
Полная версия
Книга Джоан
Во время этих собраний при последней свече мы не говорим ни о делах аббатства, ни о доходах поместья. Скажу – не солгу, что мы говорим о Всевышнем, вернее, о Нем говорит Джоан. Но она говорит о Нем на свой лад, порой очень далеко уходя от темы. Кто-то сказал бы, что это бессвязные речи, я же скажу, что они свободные. Джоан гуляет, где ей вздумается.
А иногда она молчит, но не потому, что ищет слова в темноте, нет – она прислушивается. Слышит шаг, скрип двери или скрежет ключа. Сидит, затаив дыхание. И мы тоже не смеем дышать. Шаги удаляются, теряются вдали в коридоре, будто их и не было никогда. Или приближаются, становятся отчетливей и тверже, словно на ногах не кожаные сандалии, а железные башмаки. Нам страшно, что повернется дверная ручка, Джоан готова задуть свечу. Если кто-то войдет, то увидит, наверно, лишь неподвижные тени, и побоится пойти дальше. Побоится разбудить призраков умерших монахинь – и уйдет.
Шаги приближаются, потом замирают. Возобновляются словно нехотя, удаляются и стихают. Огонек по-прежнему горит. Проходит минута, и Джоан продолжает говорить.
– Это была не настоятельница, ее походку я бы узнала.
По словам Джоан, шаг у настоятельницы неровный, не как у хромого, нет, а как у кривобокого.
В сумраке Джоан говорит обо всем понемногу, о Боге и дьяволе, например, о добре и зле. Ее излюбленная тема – Рай. Она говорит, что прочла Библию только для того, чтобы найти там определение Рая, которое бы ее полностью устроило. Что-то, что могло бы послужить ей путеводной нитью, как будто она вышла в открытое море и должна ориентироваться по звездам. Этого определения Джоан так и не нашла, Рай остался неразгаданной загадкой. Эта загадка единственная по-настоящему важна для Джоан. Все остальное так или иначе вытекает из нее.
– Всевышний не для того дал нам Рай, чтобы мы им не пользовались. Принять Рай таким, как есть, проглотить его готовеньким, не задаваясь вопросом, что он значит, это все равно что говорить пустые слова. Никакого толку. Вы помните, что ответил Христос, когда к Нему привели неверную жену?
Ни одна из нас не отвечает, но все это знают. Христос сказал фарисеям: «Кто из вас без греха, пусть первым бросит в меня камень». Вот только Джоан имеет в виду другое:
– Когда к Нему привели неверную жену, Христос пал на колени. И писал на песке кончиком пальца.
Да, я вспомнила теперь, это есть в Евангелии от Иоанна. Христос писал на песке, никто никогда не узнает что.
– А вот я знаю, что Он писал на песке. Определение Рая и место, где он находится. Но этого мало. Мы не можем удовольствоваться буквами, написанными в пыли. Мы не можем пасть на колени и писать на песке слова «Я жива», а потом перестать жить.
Для Джоан Рай и Ад – это не две версии иного мира, а два вопроса, заданных здесь и сейчас. Не надо ждать смерти, чтобы узнать, о чем речь. Джоан еще говорит о дьяволе, об искушениях, о неверной жене, о тех, что обвиняли ее, а потом бежали, гонимые стыдом. Но каков бы ни был предмет, она всегда делает так, что с ее последним словом гаснет язычок пламени, утонув в воске. Сегодня, цитируя спокойным голосом Песнь песней Соломона («Беги, возлюбленный мой; будь подобен серне или молодому оленю на горах бальзамических»[7]), она произносит следующие слова:
– Я хочу сбежать из монастыря.
В этот самый миг язычок пламени гаснет. Мы погружены во тьму.
4
На тот момент мы подумали, что это чудачество. Или просто образ. Джоан, конечно, говорила притчами на манер Христа. Иными словами, она хочет уйти в другой мир, потому что другой мир – это единственное место, где у нее есть шанс найти Рай. Только в таком ключе ее план побега перестал нас тревожить. И все же такого истолкования нам недостаточно. Судя по тону Джоан, это была не притча. Это было утверждение, но в ее утверждении слышалось что-то вопросительное. В ту ночь Джоан не спрашивала нашего мнения, но просила нашей помощи. И еще нашего одобрения.
