Обречённые временем. Штрихи к портрету эпохи
Обречённые временем. Штрихи к портрету эпохи

Полная версия

Обречённые временем. Штрихи к портрету эпохи

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Это замечательно! Я ещё никогда в жизни не читал подобной ерунды.

На это признание Борис ткнул пальцем в сторону брата:

– А вот и автор.

Незнакомец дружески протянул поэту руку. Когда он ушёл, унося с собой первый альманах имажинистов, Анатолий, дрожа от гнева, спросил брата:

– Кто этот идиот?

– Бухарин! – коротко ответил Борис.

К удивлению Мариенгофа, в тот памятный вечер решилась его судьба: он стал литературным секретарём издательства Всероссийского центрального исполнительного комитета Советов. Издательство размещалось в здании на углу Тверской и Моховой улиц. Из окна Анатолий наблюдал за жизнью первой из них: «По улице ровными каменными рядами шли латыши. Казалось, что шинели их сшиты не из серого солдатского сукна, а из стали. Впереди несли стяг, на котором было написано: „Мы требуем массового террора“». Неожиданно кто-то легонько тронул ответственного работника за плечо:

– Скажите, товарищ, могу я пройти к заведующему издательством Константину Степановичу Еремееву?

У стола стоял паренёк в светлой синей поддёвке, под ней – шёлковая рубашка. Волнистые светлые волосы с золотым отливом. Большой завиток падал на лоб и придавал незнакомцу нечто провинциальное. Но голубые глаза, по едкому замечанию Мариенгофа, делали лицо умнее и завитка, и синей поддёвочки, и вышитого, как русское полотенце, ворота шёлковой рубашки.

– Скажите товарищу Еремееву, – продолжал обладатель хороших глаз, – что его спрашивает Есенин.

Молодые поэты быстро сдружились. По заверениям Мариенгофа, Сергей каждый день приходил к нему в издательство. На стол, заваленный рукописями, он клал свёрток (тюречок) с… солёными огурцами. На стол бежали струйки рассола, которые фиолетовыми пятнами расползались по рукописям. Есенин поучал младшего собрата по перу:

– С бухты-барахты не след идти в русскую литературу. Трудно тебе будет, Толя, в лаковых ботинках и с пробором волос к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брюках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот смотри – Белый. Волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит. А ещё очень невредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят…

Шутом Мариенгоф не хотел быть и решительно возражал. Сергей смеялся на резоны приятеля и переводил разговор на себя:

– Тут, брат, дело надо вести хитро. Пусть каждый считает: я его в русскую литературу ввёл. Им приятно, а мне наплевать. Городецкий ввёл? Ввёл. Клюев ввёл? Ввёл. Соллогуб с Чеботаревской ввели? Ввели. Одним словом, и Мережковский с Гиппиусихой, и Блок, и Рюрик Ивнев…

Благодарности к своим ранним покровителям Есенин не испытывал. Приятель удивлялся, а Сергей выдавал сокровенное, спрятанное от чужих глаз:

– Таскали меня недели три по салонам – похабные частушки распевать под тальянку. Для виду сперва стишки попросят. Прочту два-три – в кулак прячут позевотину, а вот похабщину хоть всю ночь зажаривай… Ух, уж и ненавижу я всех этих Соллогубов с Гиппиусихами!

Уже зная, что его новый друг склонен всё преувеличивать, Мариенгоф уточнял: так уж и всех? И Есенин вносил коррективы в свои откровения:

– Рюрик Ивнев… к нему я первому из поэтов подошёл. Скосил он на меня, помню, лорнет, и не успел я ещё стишка в двенадцать строчек прочесть, а уже он тоненьким таким голосочком: «Ах, как замечательно! Ах, как гениально!» – и, ухватив меня под руку, поволок от знаменитости к знаменитости, свои ахи расточая тоненьким голоском. Сам же я – скромного, можно сказать, скромнее. От каждой похвалы краснею, как девушка, и в глаза никому не гляжу. Потеха!

Хорошо отзывался Есенин о А. Блоке, отдавал должное Н. Клюеву и другим. Словом, неблагодарным не был, хотя временами его, что называется, заносило. И это дало Мариенгофу повод написать в «Романе без вранья»: «Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Выражаясь осторожно, спорное заключение.

