Родственники. Мгновения
Родственники. Мгновения

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Юрий Бондарев

Родственники. Мгновения

© Бондарев Ю.В., наследники, 2025

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

* * *

Родственники

Повесть

Глава первая

Он пошевелился, открыл глаза и увидел чужую комнату, до знойной духоты нагретую солнцем. В раскрытое окно тек сухой жар июльского утра. Прямо над головой на солнцепеке, за подоконником, постукивая когтями, ходили по карнизу сизые голуби и в поисках тени дышали раскрытыми клювами. Потом где-то в глубине двора с напором зашелестели о листву струи воды, послышались невнятные голоса, заработал мотор поливальной машины.

«Что это? Где я? – подумал Никита, вытирая испарину на груди. – Я не дома? Мама умерла – и я здесь?..»

Во время сна ему припекло голову, и, наверно, поэтому звенело в ушах, была неприятная расслабленность в замлевших мускулах. Весь потный, Никита с отвращением сбросил прилипшую к телу простыню, опустил ноги с дивана и медленно оглядел комнату.

Здесь, в комнате этой, видимо, не жили давно: старые обои добела выгорели, было неприбрано, тесно от потертых кожаных кресел, от просиженных стульев, от неуклюжих, загромоздивших углы книжных шкафов; и пахло теплой, горьковатой пылью.

А незнакомая квартира за дверями, казалось, была выжжена горячим солнцем: стояло уже полное утро, но никто не стучал, не входил к нему. И все-таки там, в коридоре, кто-то затаенно и тихо передвигался, шепотом разговаривал по телефону, и Никита догадывался, что шептались о нем, о смерти матери, и растерянно взглянул на себя в зеркало над диваном.

В пыльной желтоватой его глубине замерло бледное, заспанное лицо с красной на щеке полосой от подушки, серые глаза смотрели настороженно. Никита провел по щекам пальцами и отдернул руку.

Он представил, что такое же выражение, вероятно, было у него и вчера, когда, приехав с вокзала, он сидел за столом в окружении незнакомых, сочувствующих ему людей, когда на чей-то вопрос глухо ответил, что мать в больнице ничего не просила, никого не хотела видеть, хотя умирала в сознании.

И по тому, как они с горьким участием взглядывали в его сторону, он подумал, что эти люди, скованно ужинавшие вчера в длинной, старомодной столовой, были либо его родственники, либо знакомые его матери – он всех видел впервые. В середине ужина хозяин дома, профессор Георгий Лаврентьевич Греков, нервно покашляв в ладонь, проговорил: «Да, она была мужественной женщиной», – и, поднявшись, излишне решительной походкой, часто свойственной людям маленького роста, вышел из столовой.

После его ухода никто за столом не проронил ни слова, все, склоняясь над тарелками, с вежливым пониманием постукивали вилками, и Никита вопросительно покосился на Ольгу Сергеевну, жену Георгия Лаврентьевича. Она сидела рядом в скорбном молчании, неспокойно комкая салфетку; в пунцовых мочках ее ушей покачивались серьги, молодили ее когда-то красивое, теперь уже увядающее лицо. Поймав его взгляд, она с ласковой сдержанностью тронула его руку, сказала вполголоса:

– Вы, кажется, устали, Никита? Вы, очевидно, плохо спали в вагоне. Если не возражаете, я покажу вам вашу комнату.

И он проговорил, ни на кого не глядя: «До свидания», – и последовал за ней, ощущая взгляды на своей спине. Но как только закрыл дверь комнаты, безмолвие затопило квартиру: чудилось, гости разошлись из столовой на цыпочках, и даже не слышно было, как прощались они.

«Что они говорят сейчас обо мне? – вспомнив вчерашнее, хмуро подумал Никита и прислушался. – Почему они не входят, не стучат, а стоят в коридоре? И кто жил в этой комнате? Чьи тут боксерские перчатки?»