Из аббатства не уходят. Единственный способ для монахини покинуть аббатство – умереть. Отдать Богу душу, испустить последний вздох, и чтобы тело предали земле. Каждая из нас уверена, что будет покоиться на кладбище аббатства, под крестом, недалеко от большого дуба. До Страшного суда дерево наших крестов разъедят ливни, они исчезнут, и сотрутся наши имена в списках. Вот тогда мы уйдем по-настоящему. И другого пути наружу нет. Обеты – это навсегда, они многого требуют, и аббатиса следит за их соблюдением. А если случается аббатисе отлучиться, сестры присматривают друг за дружкой. Мы называем это любовью к ближнему.
Скоро будет два года, как аббатиса впервые согласилась впустить в стены аббатства мужчину. Это иногда бывает. То приходит каменщик, нанятый для тяжелой работы, которая не по плечу ни одной монахине, то землекоп, которому поручено вырыть канаву. Или кровельщик со своим подмастерьем. В тот день их было двое, плотник и кузнец, – тут уж ничего не поделаешь, их пришлось позвать, чтобы осмотреть поврежденные ворота, разъеденные ржавчиной после проливных дождей. Аббатиса говорила, что они не закрываются и безопасность ее овечек под угрозой. Я думаю, она больше боялась, как бы самые молодые из нас не сбежали в эту лазейку. Перед аббатисой стояла дилемма: либо терпеть приоткрытые ворота, либо впустить в обитель двоих мужчин. Это был выбор из двух зол.
Плотник и кузнец пришли утром. Плотник, валлиец по имени Сёрл, разглядывал нас одну за другой. Он пришел чинить ворота, но, казалось, снимал мерки с нас. Он был, однако, приветлив и выглядел отцом семейства, который вот-вот станет дедом. Кузнец же, напротив, избегал нашего взгляда. Он ни разу не поднял на нас глаз. Долгие часы он простоял на коленях перед огромным замком ворот, спиной к нам. Имени своего он так и не назвал. Они ушли, и тяжелые ворота закрылись, отгородив нас от мира; аббатиса сама проверила, надежны ли запоры. Удостоверившись, что никто больше не войдет и не выйдет, она скрылась в своих покоях.
Никто не покинет аббатство. И происхождение здесь ни при чем. Служанки из бедных семей, крестьянки, дочери издольщиков и даже дочери крепостных, ничего не имеющие за душой, кроме рук, и не умеющие читать, кажутся мне иногда свободнее монахинь. Ничто не держит их здесь, кроме нищеты внешнего мира. Но для этих девушек монастырские стены – лишь стены, на них можно смотреть с двух сторон. Не будь нищеты, Джоан могла бы завидовать этой голытьбе. Она бы не раздумывая обменяла свое громкое имя Лидская на пару сабо. Но нищета – она есть.
* * *Джоан не говорит притчами. Она предпочитает буквальный смысл каждого слова, когда переносный смысл, при всей его благодати, ее не удовлетворяет. Она слышала, как Гарриэт переводила ей слово в слово Песнь песней:
– «Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня»[8]. Этот стих легко истолковать, Джоан.
– Я думаю, да, Гарриэт.
– Голова означает твой разум. Левая рука – суровость Всевышнего, она служит опорой твоему разуму. Правая рука – любовь Всевышнего, она приносит тебе утешение. Ты понимаешь?
– А понимание разочаровывает?
– Никогда. Это свет и вознесение.
– Тогда, наверно, я не понимаю.
Джоан показывает другой стих.
– А это, Гарриэт? Как это истолковать? «Я – стена, и сосцы у меня как башни»[9].
– Ну, это яснее ясного…
Гарриэт молчит, глядя куда-то в пустоту, ей надо обмозговать эту ясность.