Мандат. Этому эпизоду своей жизни поэт А.Б. Мариенгоф предпослал следующие строки: «Силы такой не найти, которая б вытрясла из нас, россиян, губительную склонность к искусствам: ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо».

Итак, поздней ночью осени 1918 года возвращался Анатолий Борисович в родные пенаты. Только собирался свернуть в Козицкий переулок, как услышал крик:

– Иностранец, стой!

На «иностранце» были хорошее (деллосовское) пальто и цилиндр. Это ввело в заблуждение небольшую компанию (человек пять), разом отделившуюся от стены Елисеевского магазина.

– Гражданин иностранец, ваше удостоверение личности, – потребовал один из них.

– По какому, товарищи, праву вы требуете у меня документ? – возмутился Мариенгоф. – Ваш мандат.

– Мандат?

Парень в студенческой фуражке помахал перед лицом поэта револьвером.

– Вот вам, гражданин, и мандат!

Мариенгоф с надеждой оглянулся вокруг. По расковырянной мостовой ковылял на кляче извозчик. Увидев подозрительную группу, стал нахлёстывать своего буцефала, и тот стреканул карьером. У кафе «Лира» дремал сторож, который тоже не замедлил убраться в переулок. Дело принимало нежелательный оборот.

– Может быть, от меня требуется не удостоверение личности, а пальто? – выдавил из себя задержанный.

– Слава тебе, господи… догадался!

Вожак встал позади поэта и, как хороший швейцар, стал помогать ему раздеваться. Мариенгоф пытался шутить, но было совсем невесело. Пальто он только-только приобрёл: хороший фасон и добротный английский драп. Расставаться с ним не хотелось. И тут произошло нечто непостижимое: один из грабителей, вглядевшись в расстроенное лицо Анатолия Борисовича, спросил:

– А как, гражданин, будет ваша фамилия?

– Мариенгоф.

– Анатолий Мариенгоф?

Поэт подтвердил догадку вопрошавшего, а тот уточнил:

– Автор «Магдалины»?

Это было потрясение – его узнали в ночной темноте улицы! Мало того – значит, его знали, читали или слышали его стихи. К тому же это была не избранная публика московских ресторанов и кафе, а откровенные бандиты. И хотя Мариенгоф был не на сцене Политехнического музея перед бушующей аудиторией, неистовствующей в одобрении или осуждении, он был потрясён, о чём писал позднее:

«В этот счастливый и волшебный момент моей жизни я не только готов был отдать им деллосовское пальто, но и добровольно приложить брюки, лаковые ботинки, шёлковые носки и носовой платок. Пусть дождь! Пусть не совсем приятно возвращаться домой в подштанниках! Пусть нарушено равновесие нашего бюджета! пусть! тысяча раз пусть! – но зато какая сложная лакомая и обильная жратва для честолюбия – этого прожорливого Фальстафа, которого мы носим в своей душе!»

Рыцари подворотен не только не тронули заинтересовавшее их пальто, но ещё проводили Мариенгофа до дома и извинились за «недоразумение».


Хлеб и поэзия. После длительного путешествия в июле 1920 года Н. Заболоцкий и М. Касьянов (приятель Николая по реальному училищу в Уржуме) добрались до Москвы. Целью их нелёгких странствий был историко-филологический факультет университета. Там их обещали принять, но не могли кормить, а есть семнадцатилетним парням очень хотелось.

– Не помню теперь, – говорил позднее Касьянов, – у кого возникла мысль о поступлении на медицинский факультет с тем, чтобы по вечерам заниматься литературой, а может быть, даже и учиться на историко-филологическом факультете и одновременно на медицинском.

Студенты-медики считались военнообязанными и потому получали паёк, который был по тому голодному времени просто сказочным – полтора больших солдатских каравая хлеба, сливочное масло, сахарный песок, селёдка или вобла. Всё это на месяц. Жили от пайка до пайка.

– После получения всех этих благ, – вспоминал Касьянов, – мы сейчас же, незамедлительно, шли в чайную, резали хлеб, намазывали его маслом, посыпали сахарным песком и запивали всё это кипятком. Мы вдвоём съедали за один присест четверть каравая, фунтов пять, не меньше, хлеба.

