Акушерка из Берлина
Акушерка из Берлина

Полная версия

Акушерка из Берлина

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Но тогда мне придется съесть два, – заметил юноша, высоко подняв брови.

Он был симпатичный. Не совсем во вкусе Кирстен – слишком худой и серьезный, – но определенно симпатичный.

– Вам разве некого угостить? – спросила она, глянув на него из-под длинной челки и надеясь, что завитые локоны, над которыми она трудилась целую вечность, еще держатся на ее светлых волосах.

– Никого особого – достойного лучших пончиков в Берлине.

Кирстен хихикнула.

– Тогда, думаю, вам придется съесть оба самому.

– Или я мог бы угостить вас.

Ее сердце пропустило удар. Парню, кажется, было лет двадцать, и он пришел с шумной компанией из технического университета.

– Во время смены мне есть нельзя, – сказала она, слегка надув губки.

– Я придержу его, пока смена не закончится.

– Но я…

– Подвинься-ка, Кирсти, – задорно сказала другая кассирша, Саша, протискиваясь мимо нее, – тут кое-кто вообще-то работает.

С этими словами она открыла витрину и вытащила оттуда оба пончика.

Кирстен уставилась на нее с разинутым ртом; Саша подала пончики полной пожилой даме с двумя ноющими ребятишками, вцепившимися в ее юбку.

Симпатичный юноша преувеличенно вздохнул.

– Похоже, нас обоих спасли от искушения, – сказал он.

– Не уверена, – ответила Кирстен, не подумав.

Он рассмеялся, и она почувствовала, что краснеет. Что за идиотка! Однако парень наклонился к ней и сказал:

– Возможно, вы и правы. Я Дитер. Дитер Вольфарт.

– Кирстен, – запнувшись, представилась она.

– Я знаю.

– Знаете?

Он кивнул на именную нашивку у нее на фартуке, и Кирстен покраснела еще сильней. Теперь он будет считать ее наивной школьницей – что в целом правда.

– Кирстен Майер, – поспешила она поправиться. – С вас одна марка, пожалуйста.

– Спасибо. Может, попробуем пончики в следующий раз.

Положив марку на прилавок, он взял свой кофе и пошел к друзьям, но потом оглянулся и добавил:

– Кстати, мне нравится ваше платье. Оно… необычное.

Юноша присоединился к оживленной компании за столиком у окна прежде, чем она придумала ответ. Одна девушка многозначительно пододвинулась на скамейке, и Кирстен увидела, как Дитер протиснулся к ней, и одернула себя. С какой стати привлекательному и умному студенту Дитеру тратить время на семнадцатилетнюю официантку, которая сама шьет себе платья? Он просто был с ней вежлив.

Заставив себя улыбнуться, Кирстен повернулась к следующему покупателю, стараясь не слишком заметно поглядывать в сторону столика у окна, но это было трудно. Девушка, сидевшая рядом с Дитером, была хорошенькая, с блестящими каштановыми волосами и в модной одежде. Кирстен с завистью оглядела ее, любуясь джинсами «Ливайс», идеально подчеркивавшими аппетитные формы. Как бы ей хотелось иметь такие… но она никак не могла их себе позволить.

«Ему понравилось твое платье», – повторяла она мысленно, окидывая взглядом платьице-трапецию из красной клетчатой ткани, над которым долго трудилась, копируя фотографию из модного журнала «Твен». Результат вышел удачным, но Кирстен знала: в нем не хватало того лоска, который давали фабричные швы и маленькие брендовые нашивки.

Плохо быть бедной, сердито подумала она, и тут же упрекнула себя. Ее мама работала день и ночь, чтобы содержать их с братом, и стыдно было желать большего. Вот только Кирстен знала, что когда-то они были богатыми, и, если бы остались, их жизнь была бы гораздо легче. Она видела фотографию – ее родители с ней маленькой на руках стоят на крыльце громадного дома в Шарлоттенбурге, – но тот снимок сделали во время войны. После этого ее отец пропал, а с ним и их дом.