– Каждая из нас – аббатство. Каждая из нас обнесена стеной. И каждый новый день добавляет кирпичик к этой стене.
– А сосцы?
В этот самый миг звонит колокол, надо подниматься и идти на службу. Гарриэт благодарит Бога за то, что помог ей выкрутиться. Гарриэт знает, что Бог всегда придет на помощь. И всегда вовремя. Гарриэт удаляется мелкой рысцой, как будто с каждым шагом боится потерять сандалии. Джоан остается одна с Песнью песней. Ей еще хотелось спросить: что, собственно, значит «с рук моих капала мирра», что значит «поел сотов моих с медом моим», что значит «я скинула хитон мой», что значит «возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него»? Она еще пытается применить к этой внутренности толкование, столь дорогое сердцу Гарриэт.
– Полно… Внутренность – это душа, или вера, или же покаяние? А в таком случае…
Все без толку, текст Песни песней Соломона разлетается по воздуху, как пыльца одуванчика весной. Для Джоан удержать его на странице можно, только если перевести «хитон» «хитоном» и никак больше. Возлюбленный – это возлюбленный, соты и мед – это соты и мед. Джоан не знает, что значит быть аббатством. А вот слова соты мои с медом моим – это простая истина. Очевидность, от которой мягчеет в горле.
Если соты и мед значит только соты и мед, то бежать из аббатства значит бежать. Все сестры, присутствовавшие на собрании последней свечи, ломают голову, как же Джоан ухитрится это сделать. И все понимают, что Джоан отлично знает, как это сделать. Иначе она бы не обмолвилась о своем желании бежать. Дождется ли она ночи? Знает ли другой выход, кроме главных ворот? Надеется ли воспользоваться чьим-нибудь визитом? Вызовется ли отнести письмо местному помещику? Мало-помалу меня одолевает сон. Я еще молода, бессонницей страдают сестры постарше. Сквозь дремоту пять, десять, даже двадцать способов бежать проносятся у меня в голове, и все возможны. Они накладываются друг на друга, смешиваются, вступают в противоречие, ну и пусть. Иные смешны, как та нарисованная обезьяна, которую я видела однажды в псалтыре. Других обезьян я не видела за всю мою жизнь. В одном из моих снов Джоан взлетает над восьмиугольной башенкой, а аббатиса и Гарриэт пытаются собрать в ведро рассыпанные буквы Песни песней, как горошины перца.
Джоан не улетит. Но она покинет монастырь, ее воля и ее желание имеют силу пророчества. Чтобы узнать, как она это сделает, я должна дождаться следующего собрания последней свечи.
С этой мыслью я засыпаю по-настоящему. И в следующее мгновение просыпаюсь. Наступает холодный час заутрени.
* * *Назавтра день как обычно, как каждый из тысяч дней в этих стенах. Только град, наводнения, пожары в хлеву, болезнь и смерть нарушают нашу рутину. Не считая всего этого, время течет медленно. В каком-то смысле мы воспроизвели здесь вечность, почти завидную. Быть может, только эта вечность и существует. Не в обиду будь сказано Господу нашему.
Сначала мы поем утренний гимн.
Iam lucis orto sidere, Deum precemur supplices.
«Солнце уже взошло, помолимся Господу». Потом монахини собираются в зале капитула. Распределяют дела на день, работы в полях и в саду. До девятичасовой службы наступает час, когда аббатиса удаляется в свои покои, чтобы заняться таинственными подсчетами. Возвращаясь к молитвам, она то сияет, то хмурится, смотря как обстоят дела с финансами аббатства. Эти дела не касаются молодых монахинь, таких как я.
Потом, днем, снова мессы и молитвы, снова гимн, исполняемый в сорок голосов, изучение Священного писания. После урока мы приступаем к чисто женским работам, согласно советам, которые давал святой Иероним своей ученице Деметриаде: «Старайся всегда иметь под рукой вязанье. Или пряди кудель. Крути веретено, продевай нить в основу. То, что напряли другие женщины, сматывай в клубки или собирай для тканья». Когда нет вязанья, есть кожа, а то мы плетем веревки, корзины из ивовых прутьев или соломы, немного режем по дереву, лепим горшки из сухой глины за неимением печи. Работы всегда хватает, я имею в виду ту, что не предназначена для слуг.