Паёк улетучивался за полторы-две недели. Дальше жили ожиданием его. Это отразилось в «гимне», сочинённом Заболоцким вскоре после начала занятий в университете:

Утром из чайнойРано, чуть свет,Зайдёшь не случайноВ университет.В аудитории соннойЧувства не лгут:На Малой БроннойХлеб выдают.Сбегать не грех.Очередь там небольшая —Шестьсот человек.Улица Остоженка,Пречистенский бульвар,Все свои галошиО вас изорвал.

Осень 1920 года была в Москве сухой и солнечной, но начинающий поэт расхаживал по городу в сапогах с надетыми на них галошами, так как подмётки отваливались.

Планы в отношении учёбы на двух факультетах осуществить не удалось – всё дневное время поглощали занятия медициной. Но по вечерам случалось попасть в театр (чаще всего бесплатно). Бывали в кафе поэтов «Домино» на Тверской. Но особенно любили ходить в Политехнический музей на диспуты и литературные вечера. Слушали здесь выступления пролетарских поэтов А. Гастева, М. Герасимова, В. Кириллова. Особенно запомнился В. Маяковский.

В один из вечеров поздней осени Владимир Владимирович читал «Рассказ про то, как кума о Врангеле толковала без всякого ума». Восторженная публика окружила поэта и долго не выпускала его. Маяковский пошутил:

– Ну, теперь стоит только меня побелить, и я буду сам себе памятник.

Слушали приятели и поэму «150 000 000» в декламации автора. По этому поводу Касьянов говорил:

– Николай не очень любил Маяковского, но не мог противиться его темпераменту, проявляющемуся во время чтения и особенно во время диспутов с противниками. Тогда Николай вместе со всеми аплодировал и одобрительно кричал. Но стоило закончиться чтению, как Николай возвращался к обычному сдержанному отношению к Маяковскому.

Однажды, спускаясь по лестнице после окончания вечера, Владимир Владимирович нечаянно наступил Касьянову на ногу. Заболоцкий долго подшучивал над приятелем по этому поводу, советуя сдать отдавленную стопу в музей. При встречах с сокурсниками Николай Алексеевич хватал ногу Касьянова, поднимал её для всеобщего обозрения и возглашал:

– Смотрите, вот эта нога!

Шутили, радовались, а жизнь неумолимо предъявляла свои права. В январе 1921 года у студентов-медиков сняли их особый паёк. Как и все москвичи, они стали получать хлеб по полфунта, потом по четвертушке, а то и по осьмушке. Голодать на ненужном факультете не имело смысла, и вскоре Заболоцкий оставил Москву.


Не начертали. В двадцатые годы прошлого столетия широко было известно стихотворение Тимофеева «Бублики»:

Купите бублички, горячи бублички,Гоните рублики, да поскорей…

Наши прадеды танцевали под эти слова фокстрот. Но это, пожалуй, и всё, что дошло к нам из поэтического далёка Гражданской войны и НЭПа. Сам Тимофеев надеялся на большее, значительно большее. Вот с каким посланием обращался он к далёким потомкам, к нам с вами:

Потомки! Я бы взять хотел,Что мне принадлежит по праву, —Народных гениев удел,Неувядаемую славу!И пусть на карте вековойИмён народных корифеев,Где Пушкин, Лермонтов, Толстой, —Начертан будет Тимофеев!

Не вышло! Не начертали! Можно обмануть, ввести в заблуждение людей, но не время. Время всё расставляет по своим местам.


Автор знаменитой фразы. Своё столетие А.Я. Шнеер отметил 25 декабря 1992 года. Прожито немало, да и сделано тоже.

Александр Яковлевич посвятил свою жизнь искусству: театру, эстраде, цирку. В энциклопедиях – Большой советской, Театральной и Цирковой – его перу принадлежит несколько тысяч статей.

Предметом особой гордости учёного была Цирковая энциклопедия. Собиралась она буквально из ничего, в годы, когда такой науки – цирковедения – не существовало. Справочник получился великолепный, выдержал два издания. Артисты цирка благоговели перед именем Шнеера.