В школе многие дети лишились отцов на войне, и Кирстен никогда не ощущала свою потерю слишком остро, но жалела, что они потеряли тот дом. Им досталась уютная квартира бабушки с дедом на Бернауэрштрассе, через дорогу от ее вдовой тетушки Гретхен, и она знала, что должна быть признательна, однако сложно было не задаваться вопросом, почему Гретхен сохранила свои апартаменты, куда более просторные и роскошные, чем у них. Мужья обеих сестер сражались за Германию, но один, похоже, с честью, а другой…

Если Кирстен изредка осмеливалась спросить мать, что случилось с ее отцом, Лотти вспыхивала и заявляла, что Ян для нее мертв, после чего отказывалась говорить о нем. Она никогда не говорила, что он погиб, но Кристен полагала, это одно и то же. Ее брат, Ули, считал, что он, наверное, был нацистом и лишился всей собственности за «свою отвратительную идеологию», что в целом имело смысл, но Кирстен не очень хотелось над этим задумываться.

– Шевелись, Кирстен, покупатели ждут!

Кирстен вздрогнула.

– Простите, фрау Мюнстер.

Ее начальница была дамой приятной, но строгой, и ее легко было рассердить. Надо скорее сосредоточиться.

Остаток смены Кирстен варила кофе, выкладывала на тарелки пирожные и убирала со столов с очаровательной улыбкой, как от нее требовалось. С наступлением вечера университетская компания перешла на шнапс и стала куда более шумной. Кирстен могла поклясться, что Дитер поглядывает на нее, а когда она в очередной раз вышла из-за стойки собрать посуду, он подошел к ней.

– Вы должны присоединиться к нам хотя бы на рюмочку, – пригласил Дитер.

Но она никогда не осмелилась бы; к тому же в музыкальном автомате заиграла Марлен Дитрих, и девушка с блестящими волосами, поднявшись, стала подпевать, так что Кирстен спешно ретировалась.

Голос девушки был певучим и чуть хрипловатым, и когда она закончила, все в кафе зааплодировали, а студенты закричали: «Браво, Астрид!» Саша закатила глаза и сказала:

– Естественно, эта чертова кукла еще и здорово поет, – от чего Кирстен стало немного полегче, но она была рада, когда часы показали, что пора закрываться, и она начала протирать столы. Кирстен как раз приближалась к компании Дитера, когда в кафе вошел ее младший брат Ули и, запутавшись в своих длинных пятнадцатилетних ногах, с грохотом растянулся перед ними на полу.

Они громко расхохотались. Ули, красный как рак, с трудом встал.

– Привет, Кирстен, – произнес он преувеличенно громко, – мутти отправила меня проводить тебя до дома.

Кирстен хотелось провалиться сквозь землю. Она почувствовала, как зачесался шрам в подмышке, и с трудом удержалась, чтобы не дотронуться до него. В детстве у нее случился инцидент с горячей сковородкой, и шрам всегда беспокоил, когда ей становилось жарко, но последнее, чего ей хотелось сейчас, – начать чесаться, как обезьянка.

– Осторожно, Кирстен, – крикнула Астрид, – или тоже плюхнешься лицом в пол.

– Лучше уж на спину, – усмехнулся один из парней.

– Йенсен, заткнись! – рявкнул на него Дитер, за что Кирстен вроде как должна была быть благодарна, но она слишком разволновалась, чтобы хотя бы обратить внимание. Почему они просто не уйдут?

Для нее стало большим облегчением, когда появилась фрау Мюнстер: скрестив на груди руки, она заявила компании, что кафе закрывается. Они потянулись к выходу, хохоча и обсуждая, в какой танцзал пойдут дальше, пока Кирстен уговаривала себя не слишком расстраиваться, что ее единственный партнер по танцам на этот вечер – вонючая старая швабра.

– Прости, что я упал, – сказал Ули чуть позже, когда они вышли на улицу и двигались к метро.

– Все в порядке, – улыбнулась она. – Они просто глупые студенты.

Ули предложил ей руку, как взрослый мужчина, и после секундного колебания Кирстен ее приняла. Был вечер пятницы, и центр Берлина кишел людьми: все шли на ужин, или в кино, или, как Астрид и Дитер, в один из многочисленных танцзалов, которыми изобиловал город, все еще восстанавливавшийся после войны. По-прежнему там и тут в рядах домов зияли промежутки, где упала бомба, а на многих стенах остались следы шрапнели, но новые здания росли как грибы, экономика была на подъеме, и Берлин наслаждался хорошими временами.

Кирстен огляделась по сторонам, радуясь зрелищу вечернего города. Берлин был точкой схода противоречий; политически его разделили надвое, но жил он общей жизнью. После войны русские взяли под контроль восточную половину Германии, а британцы, американцы и французы – западную. Со временем границы между секторами становились все строже: появлялись посты, заборы из колючей проволоки, патрули, и людям все труднее становилось свободно перемещаться туда и обратно.