Полуденная месса, обедня, вечерня, после чего каждая сестра возвращается в свое и только свое одиночество, у себя в келье или в общей спальне. Через несколько минут некоторые из нас бесшумно встают. Джоан уже держит в руке трехдюймовую свечу.
* * *Джоан не предложит нам податься с ней в бега, я это знаю. Не потому, что она считает нас недостойными ее побега. Она не хочет ставить нас перед трудным выбором. Она не просит нас сделать этот шаг, чтобы нам не пришлось сгорать со стыда за свою трусость. Ей, впрочем, удается говорить нам о своем желании бежать без малейшей гордыни. Что-что, а этого греха Джоан никогда не знала даже близко. Как и греха себялюбия. Вообще, из восьми пороков, перечисленных Евагрием[10], я знаю за ней только чревоугодие. Добавлю еще грусть и иногда отчаяние. (Я узнала, что для святого Фомы Аквинского есть только четыре смертных греха. Сладострастие не входит в их число. Я думаю, что святой Фома не ошибался.)[11]
Для Джоан бежать значит просто уйти, как в тот день, когда она перестала петь и двумя руками подняла подол своего облачения, чтобы идти спасать урожай. Побег не станет доказательством ее отваги. Однако, когда настанет час, мы все восхитимся ее мужеством. Джоан без конца повторяет нам, что оставаться там, где мы есть, тоже требует большого мужества. Мы изо всех сил стараемся ей верить.
Она не имела дерзости собрать вокруг себя двенадцать монахинь, как двенадцать апостолов. Это было бы вульгарным вызовом. Она довольствуется шестью сообщницами, отобранными очень тщательно, за то, что они не болтливы, за то, что они спокойны, и, если верить самой Джоан, за то, что они умны. Я долго не могла понять, что она понимает под умом, и даже теперь не уверена, что знаю это. Это, должно быть, доказывает слабость моего умишка. Но главное – наше умение держать язык за зубами. Ни одна из шести сестер, собравшихся вокруг пламени свечи, не обмолвится о тайном обществе, это значило бы впустить в аббатство Лукавого. Мы свято храним секрет, связанный не с хитростью, но со смирением. К смирению мы привыкли, поэтому молчание дается нам легко.
Здесь, в свете свечи, Миллисент, Элинор, одна из двух Мэри, Хересвит, которую все зовут Розой, Лавиния и я, Хелисенда Уигморская.
Миллисент – женщина вечно молодая и боязливая. Черты старости когда-нибудь худо-бедно лягут на нее, но как прозрачная вуаль, которую можно снять. Страх сопровождает ее с рассвета, это легкий страх по пустякам: она боится пропустить ступеньку, боится забыть свое рукоделье. Удивительное дело, эта череда мелких страхов делает ее непобедимой, защищая от единственного большого страха – страха Ада.
Элинор восторженна, порой можно даже сказать – экзальтированна. Она же и самая молчаливая из бенедиктинок. В хоре наши голоса тянутся за голосом Джоан, но когда нужно молчать, тон задает Элинор. Восторга, когда молчит, она не выражает, он остается внутри ее расслабленного тела. Он зажигает блеск в ее глазах, движет ими. В общем, спокойствие ее тела и восторженность души уравновешиваются, что делает Элинор внешне самой обыкновенной монахиней.
У Мэри самая гостеприимная душа из всех, кого я знаю. Она как дом без дверей, все может в нее войти, истинное и ложное, доброе и злое, важное и незначительное. Она одна узнает во всем этом свое. Но делает это безошибочно. Она приемлет, к примеру, старые суеверия Йоркшира, не особо в них веря, просто как в поддержку, в утешение. У нее узкое личико, тонкие младенческие волосы, такие светлые, что сквозь них видна кожа головы.