Он встал, долго смотрел на тренировочную грушу, висевшую в углу, на затянутые слоем пыли боксерские перчатки (они валялись на стуле). Перчатки ссохлись, покоробились – видно, лежали здесь давно. Он тихонько сдул с них пыль, натянул корявую, до скрипа прокаленную солнцем перчатку на правую руку и, не зная зачем, слабо ударил по груше. Она с тупым звуком метнулась на подвеске, закачалась. Никита ударил еще раз и стиснул зубы.

В дверь внезапно постучали. Никита стряхнул, отбросил в угол перчатку и торопливо натянул ковбойку.

– Да, пожалуйста…

– Доброе утро, Никита. Можно к вам? – В комнату осторожно вошла Ольга Сергеевна, послышался шорох платья. – Простите, ради бога, я вас не разбудила?..

Не подымая головы и не отвечая, он судорожно нащупывал пуговицы на ковбойке, видел совсем рядом ее освещенные солнцем полные колени, выступавшие под коротким белым платьем, ее сильные, с высоким подъемом ноги, золотистые волоски на них, будто высветленные солнечными лучами.

– Какое же это несчастье, какое несчастье!.. – негромко заговорила Ольга Сергеевна. – Поверьте, я понимаю ваше состояние. Потерять мать… Как я все понимаю! Я сама пережила такое три года назад.

Ольга Сергеевна стояла так близко, что он явственно чувствовал терпковато-теплый запах ее платья. Она вдруг неуверенно и робко погладила его по голове, от ее руки повеяло свежим запахом туалетного мыла, и он мгновенно ощутил свои жесткие волосы, еще не причесанные, и, дернув головой, сказал шепотом:

– Спасибо, Ольга Сергеевна, не надо…

– Я понимаю, Никита. Я все понимаю.

Она внимательно всматривалась в него, глаза были размягчены состраданием, жалостью; белое летнее платье – такие никогда не носила мать – стягивало ее высокую грудь, блестящие каштановые волосы собраны на затылке, в алых мочках ушей поблескивали серьги.

– Бедный, бедный, – сочувственно отыскивая глазами его взгляд, проговорила Ольга Сергеевна, и ее пальцы щекотно прикоснулись к его груди, помогая ему застегнуть пуговицу. – Вы все время думаете о ней? Я тоже никогда не забуду свою страшную потерю.

Никита угрюмо глядел в пол, на рассохшийся старый паркет, отчетливо видел завязший в пыли голубиный пух, грязные пятна раздавленного пепла; еле слышно спросил:

– Он… тоже умер? Боксерские перчатки… Это его?

Она отошла на шаг, подняла оголенные полные руки к измененному испугом лицу.

– Нет, нет! Это комната нашего сына… Он только теперь не живет здесь! У него своя семья… Вы меня не так поняли! Три года назад, Никита, я тоже пережила смерть матери. Какая нелепость! – вскрикнула Ольга Сергеевна и опустилась в кресло, прикрыла лоб рукой. – Как мы все стали суеверны! Какая нелепость!

– Извините, я не знал, – пробормотал Никита. – Я подумал только, когда вы сказали…

Вздохнув, Ольга Сергеевна отняла пальцы ото лба и через силу закивала ему:

– Да, да… Я понимаю ваше состояние. Как все это невыносимо! Но я хотела сказать вам, что Георгий Лаврентьевич придет из института в первом часу и хочет сегодня же встретиться с вами.

– Хорошо, Ольга Сергеевна.

– Через полчаса я вас жду к завтраку.

– Спасибо. Я не хочу.

– Но так нельзя. Вы должны есть. Вы совсем ослабнете. Я вас непременно жду.

Она вышла из комнаты, а он опять лег на диван. И тут вся стена перед ним, с унылыми вензелями обоев, бессмысленно освещенных солнцем, покрытая пушком безразличной ко всему пыли, слилась во что-то однообразно-серое, душное, давящее, и он испугался, что может заплакать сейчас от пустоты и одиночества.


