
Полная версия
Сын часовщика
Угрожать уже не было нужды. Нервы сдали.
– Это письмо от моего отца, не видишь подпись?
– А это?
– От моего брата Тео.
– Кто такая Сесилия? – спросил я, вертя в руках открытку с изображением уличных часов под фонарем.
– Не помню. Множество поставщиков присылали такие безделушки.
– И женщины тоже?
– И женщины тоже.
На улице светало. Фотографий оставалось еще много. Я налил ему свежей воды и заставил медленно выпить. Он сжал кулаки, в нем было столько ярости, что я думал, он сейчас взбунтуется.
– Теперь отпусти меня, Маттиа, – сказал он, ставя пустой стакан рядом с кофейником.
– Что-то беспокоит тебя? Не вижу причин.
– Гадкий фашист! – вырвалось у него, и он попытался вырвать у меня фотографии. – Верни мне мои вещи и исчезни из этого дома!
Я громко рассмеялся ему в лицо.
– Еще рано открывать мастерскую, – сказал я, постукивая рукой по столу. – Но если ты так торопишься уйти, скажи мне, кто моя мать, и через минуту будешь свободен.
Он что-то бормотал и смотрел в потолок, чтобы не встречаться со мной взглядом. Он отдал бы все, лишь бы избавиться от меня. На тыльной стороне его сжатых кулаков виднелись синие вены – силы ему было не занимать в эти годы.
– Повтори мне, кто эта женщина, – сказал я, беря последнюю фотографию. – Она не твоя родственница, не Донателла и не поставщица для часовых мастерских, верно?
– Верно.
– Тогда кто она? – и прежде чем он успел ответить: – Подожди секунду, – добавил я, вглядываясь в другое изображение. – Это снова она. А это разве не полка в твоей мастерской, где ты держишь шкатулки?
– Многие из этих фотографий достались мне после смерти брата.
Я поднял голову и прищурился:
– Зачем твой брат оставил тебе фото этой женщины? И зачем ему было фотографировать ее в твоей мастерской? Давай говори правду, или, я клянусь, спалю дом.
Он взял фотографию, подошел к окну и остановился, разглядывая ее, как будто собирался заговорить. Не сказав ни слова, он открыл дверцу клетки, взял канарейку Теллы и выпустил ее; его грудь судорожно вздымалась. Когда птичка исчезла за деревом, я встал рядом с отцом и приказал ему признаться. Он покачал головой и вернул мне фотографию. Я замер, изучая его профиль. Его губы дрожали, хотя он пытался сдержать их.
Внезапно я резко прижал фотографию к его лицу, будто хотел задушить ею. Он ударился виском о стену. Вырвался, издал глухой звук, попытался схватить меня за шею.
– Я заставлю тебя съесть ее, если ты не ответишь! – закричал я, тоже хватая его за шею и прижимая спиной к стене.
Очки съехали вниз по его лицу, исчерченному слезами. На виске расплывался синяк. Я позволил ему вырваться.
– Кто эта девушка? – снова закричал я, закипая. – Это она моя мать, да?!
Он был неподвижен, глаза устремлены в пол, больная нога криво стоит на земле. Он больше не слышал моих слов. Он поправил треснувшие очки на носу и в последний раз взглянул на ту женщину. Разгладил фотографию, снова оказавшуюся в его руках, подавил еще один всхлип, потом бросил ее на стол, как игральную карту, повторил, что мои глаза стали злыми и что они больше не зеленые, а серые, как у крысы. В конце концов, твердо и уверенно, он сказал:
– Отойди, мне нужно на работу.
Семь
Едва дверь захлопнулась, я рухнул на пол. Вот почему до сего дня у меня не хватало смелости: я знал, что его молчание сломит меня. Желудок скрутило. Дождь из листков, открыток и фотографий покрыл мои ноги. Я сжимал в зубах снимок моей матери. Да, потому что эта девушка могла быть только ею.
Я снял ботинки, потом носки; лоб пылал, и вскоре я остался в трусах и майке, распластавшись на полу, чтобы впитать его прохладу. В окне виднелись деревья, колышущиеся на ветру. Я взял фотографию в руки и, закрыв глаза, стал водить по ней пальцами. По гладкой поверхности до зубчатых краев. Правый верхний угол, помятый, давал почувствовать фактуру плотной бумаги. Я открыл глаза. Как раз в этом месте, на обороте, обнаружилась выцветшая надпись, которую удалось разобрать: «Часовая мастерская Нанни». Под ней – нечитаемая дата. Как будто отпечаток пальца намеренно скрыл ее.