Это был человек энциклопедических знаний, но своё имя в историю страны вписал единственной фразой: «Мы не рабы, рабы не мы». Невозможно сказать, сколько сотен миллионов раз выводилась она неуверенной рукой по всем городам и весям молодой советской России, вершившей культурную революцию. Эта фраза вошла во все учебники для обучающихся грамоте и стала символом просвещённого социализма.

Вечера в Политехническом. Это один из старейших научно-технических вузов мира. Создан он в 1872 году по инициативе Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии. Первые пять лет размещался во временном помещении на Пречистенке, 7. В 1877 году было завершено строительство его центральной части (Новая площадь, 3/4), в 1907-м – левого крыла с Большой аудиторией, которая считалась лучшей в Москве.

Эта аудитория сразу приобрела огромную популярность. В ней читали лекции крупнейшие русские учёные: Д.Н. Анучин, Б.И. Вернадский, В.А. Жуковский, П.П. Лазарев, П.Н. Лебедев, И.И. Мечников, Н.А. Умнов и многие другие. Москвичи слушали здесь курс С.М. Соловьёва «Общедоступные чтения о русской истории». В один из первых сезонов читал здесь цикл лекций о жизни растений К.А. Тимирязев. Их слушал будущий писатель В.Г. Короленко и так вспоминал о лекторе: «Высокий, худощавый блондин с прекрасными большими глазами, ещё молодой, подвижный и нервный, он был как-то по-своему изящен во всём. Свои опыты над хлорофиллом, доставившие ему европейскую известность, он даже с внешней стороны обставлял с художественным вкусом. Говорил он сначала неважно, порой тянул и заикался. Но когда воодушевлялся, что случалось особенно на лекциях по физиологии растений, то все недостатки речи исчезали, и он совершенно овладевал аудиторией».

Выступали в Большой аудитории писатели и поэты: В.Я. Брюсов, И.А. Бунин, В.В. Маяковский, К.И. Чуковский. Но особый расцвет поэтических вечеров пришёлся на первое десятилетие после революции 1917 года.

Первая мировая и Гражданская войны вызвали разруху, в стране свирепствовал бумажный голод. Книги выходили единицами, журналов было мало. Поэзия стала устной, и чтение стихов в Политехническом музее, в клубах и кафе в какой-то мере заменяло их печатание. Да и вообще, в литературе первых лет первенствовала поэзия, которая быстрее и лучше отражала текущие события, представляла на суд общественности путаницу литературных течений.

Одним из первых, запомнившихся москвичам вечеров было избрание короля поэтов 27 февраля 1918 года. По городу была расклеена афиша, в которой сообщалось о цели и порядке проведения вечера:

«Поэты! Учредительный трибунал созывает всех вас состязаться на звание короля поэзии. Звание короля будет присуждено публикой всеобщим, прямым, равным и тайным голосованием.

Всех поэтов, желающих принять участие в великом, грандиозном празднике поэтов, просят записываться в кассе Политехнического музея…»

Вечер проходил при переполненном зале. Председательствовал на нём Владимир Дуров, клоун-дрессировщик. На эстраде от поэтов было темно, как в трамвае. В проходах зала стояла безбилетная молодёжь.

Борьба за королевское звание развернулась между Владимиром Маяковским и Игорем Северяниным. В конце концов победил последний. Почитатели Маяковского устроили обструкцию победителю. Журнал «Рампа и жизнь» писал:

«Часть аудитории, желавшая видеть на престоле г. Маяковского, ещё долго после избрания Северянина продолжала шуметь и нехорошо выражаться по адресу нового короля и его верноподданных».

Этот вечер открыл собой серию других. На них поэты и публика вступали в прямой контакт: приговор – поддержка, одобрение, неприятие, успех – провал. Никогда большие поэты не были так близки к своему читателю, не ощущали так отчётливо пульс времени.

Конечно, много на этих вечерах было несовершенного, сурового, непрофессионального, непостоянного и нарочитого:

Бублик лица положили на иголки меха.К бордюру рельс глаза принизили.Кнопки отчаянья торопливо въехали.Чурбачки рук на перевалы чужих плеч вынесли.