– Очень хочу с вами поговорить, оч-чень!.. Вчера, к сожалению, не смог. Да и вы были только с поезда.

Георгий Лаврентьевич Греков ходил по кабинету нервной, танцующей походкой; подпоясанный халат был длинен ему, извиваясь, мотался вокруг обнаженных сухих ног в домашних шлепанцах, они быстро двигались, мелькали по ковру.

– Оч-чень хочу! – повторил Георгий Лаврентьевич. – Садитесь в кресло поудобнее. Итак, начнем с того, что я ваш родной дядя, а вы мой племянник. И вот при каких горьких обстоятельствах мы с вами впервые встретились, дорогой вы мой!

Никита сел в кресло, как бы еще сомневаясь, что этот маленький, широкоплечий, тщательно выбритый, закутанный в халат старик может быть его родственником, его дядей, известным профессором истории, живущим здесь, в Москве.

Но, успокаивая себя, он вспомнил адрес на привезенном им письме, слова на конверте «профессору Грекову», написанные и подчеркнутые рукою матери. И, невольно улавливая вчерашнюю настороженность в тоне Грекова и вместе с тем испытывая стыд после неуклюжего разговора с Ольгой Сергеевной, подумал: «Нет, они не знали, что мать умерла».

– Значит, вы приехали? – спросил Греков и остановился перед книжным шкафом, приподнялся на цыпочки, забросил руки за спину, хрустнул пальцами. – Как вы спали? Удобно вам было? Вы впервые в Москве?

– Спасибо.

Никита с неудобством переводил взгляд с домашних, непонятно почему приковавших его внимание профессорских шлепанцев на шевелящиеся в широких рукавах пальцы за спиной, на его седой до нежной серебристости затылок. А Греков стоял, выпрямив спину, лицом к книжному шкафу, и показалось Никите, что профессор в стекло, как в зеркало, наблюдал за ним, все похрустывая пальцами.

– Так. Значит, это письмо? Письмо…

– Да, – сказал Никита.

– Да, да, да… Но это могло быть ошибкой, невероятной, страшной ошибкой! – зазвеневшим голосом заговорил Георгий Лаврентьевич, подойдя к двери, и задернул портьеру. – Все это может быть ужасной ошибкой!..

– Вы о чем говорите? – не понял Никита.

– Нет, никому не сообщить о болезни… Умереть в одиночестве! Надо быть немыслимо сильным человеком! И вы один, конечно, были с ней? И она никого из родственников не хотела видеть в больнице?

Георгий Лаврентьевич шагал по кабинету, по толстому ковру, мимо дубовых книжных шкафов, кожаных кресел, и волнами колыхался перед глазами Никиты его длинный халат.

– Не хотела…

Греков со страдальческой гримасой сел к письменному столу, повозился в кресле, с медлительной осторожностью вытянул из-под книг какую-то бумагу и пристально стал глядеть на нее. Он не читал, а только, казалось, смотрел в одну точку.

«Это письмо матери», – подумал Никита.

– Она… страдала? – хрипло спросил Греков. – То есть как она умирала? Тяжело? Нет, я не хотел у вас этого спрашивать. Но я старик, я на пять лет старше своей сестры. В моем возрасте уже ничему не удивляешься. В некрологах каждый день читаешь знакомые фамилии. Наше поколение уходит… Роковой круг суживается. Эти модные беспощадные болезни – инсульт, инфаркт, рак – это ужасно! И всем, почти всем нам суждено умереть от этих страшных болезней двадцатого века…

Он, зажмурясь, покачал головой.

На столе зазвонил телефон. Греков открыл глаза, повторил: «Да, от этих болезней», – и, как бы отталкивая от себя что-то, махнул рукой в широком рукаве халата, потянулся к аппарату.