Единственным исключением стал их чудесный город, Берлин. Как гитлеровской столице, ему была уготована особая судьба, и, несмотря на расположение глубоко в Восточной Германии, его тоже поделили надвое. Западный Берлин был связан с Западной Европой специальным шоссе и железнодорожными путями, а Восточный отделялся от него лишь формальной границей, проходившей по старым линиям районов.

Бернауэрштрассе, где жила Кирстен, была именно такой границей: люди на ее стороне находились в союзнической зоне, а на противоположной – например, тетушка Гретхен – в советской. Формально это имело значение, но в повседневной жизни на это старались не обращать внимания.

В результате те, кому не нравилась жизнь на Востоке, могли поехать в Берлин, пройти через город и сесть в поезд на Запад. Власти пытались вмешиваться – останавливали тех, кто нес подозрительно много багажа, разворачивали обратно, – но они мало что могли без настоящей границы, а кто в здравом уме станет строить такую поперек города? Так берлинцы продолжали жить собственной жизнью, свободно переходя из сектора в сектор и выбирая между рок-н-ролльными барами из красного кирпича в западной части и прокуренными мрачными заведениями в восточной – по своему желанию. В этот теплый майский вечер все они, казалось, высыпали на улицы.

– Может, выпьем где-нибудь колы, Ули? – внезапно предложила Кирстен.

Он ошеломленно уставился на нее:

– А мутти не будет волноваться?

Кирстен вздохнула.

– Боюсь, что да. Ладно, тогда идем домой.

Она повернулась к лестнице, ведущей в метро; музыка и разговоры вокруг сразу же стали тише.

– Но мы могли бы, – воскликнул Ули, – если ты хочешь. Я имею в виду, я не против. Я…

– Все в порядке, Ули. Я все равно очень устала.

Он встревоженно поглядел на нее, и Кирстен ласково пожала его руку. Ули часто волновался – он во многом был ее противоположностью. Кирстен родилась блондинкой с голубыми глазами, а у него были темные волосы и глаза цвета дубовой коры. Он был худее ее, особенно теперь, когда быстро рос, и хотя мог со временем стать красавцем, сейчас выглядел тощим и неловким. Но все равно милым.

– Идем, – позвала она, когда подошел поезд. – Кстати, какое животное ты сейчас?

Он с признательностью улыбнулся. Это была их игра с самого детства, когда мама, Лотти, регулярно водила обоих в Берлинский зоопарк. Зоопарк они считали своим любимым местом во всем городе и могли часами торчать там, заглядывая в клетки с обезьянами или прижимаясь носами к стеклу вокруг домика бегемотов. Они придумали игру «каким животным ты сейчас хочешь быть» и выбирали жирафа, оказавшись в толпе, гиппопотама, если проводили день на пляже у одного из озер в окрестностях Берлина, или обезьяну на детской площадке. Однажды Ули за воскресным обедом схватил с блюда куриный скелет и сказал, что хочет быть стервятником, но Лотти накричала на него: мол, в Германии и так достаточно стервятников, большое спасибо, – и он больше никогда этого не повторял.

– Хочу быть колибри, – ответил Ули.

– Птицей? Почему?

– Потому что они яркие и красивые. Будь я таким, пригласил бы тебя потанцевать.

Она рассмеялась.

– Мы можем потанцевать дома.

– Точно! – обрадовался Ули. – Может, мутти достанет бабушкин граммофон и поставит одну из старых дедушкиных пластинок со свингом.

– Звучит потрясающе.

Кирстен снова улыбнулась брату и постаралась не представлять себе, как Дитер с Астрид и их классные друзья танцуют где-нибудь в «Ванне» или «Эдеме».

– А ты кем бы была? – спросил Ули.

– Прости?

– Животным, дурочка – какое животное ты сейчас?

– О, ясно. Ну, я бы выбрала морского котика. Чтобы люди приходили смотреть, как я делаю разные фокусы.

Ули нахмурил брови.

– Это еще зачем?

Она пожала плечами.

– Ради денег, наверное. Ты не хотел бы разбогатеть, Ули?

– Пожалуй.

– Когда-то мы были богатыми. Ну, ты знаешь. Во время войны.

– Да, но это было нацистское богатство, добытое ценой страданий других.