Я не знаю, почему Хересвит назвалась Розой. Когда я поступила в аббатство, Хересвит уже звали Розой, а ее первое имя где-то затерялось. Простота имени очень идет к ее жестам и манере говорить, напоминающей мяуканье дремлющей кошки. У Розы красные припухшие глаза, я подозреваю, что она плачет, когда никто не видит. Она из Шотландии.
У Лавинии самый сильный голос. Широкоплечая, она выглядит почти мужчиной. Аббатиса часто поручает ей самые тяжелые работы, полагаясь на ее стать и доверяя ее голосу. Вот только эти широкие плечи не так крепки, как все думают. Лавиния сама удивляется мощи своего голоса. Она немного стыдится его, ей хочется проявить деликатность, так было бы честнее. Порой она боится, что вводит всех в обман. Эта ложь не дает ей покоя.
Слева от Лавинии сижу я. Я не решаюсь себя описать, сестры-бенедектинки приучены не смотреться в зеркало. Самолюбование немыслимо, зеркала редки, тусклы и чисто утилитарны. Единственное зеркало, достойное так называться, находится, говорят, в покоях аббатисы. Она проверяет, смотрясь в него, форму своего рта, который говорит «нет», даже когда она говорит «да». Ну а Джоан, что ж, Джоан есть Джоан, не так важно ее лицо, как ее слова, не так важна ее фигура, как ее движения. Я пишу эти строки и понимаю, что в отсутствие Джоан могу легко вспомнить ее посадку головы, но не цвет волос.
* * *Свеча горит, мы ждем несколько секунд. Джоан прислушивается. Нельзя, чтобы аббатиса, прогуливаясь по этой части аббатства, заметила полоску света из-под тяжелой двери каминной. Это вряд ли возможно, потому что каминный зал расположен ниже других, но всегда есть риск. А если не аббатиса, то одна из служанок может по ошибке поднять тревогу. Или же Гарриэт или старуха Уинифрид вздумают на всякий случай проверить одиноких и целомудренных монахинь – вправду ли они пребывают в одиночестве и целомудрии?
– Я сбегу из монастыря.
Мы помним, что прошлой ночью Джоан сказала: «Я хочу сбежать». Теперь ее решение принято, это уже наверняка. Джоан умеет в нужный момент быть собственным оракулом. Одна из нас (я, кажется, узнаю голос Миллисент) спрашивает:
– Как ты это сделаешь?
Все тут же понимают: мы одним прыжком преодолели расстояние от «зачем бежать» до «как это сделать».
– Я буду посвящать вас по ходу дела, лучше вам не знать всего. Поверьте мне, этого требует осторожность. Я всецело вам доверяю. Отныне я рассчитываю на вашу помощь.
Интересно, не собирает ли Джоан годами нескольких сестер в каминной с единственной целью выбрать тех, что помогут ей в бегстве? Каждой свое место, каждой своя роль. «По повелению Господню определены они каждый к своей работе и ношению, и исчислены, как повелел Господь» (Числа, 4:49). Джоан добавляет:
– Я все хорошенько обдумала.
Это никого не удивляет.
– Я хотела воспользоваться ночной темнотой. Или выйти в сад, улучить минутку, когда все отвлекутся, и задать стрекача. Но тогда велик риск, что меня поймают, вернут сюда, заклеймят позором, наложат епитимью, водворят в келью. И я навеки стану погасшей Джоан, той, что упустила свой единственный шанс. Нет, слушайте меня хорошенько. Единственная возможность выбраться наружу – это устроить мою смерть и похороны.
Мы сидим, затаив дыхание. Язычок пламени тоже как будто замер и больше не дрожит. Когда мы переведем дух, язычок снова затанцует, а Джоан продолжит говорить. Очевидно, она собрала нас не для того, чтобы сообщить о своей смерти или, хуже того, о желании добровольно уйти из жизни.