– Да, милый мой, – слабым голосом заговорил он. – Да, да. Через два часа. Начинайте без меня. Ах, здоровье? У людей моего возраста да еще накануне юбилея уже нетактично спрашивать о здоровье. – Он вяло улыбнулся Никите. – Спрашивают, как анализы, как электрокардиограмма. Да. Спасибо, мой друг, спасибо.

Он опустил трубку, задумчивое лицо его порозовело, прозрачно-голубые глаза заскользили по столу, испуганно остановились, опять замерли на листе бумаги.

Никита молчал.

– Самое естественное и самое непоправимое – это физическая смерть, – заговорил Греков печально. – Мелькнула в мироздании, вспыхнула материя и погасла, растворилась во вселенной. Как будто ее и не было. Каждый доходит до своей вехи, и время беспощадно сталкивает его в небытие. Навсегда. И так со всеми. Закрыты все двери. И окончены все счеты с жизнью. Скажите… что она в последние часы говорила вам? О чем думала? Что говорила о прожитой жизни? Я ее не видел в последние годы. Я ее давно не видел…

Греков произнес последние слова затухающим голосом, потирая переносицу; он слегка покачивался в кресле, как в дремоте. И было непонятно, успокаивает ли он себя или страдает оттого, что не видел мать перед ее смертью, или так странно думает вслух – и, все больше испытывая неудобство, Никита сказал:

– Она ничего мне не говорила.

Георгий Лаврентьевич широко открыл глаза – в их прозрачной голубизне мелькнул ужас, какой бывает у человека, разбуженного резким толчком.

– Моя сестра, моя сестра… – пробормотал он.

И, откинув голову, затих на секунду с жалким, удивленным лицом, но сейчас же, легонько переведя дыхание не на полную грудь, ощупью выдвинул ящик стола, достал коробочку с валидолом.

– Вам плохо? – Никита неловко привстал. – Может быть… воды?

Сделав неопределенный жест, Греков глубоко вдохнул воздух ртом.

– Ничего… Это звонки, – успокаивающим шепотом сказал он. – Звонки. Возраст. Не беспокойтесь. Ничего, ничего. Она… в этом письме… – после молчания заговорил он уже несколько громче, – просит меня, чтобы я посодействовал вашему переводу. Из Ленинграда. В Московский университет. Вы этого хотели? Я постараюсь это сделать. Незамедлительно.

Никита задвигался на теплом краешке кожаного кресла, ничего не понимая, машинально полез за сигаретой.

– Зачем же? – спросил он.

– Что вы? – Греков перевел дыхание и, заметив сигарету в пальцах Никиты, умоляющим взглядом попросил не курить. Никита смял сигарету, сунул ее в спичечный коробок.

– Вы сказали: «Зачем?» – проговорил Георгий Лаврентьевич. – Позвольте… Вера также просит, чтобы я помог вам обменять ленинградскую квартиру на московскую. Я помогу вам, хотя будет нелегко… Но я попытаюсь…

– Я не хотел, это не так, – ответил удивленно Никита, стараясь понять, почему мать в предсмертном письме просила о его переводе в Москву. – Мать сказала мне в больнице, что я должен буду поехать к вам. Когда передавала письмо, она просила только об этом…

Греков наблюдал за ним с выжидательно-ощупывающим выражением.

– Ваша мать была известным ученым… И в Ленинграде у вас, должно быть, большая квартира.

– У нас не было большой квартиры, – возразил Никита. – Две комнаты в общей… Нам с матерью не было тесно. Потом, когда мать положили в больницу, я сдал комнаты полковнику. Соседу, у него четверо детей… А сам только приходил ночевать. После смерти матери я попросил койку в общежитии. В университете. Мне обещали.

– Но для чего, для чего вы сдали свои комнаты?

– Мне нужны были деньги.

Греков спросил суховато:

– Разве вы не получали стипендии?