– Ш-ш-ш! – Кирстен в ужасе зажала ему рот рукой.

– Это не значит, что мы с тобой такие же, – пробормотал он сквозь ее пальцы.

– Знаю! Но все равно… не стоит говорить об этом вслух. Пусть даже это правда.

– Конечно, правда, – прошипел он. – Ты же видела форму, в которой фати снят на фото.

– Да, но тогда все носили такую форму. Была же война.

– Но не форму «Мертвой головы».

– Чего?

– Погляди на его фуражку, которая лежит у нас дома, – там череп и кости. Это символ эсэсовцев.

– Это кто такие?

– Серьезно? Ты не знаешь?

Она наморщила нос.

– И не хочу знать. Все это в прошлом, и нам лучше о нем забыть. Германия сейчас – это промышленность, и спорт, и…

– Зоопарки? – подсказал Ули.

Он пытался ее отвлечь, Кирстен понимала, но это ведь Ули поднял эту чертову тему. Кирстен мало что знала о нацистах – в школе войны почти не касались, – но догадывалась, что эсэсовцы были гитлеровской элитой. Это они управляли гетто и концлагерями. Ей расхотелось танцевать. Расхотелось даже пить какао, которое Лотти наверняка уже приготовила для нее, или рассказывать, как прошел ее день. Теперь ей хотелось просто свалиться в кровать и заснуть.

– Наша остановка, Кирсти. Мы почти дома.

Брат продолжал опасливо коситься в ее сторону, и Кирстен постаралась быть с ним терпеливой, пока они шли по Бернауэрштрассе к дому 106. Стремясь скорее укрыться в своей спальне и мечтать о том, как Дитер пригласит ее на танцы, она взбежала по лестнице к их дверям на первом этаже и с облегчением вступила в прихожую. И тут же облечение исчезло: из гостиной доносились голоса.

– У мутти что, гости? – шепотом спросила она Ули.

– Не знаю. Может, это тетя Гретхен?

Они замерли, прислушиваясь, а потом обеспокоенно переглянулись – голос был низкий, хриплый и совершенно точно мужской.

– Мутти? – позвала Кирстен, неуверенно подходя к гостиной.

– Кирстен? Это Кирстен?

Дверь широко распахнулась: на пороге стоял высокий светловолосый мужчина в поношенной рубашке, обтягивающей его мускулистые плечи.

– Вот это да! – воскликнул он, раскрывая ей объятия. – Слушайте все – ваш папочка дома!

Глава третья

Альте Ладенштрассе, дом 4G, СталинштадтОливия

Оливия повернула в замке ключ и проскользнула в квартиру. Там пахло свежеиспеченной халой и куриным супом, с кухни доносились голоса родителей, занятых готовкой. Ее друзья всегда удивлялись тому, что отец Оливии умеет готовить. Некоторые даже посмеивались, пока не узнали, что он – ветеран-антифашист, и его пригласили к ним в класс рассказать о войне.

– В нашей республике, – сказал учитель, – мужчины и женщины имеют равные права. Поэтому деление труда по старым представлениям считается буржуазным пережитком. После войны нам пришлось начинать с нуля, и без участия женщин это было бы невозможно. Мы строим новое общество, и в нем каждый вносит свой вклад.

Это заткнуло всем рты, но дома они выражались мягче. Филипп рассказывал, что научился готовить, когда только женился и ему, как еврею, не разрешалось работать при нацистской оккупации. Кулинария ему понравилась; иногда он шутил, что справляется с ней лучше Эстер, которая всегда отвечала, что он может и полностью взять готовку на себя. Оливия обожала еду, которую они готовили, но больше всего ей нравилось, когда родители занимались этим вместе, поэтому она замерла в коридоре, наслаждаясь домашним уютом.

В школе у нее выдался странный день. Из-за того, что она не спала полночи, ее преследовала усталость, а еще сбивало с толку признание мамы. Она ничего не рассказала подругам про фургон, или про тюрьму, или про женщину с зелеными волосами, у которой отобрали ребенка. Оливии хотелось скорее вернуться домой, чтобы больше узнать о другом младенце, родившемся в том же аду, что и она.

Оливия всегда знала, что родилась в Аушвице и что ее удочерили. Эстер и Филипп не делали из этого секрета: они рассказали ей и про родного отца, застреленного нацистами, и про мать, Зою, которая умерла от горя, когда Оливию отняли у нее в возрасте двух дней, и про тетю, которая попала в газовую камеру сразу по прибытии в то место и в честь которой Оливия получила свое имя. Они говорили, каким чудом было найти ее в приюте и узнать по тому же номеру, что был у ее матери – 58031, – который Эстер вытатуировала у нее в подмышке и который по сей день находился там.