– Не пугайтесь, я переживу мои похороны, но вы не дождетесь от меня чуда воскресения. Будьте рядом, я рассчитываю на вас, вы увидите, как меня предадут земле. Будьте рядом, вы оплачете меня, а до этого у моего одра примете мой последний вздох.
Как бы то ни было, Джоан не собирается умирать. Ее мысль чужда смерти. Если бы Джоан пришлось провести остаток дней в монастыре, она провела бы их с пользой, переписав Страсти Христовы без смертной казни, без креста, без копья, пронзившего бок Иисуса.
– Вот как это будет: я заболею. Болезнь будет долгая, но неизлечимая, я вам объясню какая. Аббатиса будет меня навещать, потом перестанет. Я буду в агонии, и аббатиса вообразит, что я умираю от своей нечестивости. Или что я жертвую свое тело верховному владыке мира – и как знать, какому из двоих. Может быть, она даже возгордится. Мои останки будут видны издалека, скажут, что они нечисты, и только вы осмелитесь ко мне приблизиться. Вы предадите меня земле, я скажу вам, как меня закопать. Я не важная птица, церемония будет быстрой. Я убегу во время моих похорон. Потом аббатиса вернется к своим таинственным подсчетам. Днем вы будете скорбеть по мне. А ночью собирайтесь здесь, и пусть одна из вас говорит вместо меня.
Снова тишина в дрожащем свете свечи. Потом Джоан добавляет, как будто вспомнила какую-то мелочь:
– Надо еще, чтобы одна из вас ухитрялась каждое утро брать свечу в кухне.
И с этими словами язычок пламени гаснет. Сегодня ночью свеча короче обычного.
5
В большой кухне мы находим не только трехдюймовые свечи. Там есть фрукты, варенья, сало свежее и топленое, овечий сыр, копченая рыба, а в иные дни и свежая, угри, которым кухарки одним ударом отрубают головы. Есть еще мешки с мукой, полбой и гречкой, каштаны, бобы, много сухого гороха, его надо долго варить в больших котлах, и тогда кухню окутывает сладковатый туман. Есть еще много трав, свежих и сушеных, огуречник, щавель, квашеная капуста и репа в бочонках, похожих на животы осовевших от сытости великанов. Во главе кухни стоит Тальбот, повариха. Ее никогда не зовут иначе, ни при ней, ни в ее отсутствие. Она просто Тальбот, это французская фамилия. До встречи с ней я представляла ее толстой и вездесущей. Она вездесущая, это точно, но маленькая и тощая, почти тщедушная. Постится под четками из ослиных колбасок. И смотрит в оба, с кухни и яблока не утащить. Джоан каждое утро берет свечу наверняка с ее согласия. Может быть, даже с ее одобрения.
Тальбот женщина властная, кухарки повинуются ей беспрекословно, но не только они – ее авторитет выходит за рамки ее территории и распространяется на всех слуг в монастыре. Прачки, поломойки, те, что убирают со столов и выполняют самую черную работу, – все под началом у поварихи. Джоан со временем сумела сделать Тальбот своей союзницей. С первого дня, однако, была опаска, еще какая, и с одной стороны, и с другой. Тальбот считала Джоан маленькой бесстыдницей. Не в пример аббатисе, она не рассчитывала, что с годами девчонка присмиреет, нет, она догадывалась, что возраст не смягчит ее норова, разве что изменит его окраску. Потом, признав в этом норове знак живого ума, она привязалась к девчонке-неслуху. Тальбот любит покорность, но выше ценит ум.
Тальбот никогда не выказывала своей привязанности к Джоан. Да я и не знаю, привязанность это или только уважение. Когда Джоан входит в кухню, Тальбот ничего не говорит и не отрывается от работы. Если она стоит к ней спиной, то не поворачивается. Для остальных кухарок приход Джоан – как явление святой Марфы. Надо иметь зоркий глаз, чтобы понять, что Тальбот, не отходя от плиты, знает: Джоан здесь. Своей неподвижностью она как бы говорит ей: добро пожаловать.