– Получал. Но мать долго лежала в больнице, – сказал Никита и, сказав это, увидел заалевшие, как от внутреннего жара, щеки Георгия Лаврентьевича. – И я хотел, чтобы… Разве вы не знаете, для чего нужны деньги, когда кто-нибудь болеет?

Георгий Лаврентьевич молчал, пристально глядя в стол, сутулясь; его нависшие белые брови подрагивали, он будто прислушивался к своему дыханию. Это прислушивающееся, углубленное выражение удивило Никиту, и удивил голос, ослабленный, разбитый:

– Я, кажется, уже спрашивал… Скажите, Вера… моя сестра говорила что-нибудь перед смертью о своей молодости? Она страдала, жалела о чем-нибудь?

– Нет, – сказал Никита. – Я не знаю.

– И у нее были слабости, – безжизненно выговорил Греков и утвердительно прикрыл глаза. – И у нее…

На письменном столе снова зазвонил телефон. Греков, вздрогнув, невнимательно и брезгливо поднял и опустил кончиками пальцев трубку, но телефон вновь затрещал требовательным звонком, отдаваясь в ушах.

В дверь тотчас постучали.

– Георгий, можно? К тебе пришли из комитета. И звонят из газеты. Прости уж, пожалуйста.

Греков неприязненно повернулся к двери, затем, колыхая широкими рукавами халата, суетливо выскочил из-за стола и своей нервной танцующей походкой подбежал к двери, отдернул портьеру.

– Оленька! – решительным и вместе умоляющим тоном крикнул он в приоткрытую дверь. – Из комитета в два, в два часа, я предупредил! Я занят. Кто там? Пискарев? Пусть подождет! И прошу, пожалуйста, или выключить телефон, или всем говорить, что я болен. Неужели нельзя меня избавить от телефонных разговоров по утрам? Опять консультация? Я не стол справок. Есть другие специалисты, наконец!

– Ты должен принять Пискарева, – с вежливой настойчивостью ответила Ольга Сергеевна. – Ты обещал и должен. Ты забыл? И подойди, пожалуйста, к телефону.

– Я никому ничего не должен, это немыслимо! – Греков в отчаянии схватился за виски. – Скажи, что у меня стенокардия, что я болен…

И ровный, спокойный голос Ольги Сергеевны:

– Подойди, пожалуйста, к телефону. Это неудобно, Георгий.

Дверь кабинета захлопнулась. Греков задернул портьеру, сердито и вроде бы беспомощно обернулся к молчавшему Никите и тут же в каком-то нарочитом негодовании стремительно побежал к телефону (замелькали белые щиколотки под халатом) и, фыркая носом, сорвал трубку, крикнул звонким фальцетом:

– Скажите, милейший, могу я спокойно поболеть или уж, позвольте… Кто? Не имел чести! Да-с, мой день рождения на носу, а вам, собственно, что?

«Он больной человек, со странностями, – вслушиваясь в то, как с веселым бешенством кричал Греков по телефону, думал Никита, смущенно водя ладонью по кожаному подлокотнику. – Сколько ему лет? И сколько Ольге Сергеевне?»

– Что вы там написали юбилейное про меня, я не знаю! Нельзя, молодой человек, говорить «нет», когда не знаешь, чем подтвердить свое «да». Именно! Привезите гранки статьи, я завизирую. А может быть, и нет. Я должен прочитать, что вы там написали! Я терпеть не могу фантазий корреспондентов! Да-да! Так… Так на чем же мы остановились?

– Что? – Никита поднял голову.

– Так на чем же мы?..

Греков уже не разговаривал по телефону, однако еще не выпускал трубку, поглаживая ее, а из прозрачной голубизны глаз уходила весело-мстительная, как у злорадного ребенка, улыбка, с которой он отчитывал кого-то по телефону. И теперь растрепанные кустики седых бровей наползали на высокий лоб лохматыми уголками, и весь вид его выказывал в эту секунду сосредоточенное изумление.