Они часто напоминали ей, как рады, что она стала частью их семьи, и у Оливии не было повода в этом сомневаться. Даже когда родились Мордехай, а потом Бен – их собственные, биологические дети, – она не усомнилась в их любви и в собственном статусе единственной дочери. Но, оказывается, все это время была и другая девочка. Наверняка они долго ее искали. Конечно, иначе и быть не может – это вполне объяснимо. Оливия полностью соглашалась с ними и была не настолько глупа, чтобы считать, что из-за другой дочери они любят ее меньше. Но все равно для нее стало шоком то, что она – не единственная. Что у них есть другая дочь.

– Оливия? Это ты? – Эстер выглянула из кухни в переднике поверх формы и с белой мучной пылью на раскрасневшейся щеке. Она бросилась к дочери и схватила ее за руки. – Я так рада, что ты вернулась. Как раз к шабату – мы все дома.

Мама подчеркнула слово «все», словно прочитала ее мысли и хотела успокоить, поэтому Оливия с благодарностью улыбнулась.

– Мальчики уже здесь?

Эстер кивнула в сторону гостиной, где Мордехай с Беном на полу возились с конструктором. По пути домой Оливия видела группку ребят, игравших в догонялки на улице возле мемориала; она знала, что ее братья, десяти и двенадцати лет, не отказались бы тоже побегать, но в семье Пастернак пятничные вечера были священны, и мальчики с радостью помахали ей руками.

То, что Пастернаки – евреи, ни для кого не было секретом, но напоказ они свою веру не выставляли. Так поступало большинство людей в ГДР. О религии предпочитали говорить тихо – считалось, что ей не место в общественной жизни.

Оливия ничего не имела против. Ей нравилось, что их вера оставалась делом личным, только для своей семьи. Нравилось, когда в пятницу отец и братья надевали кипы, красиво вышитые Филиппом. Нравилось, как они с мамой зажигали свечи и наливали вино для благословения, а потом все садились и вместе переламывали хлеб.

– Почему у нас нет синагоги? – недавно спросил Бен, когда Филипп читал им Писания.

– Есть, – ответила Эстер. – Она здесь, в нашем доме и в наших сердцах.

Он торжественно кивнул.

– Она была у вас и в том месте?

– Да, была, Бен. Я построила ее в своем сердце, куда только Бог может заглянуть, и она до сих пор прочно стоит там – в моем сердце и во всех наших сердцах.

Чувство было удивительно приятным, и Оливия держалась за него, но, как ей теперь стало ясно, это была лишь часть истории. Не будь они евреями, ее родители, вероятно, по-прежнему жили бы в Лодзи, где оба выросли. Ее маме не пришлось бы пережить Аушвиц, а ее отцу – Хелмно. Они по-прежнему разговаривали бы на родном польском и ходили в настоящую синагогу из кирпича или камня, со всеми остальными. Но поляки не захотели принимать тех немногих выживших евреев, что вернулись после войны. Их притесняли и преследовали, а потом, летом 1946-го, сорок невинных евреев были убиты при жестоком погроме в Кельце, всего в двух часах езды к югу от Лодзи, и тогда Эстер и Филипп приняли решение покинуть родину.

Они говорили с Оливией о той жестокой иронии, что привела их в Германию. Когда Эстер закончила обучение на акушерку в Берлине, они переехали в Сталинштадт, совсем рядом со столицей. Это был абсолютно новый город, с новаторскими идеями, и они, с тремя детьми на руках, воспользовались шансом начать все с чистого листа. Эстер стала востребованной акушеркой, а Филипп возглавил отдел женской одежды в городском универмаге, где со своими навыками портного удачно подправлял фасоны и внешний вид стандартных фабричных изделий для местных модниц. Жизнь здесь – они всегда на этом настаивали – была отличная.

– Хочешь переодеться перед ужином? – спросила Оливию мать.

– А ты? – Оливия рассмеялась, указывая на ее форму.

Эстер посмотрела вниз и покачала головой:

– Совсем забыла! Идем, приведем себя в порядок.