Я поискал лупу. Погрузился в догадки, от которых виски пульсировали только сильнее. Единственное, что можно было прочесть, – «1900», год моего рождения. Эта девушка действительно была моей матерью, ей должно было быть лет двадцать. Трудно сказать, итальянка, словенка или хорватка. Возможно, из Триеста, или хотя бы проезжала через него, ведь портрет сделан именно в мастерской. Нет, совсем нет, она не была ни крестьянкой, ни молочницей. У нее была другая осанка, грация. Может, учительница, а может, служащая. Кто знает, был ли я уже внутри нее, когда сделали этот снимок. Я смотрел на него так долго, что на черно-белом изображении начали проступать цвета.
Я разглядывал зеленые, как у меня, глаза, узкие плечи, светло-рыжие волосы. Распущенные, они доходили бы ей чуть ниже плеч. Я изучал нос и губы сквозь лупу. Казалось, она дышит. Я чувствовал ее дыхание, оно пахло водой и цветами. Она была младше моего отца. Разница больше десяти лет. Скулы слегка розовели, может, от смущения перед объективом, а может, потому, что она была веселой и раскованной девушкой и перед съемкой выпила пару глотков вина, которое слегка согрело ее лицо. Не могу сказать, что нашел ее красивой: она была выше слов. Под пальто трудно было разглядеть очертания ее тела, но она определенно была стройной, и когда я поставил рядом фото отца, подумал, что она могла захотеть его, чтобы прижаться головой к его груди и почувствовать, как ее обнимают эти большие, беспокойные руки. Должно быть, она была невысокой, не доставала ему до плеча. Нет, вряд ли она была словенкой. Или же, как Эрнесто, наполовину. Может, в ней была идеальная помесь кровей, которые в ней обрели наконец покой. Если бы я когда-нибудь влюбился, я бы заказал пару туфель, таких же, как у нее, – белых, на низком каблуке, с круглым носом. И если бы та, в кого я влюбился, захотела выйти за меня, я бы подарил их ей на свадьбу.
А до тех пор, спрятанная в бумажнике, эта фотография оставалась бы моей самой мучительной тайной.
Никогда еще меня так не тянуло к Эрнесто, как в то утро. Мне хотелось прибежать к нему домой, поздороваться с Ксенией, которая вытирает испачканные мукой руки о фартук, и ворваться в комнату к другу.
– Эрнесто, это моя мама! – воскликнул бы я, размахивая фото, схватив его за руку и утащив под тень олеандров у моря, где мы могли кричать сколько угодно. С тех пор как он уехал, мне не с кем было делиться всем, что со мной происходит.
Иногда я один приходил на пляж Педоцин, садился у воды, подпирал подбородок коленями и, глядя на волны, разговаривал с ним, будто он рядом. Я вспоминал день, когда мы спасли того старика и обнялись, еще мокрые и запыхавшиеся, как касались животами, вздымающимися от дыхания. В тот день он посчитал меня трусом.
Я написал ему письмо, обливаясь потом. Потом умылся и переоделся. Никакой черной рубашки, если идти к Ксении. Она бы не впустила меня или, может, заперлась бы, из-за ставней приказав убираться прочь.
Она была во дворе, развешивала белье. Кот резвился, ныряя между мокрыми простынями. Когда я поздоровался, она посмотрела на меня, будто не узнавала, а потом, не говоря ни слова, кивнула войти.
– Ты ходишь и угрожаешь словенцам? – спросила она, прислонившись к кухонной стене.
– Я делаю это, чтобы найти мать.
– Твой отец знает, чем ты занимаешься?
– Да, и презирает меня за это.
Она кивнула.
– Ты используешь против них язык, которому научился в детстве в этом доме? – продолжила она жестче.
Она наседала на меня, скривившись от отвращения.
– У меня есть письмо для Эрнесто, я хочу, чтобы ты передала его как можно скорее.
– У тебя хватит смелости самому распять нас или пришлешь кого-нибудь из головорезов, с которыми шляешься?
– Никто никогда вас не тронет, Ксения, – сказал я, пытаясь поймать ее руку, но она тут же ее отдернула. – Клянусь.
Мы замолчали. В ее глазах не осталось ничего материнского. Едва я положил письмо на стол, она приподняла подбородок, давая понять, чтобы я уходил.
Восемь
В двадцать пять лет я стал младшим офицером отряда Милиции. Теперь многие нуждались во мне: насилие чернорубашечников стало насилием государства. Те, кому нужно было с кем-то свести счеты, просили помощи, а взамен спешили сообщить о передвижениях антифашистов и указывали на подозрительных лиц.
Даже отец понемногу снова стал со мной разговаривать. Фашисты ему по-прежнему не нравились:
– В первую очередь из-за языка.
– А ты возьми партбилет молча.
