолго не задержался. Поползал кругами по скамейке, пришел в себя и исчез за крышей дома.
Джек часто думал о том, какие песни были у его прадедов и прабабушек или у их прадедов и прабабушек. Что они пели друг другу, что, стесняясь, бормотали себе под нос? Как пели о любви, как о скорби? Джек совсем ничего не знал. Какими бы ни были эти песни, они не перешли ему по наследству. Он напрягал память изо всех сил, но не мог вспомнить, чтобы бабушка с дедушкой напевали хоть что-нибудь. Песни, которые он знал с детства, достались ему от родителей, но все они, от первой до последней, были родом из других мест.
В Шотландии не было богатой песенной традиции, достойной упоминания. Ни единого собрания баллад, дошедшего до нас из тьмы веков. Лишь небольшая горсточка – и на том все. Были отрывки и фрагменты. Джек считал, что, когда исчез древний язык, все старые песни погибли вместе с ним – наследие поглотила тишина. Эта мысль его ужасала. Так много всего ушло безвозвратно. На Шетландских островах было полным-полно музыки – играли на скрипке, полным-полно лирики – читали стихотворения. Но мелодии и поэзия были подобны тайным любовникам на танцах, которые стоят у разных стен, глядя друг на друга через весь зал.
Может, из-за этого самого отсутствия, из-за молчания, песни, окружавшие Джека с детства – из Кентукки, из Техаса, из Теннесси, – никогда не казались чужеземными или чужеродными. Отец Джека заслушивался Джимми Роджерсом, Джонни Кэшем, но чаще всего Хэнком Уильямсом. Он раз за разом проигрывал одни и те же альбомы, одни и те же песни до тех пор, пока их голоса не стали Джеку такими же родными, как его собственный. Но таким был не только его отец. В то время на Шетландских островах кантри-музыку крутили непрерывно. Где бы ни пели люди, где бы они ни доставали гитару и ни ударяли по струнам, это всегда было кантри. Будто бы лишившись собственной музыкальной традиции, шетландцы просто переняли ее в другом месте. Переняли, встретили с радушием и дали почувствовать себя как дома.