Им не понадобилось много времени, чтобы переодеться в лучшие платья и присоединиться к остальным за столом. Они встали, склонив головы, и Филипп прочитал кидуш, после чего подали еду, и разговор пошел сам собой. Мордехая отобрали в шахматную команду, а Бен получил приз за лучшую работу по биологии. Филиппу досталась целая курица от одной благодарной клиентки – та была в полном восторге от вышивки на подоле ее домашнего платья, – и суп получился наваристым и ароматным.

Оливия рассказала, что на следующей неделе ее попросили стать капитаном теннисной сборной на юношеских соревнованиях. За столом сразу заговорили все разом – поздравляли, смеялись, поднимали бокалы.

Она поблагодарила их, но все равно ощутила неловкость. Она снова подумала о том, как сильно отличается от остальных. Какой, раз за разом спрашивала она себя, выросла их настоящая дочь? Такой же тонкокостной, как родители и их родные сыновья? Захотела бы она стать акушеркой, как Эстер? Возможно ли…

Она оборвала себя. Это глупо. Ей невероятно повезло с такой семьей, и если номер под мышкой не совпадает с номером на маминой руке – что с того? Они выбрали ее, они любят ее, и это было настоящим благословением.

И все же Оливии хотелось знать больше.

Когда ужин закончился и со стола убрали посуду, Филипп достал из буфета драгоценную плитку шоколада. Они сидели в последних лучах заходящего солнца, наслаждаясь редким лакомством.

– Расскажи нам историю, мутти, – попросил Бен, втискиваясь между родителями на диванчик.

– Да-да! Расскажи!

Мордехай тут же вскочил и уселся у ног Эстер, но Оливия беспокойно завозилась на месте. Она никогда не понимала, почему братьям так нравится слушать материнские истории. Это были отнюдь не детские сказки – не про фей, ведьм или драконов. Хотя все эти персонажи там присутствовали – вот только настоящие.

– Зачем ты это делаешь? – спросила она как-то мать. – Зачем продолжаешь рассказывать нам о том месте? Разве не лучше было бы его забыть?

– Да, так было бы лучше, – согласилась Эстер, – но это невозможно. Рассказывая, я разбиваю воспоминания на крошечные кусочки – такие, которые еще можно пережить, – и выпускаю их наружу по одному. Если держать их внутри, они поднимутся и поглотят меня. Это единственный способ держать их под контролем. И потом… вы должны знать. Все должны знать, на что способно человечество. И быть настороже. Всегда.

Оливия не была уверена, что братья воспринимают рассказы матери как предостережение. Скорее – как страшные истории, такие же невероятные, как сказки про ведьм и драконов, – за исключением тех мгновений, когда они смотрели в материнские глаза и видели в них боль. Тогда никто из них уже не слушал легко.

– Расскажи про рождественскую елку, – попросил Мордехай.

Эстер прерывисто вздохнула и улыбнулась ему.

– Умеешь ты выбирать истории, Морди!

Она посмотрела на Оливию через голову сына, и ее глаза многозначительно блеснули. Оливия почувствовала, как праздничный ужин переворачивается у нее в желудке, и схватила с дивана подушку, прижав ее к животу – будто можно было защититься от того, что сейчас последует.

– Вы уверены?

– Уверены.

Бен соскользнул с дивана на пол, и они с братом уселись, скрестив ноги, перед Эстер – как ученики перед раввином.

– Ну хорошо. Было Рождество сорок третьего, самый разгар войны, и я находилась в том месте уже восемь месяцев. За три месяца до этого родилась Оливия и ее увезли… в общем, туда, откуда какая-то добрая душа передала ее в приют, где мы, слава Господу, ее и нашли.

Мальчики удивленно переглянулись. Это была новая деталь знакомой истории – Оливия сразу поняла: мать готовила ее к грядущим откровениям. Братья с любопытством покосились на приемную сестру, но в действительности их интересовало другое.

– Расскажи про елку, – поторопил Бен.

Эстер улыбнулась Оливии и посмотрела на зачарованные лица у ее ног.

– Нас вытолкали на снег, в темноте. Вытолкала Ирма Грезе.

– Та охранница с хлыстом?

– Они все были с хлыстами. Но да – она чаще других пускала его в ход. Она сказала, что у начальства лагеря для нас подарок. И конечно же, когда нас вывели на лютый мороз, в центре плаца стояла гигантская елка. Охранники зажигали свечи, прикрепленные к ветвям, – как в самом обычном, уютном германском городке.

На страницу:
2 из 3