Это из «Прощанья» Б. Земенкова. Публика (за исключением отдельных групп, члены которых получили в наше время название фанатов) весьма прохладно принимала такую поэзию. Д. Бурлюк, например, в течение многих вечеров не мог прочитать стихотворение, которое начиналось следующей строфой:

Мне нравится беременный мужчина,Как он хорош у памятника Пушкину,Одетый в серую тужурку,И ковыряет пальцем штукатурку.

Каждый раз поэта прерывали возмущённые выкрики, топанье ног и свист. Так и осталось неизвестным, что же случилось с беременным мужчиной.

Большой интерес москвичей вызвал смотр поэтических школ, проводившийся в осенне-зимний сезон 1921–1922 годов. Встречи, состоявшиеся в этот период, помогли любителям поэзии разобраться в хаосе литературных течений, школ, направлений и групп, которые плодились с невероятной быстротой. Дмитрий Фурманов писал в эти дни:

«Теперь кто же не считает себя поэтом, раз он посещает какое-нибудь литературное „кафе“ и раза три-четыре тиснет в журнал или в газету свои вымученные стишки? Да и не только называется поэтом – он ни мало, ни много претендует на школу, гремит о себе как новаторе, родоначальнике, чуть ли не гении».

4 ноября 1920 года в Большом зале консерватории состоялся суд над имажинистами. Современник вспоминал:

«Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу. Там я услыхал, как краснощёкий очкастый толстяк авторитетно говорил:

– Давно пора имажинистов судить! Ручаюсь, что приговор будет один: всем принудиловка!

Другой в шубе с хивинковым воротником, с бородой-эспаньолкой – как будто поддержал толстяка:

– Закуют в кандалы и погонят по Владимирке! – И, переменив тон, сердито добавил: – Это же литературный суд!

Литературный! При чём тут принудиловка? Надо понимать, что к чему!»

На эстраде стоял длинный, покрытый зелёным сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей. Неподалёку от судей разместились свидетели обвинения и защиты. Главным обвинителем был Валерий Брюсов, гражданским истцом – Иван Аксёнов.

Обвинительная речь Брюсова была написана с тонкой иронией. Её смысл сводился к тому, что нахождение имажинистов на передовых позициях литературы – явление временное, это – покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами.

Имажинистов защищали С. Есенин, Ф. Жиц и В. Шершеневич. Фёдор Жиц был низкого роста, полный, голова крупная, лицо розовое. Поэты говорили о нём: «Катается как Жиц в масле». Жиц претендовал на философскую значимость, но получалось это у него плохо.

Очень удачно прошло выступление Есенина. Он заявил, что не видит, кто мог бы занять в литературе место имажинистов, что крылатый Пегас прочно и надолго. Имажинисты никуда не уйдут и завоёванных позиций не уступят.

– А судьи кто? – заканчивая свою речь, воскликнул поэт. И, показывая на Аксёнова, выделявшегося большой рыжей бородой, бросил в зал: – Кто этот гражданский истец, есть ли у него хорошие стихи? Ничего не сделал в поэзии этот тип, утонувший в своей рыжей бороде!


С. Есенин


Этот разящий есенинский образ потонул в громком хохоте не только зала, но и президиума. Последовало предложение предоставить имажинистам последнее слово, то есть прочитать свои последние произведения. Есенина долго не отпускали со сцены. Суд закончился аплодисментами благодарных слушателей.

Через две недели, 17 ноября, в ответ на суд над имажинистами в Политехническом музее состоялся суд над литературой. Основным обвинителем был Грудинов, прозванный поэтами Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно. Критиковал символистов, акмеистов, а больше всего футуристов. Маяковский попытался отвести остриё критики от футуристов на их соперников.

– На днях я слушал дело в народном суде, – начал он защиту. – Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной.

Зал зашумел, не понимая ещё, к чему поэт клонит. А он с торжеством закончил:

– Преступление намного серьёзней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать – это поэзия, а сыночки-убийцы – имажинисты!