– Одного в семье достаточно, – заключал он, наливая на два пальца красного. Он делал глоток, держал вино во рту несколько секунд, потом поджигал спичкой свою сигару, затягивался пару раз и продолжал: – Если я говорю об осторожности, то не только потому, что старею. Я понял две вещи, Маттиа: с ними ты в безопасности, но в Триесте никто не в безопасности.
Если я спрашивал его о матери, он менял тему и настаивал, что мне нужно работать с ним, осваивать ремесло, чтобы в свое время унаследовать часовую мастерскую. Но в это он уже и сам не верил. Подеста[16] лишил его заказа на обслуживание городских часов и муниципальных хронометров, передав их своему другу. «Ревностный фашист с первых дней. Куда более, чем вы, синьор Грегори», – написал он в письме на официальном бланке.
Я часто размышлял, как он может продолжать любить меня и делить со мной хлеб и вино, если я – часть его беды. И думал, что для него значит жизнь без часов: ни рыба ни мясо. Я завидовал его любви ко мне и одновременно испытывал странную жалость. Будто он был сыном, а я – отцом.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Пер. А. Нестерова. – Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.
2
Fiat 1100.
3
Первая мировая война.
4
Bagno Marino La Lanterna Pedocin – единственный в Европе городской пляж, сохранивший раздельные зоны купания для мужчин и женщин, разделенные трехметровой стеной. Основан в XIX веке и функционирует до сих пор. Памятник культуры и социальной истории.
5
Карст – плоскогорье к северу и востоку от Триеста, расположенное между городом и словенской границей и заселенный итальянцами и словенцами. В XX веке был ареной напряженных этнических и политических конфликтов.
6
Добровольная милиция национальной безопасности, больше известная как чернорубашечники или сквадристы – вооруженные отряды Национальной фашистской партии в Италии после Первой мировой войны и до конца Второй мировой войны.
7
Это кафе – один из символов Триеста. Основано в 1839 году и расположено на главной площади города. Его посещали Джеймс Джойс, Итало Звево, Франц Кафка.
8
Бора – сильный, холодный, порывистый ветер, который возникает, когда холодный воздух обтекает горы и обрушивается на подветренную сторону.
9
Ветераны ардити – бывшие бойцы элитных итальянских штурмовых отрядов Первой мировой войны. Ардити (итал. arditi – «отважные, храбрецы») – штурмовые подразделения в итальянской армии, появившиеся во время Первой мировой войны. Были вооружены кинжалами с прямыми плоскими двухлезвийными сужающимися клинками.
10
Город Фиуме (ныне Риека в Хорватии) после Первой мировой войны стал предметом спора между Италией и Югославией. Многие итальянские националисты считали, что Фиуме должен войти в состав Италии, поскольку там много итальянцев и исторически город считался частью итальянской культуры.
11
В 1919 году итальянский поэт, писатель и националист Габриэле Д'Аннунцио возглавил так называемый поход на Фиуме – экспедицию добровольцев, которые захватили город и провозгласили его «Свободным городом Фиуме».
12
Одна из самых известных и унизительных форм насилия, применявшихся фашистами в Италии в эпоху Муссолини. Она стала своеобразным символом фашистской репрессии и публичного унижения. Фашистские боевики – чернорубашечники – заставляли своих политических противников (социалистов, коммунистов, профсоюзных активистов, антифашистов) насильно выпивать касторовое масло – обычно в больших дозах, часто до 1 литра. Это вызывало сильную диарею, боль, спазмы и обезвоживание. Часто жертвы должны были идти домой или по городу в этом состоянии, испражняясь на ходу, – все ради публичного позора.
13
Народный дом – культурный центр славянского (прежде всего, словенского) населения города Триеста, построенный в конце XIX – начале XX века. В нем располагались гостиница, кафе, библиотека, театральный зал, редакции славянских газет, культурные и просветительские общества.
14
Гимн Риму – торжественное произведение, призванное прославить Вечный город как символ величия, воинской доблести и национального единства Италии. Текст Габриэле Д'Аннунцио написан в духе возвышенного, почти имперского пафоса: Рим – наследник древнего могущества, которому суждено вновь возвыситься.
15
Истрия – крупный полуостров на северо-востоке Адриатического моря. Сегодня Истрия разделена между Хорватией (большая часть территории), Словенией и Италией (совсем маленький кусочек вокруг города Муджа). В конце XV века была присоединена к владениям Венецианской республики, после ее падения входила в состав Австро-Венгрии, в начале XX века принадлежала Италии. После Второй мировой войны большая часть отошла Югославии.
16
Подеста – с 1926 года высшая административная должность в городах фашистской Италии, которую занимали по назначению правительства.