Трехдюймовая свеча – поддержка, которую Тальбот оказывает Джоан каждый день. Но это еще не все. При каждом удобном случае Джоан расспрашивает повариху о растениях, которые копятся в кухне между куриными яйцами и сухой фасолью. Вопросы настойчивы, Джоан повторяет их, пока не удовлетворит свое любопытство. Тальбот отвечает, снова и снова отвечает, не переставая работать, пока не кончится ее терпение. Она неизменно фыркает наконец:
– Если ты хочешь все знать о травах, можешь с тем же успехом наведаться в лазарет. Все узнаешь про шалфей, про зверобой, про кровохлебку, белену, морозник, полынь, наперстянку, про все, что твоей душеньке угодно.
Лазарет, конечно, есть. Но Джоан знает, и Тальбот знает тоже, что в лазарете заправляет старуха Уинифрид, та самая, у которой голос как будто скребут щеткой по каменной плите. А Уинифрид гостеприимной не назовешь, ее лазарет – закрытая келья, куда монахиня допускается, только когда этого требует ее состояние. Как правило, Уинифрид говорит, что недуг не опасен. Она отсылает сестру к ее болям, к молитве, к терпению, к милосердию Божьему. Только если Бог не может, к примеру, остановить кровотечение, Уинифрид открывает дверь, впуская монахиню и немного дневного света. И в сумраке своего логова лечит ее на свой манер.
– Джоан, почему бы тебе не наведаться в лазарет? Ты найдешь то, что ищешь. Если, конечно, ты ищешь что-то.
– Ты не хуже меня знаешь, что в лазарете я найду только Уинифрид и пятна сырости. Лазарет – не твоя кухня, Тальбот, в нем нет стойкого запаха копченого сала и осенних грибов. Уинифрид пахнет дохлой мышью и старыми юбками. Она ничему меня не научит. Она даже не может отличить петрушку от лавра… Так это – зверобой?
Джоан показывает на букетик бледно-желтых привядших цветочков.
– Да. Если у тебя зоркие глаза, ты сможешь увидеть крошечные дырочки в каждом лепестке.
– И правда, я их вижу. Подумать только, что Господу нашему пришла в голову блажь проткнуть каждую дырочку булавкой.
– Не богохульствуй.
– Я и не богохульствую. Разве Бог не создал мир вплоть до мелочей? Если только Он не поручил эту работу ангелам. Ангелы – протыкатели дырочек. Это очень тонкая работа, смотри, сквозь них проходит свет.
– Джоан, лучше не трогай эти цветы.
– Из-за дырочек?
– Они ядовитые. Нехорошо, когда скотина ест эту траву. Иди вымой руки.
Джоан не обижается на сравнение со скотиной. Она идет мыть руки. И думает о том, как свет проходит сквозь такие крошечные дырочки. А пройдя сквозь дырочки, становится ли он клубком светящихся нитей?
* * *По здравом размышлении Джоан отвергла зверобой. Я узнала из уст второй Мэри, что Джоан под предлогом познакомиться с определенным способом написания букв попросила у аббатисы разрешения посмотреть труд под названием Liber conservationis sanitatis senis[12] некого Гвидо да Виджевано. Это очень древняя книга, и я понятия не имею, после каких странствий она попала в наше аббатство. Даже аббатиса не знает точно ее происхождения. Она, вероятно, ни разу ее не открывала, в отличие от Джоан, которая не раз с головой уходила в этот трактат о «сохранении здоровья стариков». Пусть она и не старуха и вовсе не ищет в нем способа сохранить здоровье. Она медленно переворачивала тяжелые страницы Liber conservationis в надежде найти то, что искала, противоположность лекарству, вещество, способное не умертвить, но вызвать подобие смерти. Немного смекалки, сказала она себе, и у нее получится превратить целебную микстуру в пагубное зелье. Но она не успела, аббатиса сочла, что Джоан слишком много времени посвящает этой Liber и недостаточно – Священному писанию. Она изгнала Джоан из нашей скромной библиотеки и заперла Liber в таком тайном месте, что она, должно быть, лежит там и по сей день. Там и кончит забытой.