Аудиторию взорвало. Поклонники футуристов аплодировали, противники – недовольно кричали и свистели. Ответил Маяковскому Есенин. Без шапки, в распахнутой шубе, он стоял на сцене, покачиваясь из стороны в сторону, и зло бросал в зал:

– У этого дяденьки – достань воробышка – хорошо привешен язык. Ученик Хлебникова Маяковский всё ещё куражится. Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!

– А каков закон судьбы ваших «кобылез»? – крикнул с места Маяковский.

– Моя кобыла рязанская, русская, – тут же перебивал Есенин. – А у вас облако в штанах! Это что, русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам.

Перепалка шла бесконечно. Аудитория волновалась, бурно реагируя на остроты своих кумиров. Закончился процесс, к удовольствию присутствовавших, чтением стихов, которые всех примирили.

В январе 1921 года в Большой аудитории Политехнического проходил необычный вечер – «чистка» поэтов. Устроители его ставили перед собой задачу показать любителям прекрасного, кто есть кто в новых послереволюционных условиях. Задачу мероприятия чётко сформулировал Дмитрий Фурманов:

– Важно творчеству поэта дать общественную оценку, определить его место в современности вообще и в поэзии в частности: нужен ли он новому времени, новому классу, совершенно новому строю мыслей, которым живёт советская Россия.

Чистка проходила под одобрительные крики и улюлюканье зала. Современник меланхолически отмечал: «Пожалуй, ещё недолго – и кипучие споры публики перерастут в драки и мордобой».

Вот на сцене появляется группа молодых людей. Некоторые длинноволосы, некоторые с умопомрачительными бантами вместо галстуков, некоторые в неподпоясанных широчайших блузах. Словом, по внешнему виду это, несомненно, поэты, но имён их никто не знает.

Вечер вёл Маяковский. Он дал слово каждому из явившихся на судилище. З. Мендлин вспоминал:

– Они вставали один за другим, читали стихи, как правило, плохие, и, очень довольные, улыбались даже тогда, когда Маяковский несколькими острыми словами буквально уничтожал их и запрещал писать. Некоторых присуждали к трёхлетнему воздержанию от стихописательства, давая время на исправление. Публика потешалась, шумела, голосовала.

Посчастливилось в тот вечер немногим. Так, Маяковский взял под защиту Алексея Кручёных с его косноязычным «Дыр бул щыл убеш щур скум вы со бу р л эз». Под весёлый смех и свист зала Владимир Владимирович уговорил публику признать откровенную заумь Кручёных поэзией.

Воем и свистом встретила аудитория появление на сцене ничевоков. Их было трое. Все в высоких крахмаленых воротничках, с белыми накрашенными манишками, в элегантных чёрных костюмах, с волосами, сверкающими бриллиантином. И это в голодном и холодном городе, со сплошь обносившимся населением.

Ничевоки читали свой поэтический манифест, но из-за шума, стоявшего в зале, их не было слышно. Но постепенно зал успокоился, на какое-то мгновение даже выразил чувство солидарности с группой, отрицавшей всё и вся.

– Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте понравилось публике. Одобрительно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским право «чистить» поэтов.

Но поддержка аудитории тут же сменилась топаньем ног и свистом, когда ничевоки предложили Маяковскому отправиться к Пампушке на Твербул чистить сапоги прохожим. Присутствовавших возмутила не суть предложения, а форма – его фамильярность (ничевоки посмели назвать памятник Пушкина «пампушкой»). Тут же послышались выкрики:

– Да здравствует Пушкин!

Меньше повезло А. Ахматовой. Маяковский полагал, что на страницах истории она займёт скромное место, но для новой эпохи – это анахронизм. Поэт даже не очень удачно сострил, что вот, мол, пришлось юбку на базаре продать – и уже пишет, «что стал каждый день поминальным».

На голосовании был поставлен вопрос о запрещении Ахматовой три года писать стихи – пока не исправится. Аудитория с энтузиазмом поддержала Маяковского. Многие из молодёжи поднимали по две руки.

Но вот дали слово очередному поэту, вышедшему прямо из зрительного зала. Молодой человек прочитал неплохое стихотворение, написанное профессионально, но холодно. Под одобрительные возгласы публики Маяковский вдребезги разделал услышанные вирши. В ответ «поэт» заявил, что это не его стихотворение.

На страницу:
2 из 3