Он рассеянно смотрел пустым взором и с этим же отсутствующим выражением сделал несколько шагов от стола к нише меж книжных шкафов, медлительно вынул из кармана халата ключик.

Вложив его в замочное отверстие маленького, вмонтированного в нишу домашнего сейфа, он так же медленно открыл дверцу. И после этого спросил расслабленным голосом:

– Вам, вероятно, нужны деньги? Вы, кажется, сказали, что вам нужны деньги на расходы? В вашем возрасте всегда нужны деньги.

– Я не просил, – отказался Никита. – У меня есть. Для матери были нужны, когда болела…

– Да, да, – вспоминающе перебил Греков, и круглое выбритое лицо его дрогнуло в беззвучном смехе. – Конечно. Странно… Это рефлекс. Когда я вижу молодые, именно молодые, так сказать, лица родных и своих аспирантов, я открываю этот сейф. К сожалению, деньги, как и слава, приходят к человеку слишком поздно, когда все радости бытия, которые даются деньгами, становятся лишь прошлым… Лишь воспоминанием. Как они нужны мне были когда-то, лет сорок назад! Как нужны!.. Был бедным и к тому же без ума влюбленным в чьи-то русые косички студентом. Теперь даже не помню, какой цвет глаз был у этих косичек. А она была подругой Веры. И Вера была тогда красавицей. И вдруг это…

Никита увидел, как письмо матери, вынутое Грековым из-под бумаг, забелело, замелькало в его пальцах, он рассматривал, теребил его, точно не знал, что делать с ним. Затем, потоптавшись, наклонился к открытому сейфу, положил его туда и долго никак не мог закрыть замок, поворачивая ключик вправо и влево, нелепо оттопыривая локти; бледные по-стариковски, аккуратно выбритые щеки его дрожали.

– Идите, идите, умоляю… я все сделаю, я все, что смогу, сделаю, – заговорил Греков и весь сразу как-то обмяк, доплелся до стола, упал обессиленно в кресло, закрыв глаза, жалко закивал Никите. – Мы еще поговорим. Мы еще, конечно… Простите, я устал. Я чрезвычайно сегодня устал.

Никита неуверенно поднялся и, зажимая в потных пальцах пачку сигарет, которую во время разговора все мял в кармане, направился к двери, отдернул портьеру, обдавшую его горьким запахом, и вышел.

Глава вторая

В полутемном коридоре Никита вытер пот со лба и закурил наконец сигарету.

«Интересно, – подумал он, пожав плечами. – Значит, Георгий Лаврентьевич – мой родной дядя?»

Никогда раньше мать не говорила ему о своих московских родных, никогда не получала ни от кого писем (во всяком случае, он не видел их) и никогда на его памяти не общалась ни с кем из живущих в Москве. И Никита ясно вспомнил день приезда, многозначительные, что-то понимающие взгляды незнакомых ему, но, видимо, когда-то очень давно встречавшихся с матерью людей, которых вчера за ужином представила ему Ольга Сергеевна, и весь этот непоследовательный, раздерганный разговор с профессором Грековым – и вдруг почувствовал стыд от своего нового, унизительного положения объявившегося в Москве незваного родственника. Он вспоминал фразу «Вера просила», но сам он в кабинете у Грекова не нашелся толком возразить, зачем-то стал невразумительно объяснять причины жилищного уплотнения, хотя совсем не намеревался говорить об этом и тем более о деньгах.

«Как же так? Неужели могло показаться, что я искал от письма матери какой-то выгоды?» – подумал Никита с отвращением к себе, и тесная, надетая утром ковбойка жестко сдавила под мышками. Он стоял в нерешительности и, точно сжатый душной тишиной квартиры, видел, как в конце коридора, в проеме двери, солнечно, жарко, пусто блестел паркет. Там была столовая, где вчера вместе с молчаливыми гостями сидел и он.

Его комната была в той стороне огромной квартиры.

И сейчас, чтобы попасть в дальнюю комнату, ему нужно было пройти через эту просторную столовую, мимо других комнат, но он опасался встретить там Ольгу Сергеевну с ее участием, с ее ласково-скорбным взглядом; он не знал, что сказать ей.

«Только бы они не чувствовали, что чем-то обязаны мне, – подумал Никита. – Только бы не это!»

Он подождал немного и быстро пошел по коридору.

Все окна столовой, светлой и горячей, были распахнуты в сверкание полуденного солнца, в жар накаленных крыш, в оглушительно радостное летнее чириканье воробьев, возбужденно трещавших крыльями где-то под карнизами, и этот базарный воробьиный крик звенел не за окнами, а в самой столовой, длинной и пустынной, будто ресторанный зал утром. Никита прищурился от белизны солнца, и сейчас же рвущийся, как при настройке приемника, свист, потрескивание, короткие строчки музыки вплелись в воробьиный гомон. Боковая дверь в столовую распахнулась, звуки музыки хлынули оттуда и оглушили хаосом, свистом разрядов.

– Привет, родственник! – услышал он обрадованный голос. – Хинди, руси, бхай, бхай!

На пороге улыбался высокий парень с забинтованной шеей и в поношенных кедах, узкое лицо загорело, белокурые волосы подстрижены ежиком, яркие глаза насмешливо оглядывали Никиту. Парень этот наугад крутил настройку транзистора, а транзистор буйно гремел музыкой, скользили нерусские голоса, взрывы смеха, всплески аплодисментов. Не выключая приемника, парень театрально-церемонно поклонился.

– Я вас горячо приветствую, родственничек! Не успел вчера представиться – был на дачах, – сказал он сиплым, ангинным голосом. – Заходи ко мне. Садись. Будем, что ли, знакомиться. Валерий. Сын уже известного тебе Георгия Лаврентьевича. А ты Никита?

– Да, не ошибся.

– Виноват! – ворочая забинтованной шеей, воскликнул парень, с любопытством разглядывая Никиту яркими глазами. – Даю сразу задний ход: по рассказам родительницы вообразил тебя тютей! Накладка! Ты скорее похож на юного медведя с флибустьерского брига! Ну, ладно, обмен нотами закончен, давай лапу!

Он, улыбаясь, крепко стиснул неохотно протянутую руку Никиты и бесцеремонно втянул его, шагнувшего неуклюже через порог, в маленькую комнату, жаркую, блещущую натертым паркетом, сплошными, во всю стену, стеклами книжных полок. Здесь на широкой тахте, покрытой полосатым пледом, грудой валялись магнитофонные кассеты, вокруг журнального столика, где царствовал импортный магнитофон, беспорядочно теснились низкие кресла, и было пестро, светло, даже ослепительно от многочисленных цветных репродукций в простенках, от большого зеркала, вделанного в дверь, от множества стеклянных пепельниц, предупредительно расставленных повсюду. И тут не веяло запахом теплой пыли, сухим ветерком запустения, как в комнате, где поселили Никиту, – все было протерто, вычищено, все пахло уютной чистотой.

– Садись, что ли. А, к черту эту хламидомонаду! – весело сказал Валерий и, подтолкнув Никиту к креслу, бросил невыключенный транзистор на тахту среди магнитофонных кассет. – Трещит, как обалдевший жених на свадьбе. Наивно думал, что приобрел в комиссионке модернягу, а мне бессовестно всучили дубину времен Киевской Руси. Располагайся, покурим. У тебя какие?

– «Памир».

– Самые дешевые? Ясно. Это что, принципиальный демократизм? Теперь модно. Предлагаю свою «Новость», – выщелкивая из пачки сигарету, просипел простуженным горлом Валерий.

На страницу:
1 из 4