Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Письмо тебя давеча расстроило, Васенька?

А Валя сидела, усталая, вертела в пальцах рюмку, волосы упали на щеку. Возбуждение прошло, и в теплой комнате после мороза ее охватила такая сладкая истома и до того горели щеки, что хотелось положить голову на стол и отдаться необоримой дремоте. Легкая отдаленная музыка звучала в ушах, или, может быть, это казалось ей, веки смыкались, и все мягко плыло вокруг.

– Да у нее глаза спят! – громко сказал Василий Николаевич. – А ну-ка марш в постель!

– Нет уж! И не собираюсь! – Валя тряхнула волосами, выпрямилась. – Знаешь, в госпитале на дежурстве я привыкла дремать чутко, как мышь. Хочешь, я повторю твою последнюю фразу: ты говорил…

– О чем? – спросил Василий Николаевич. – О танцах, по-видимому?

– Ох, совсем в голове все спуталось! – Валя засмеялась. – Разве можно спрашивать сонного человека?

– Ты права, – сказал он. – Это ни к чему.

Нахмурясь, он задумчивым движением загасил папиросу в пепельнице, снова налил себе водки. Тетя Глаша пристально-осуждающе смотрела на рюмку, а Валя проговорила настороженно:

– Почему ты пьешь?

Он ласково взял ее за подбородок, заглянул в глаза:

– Вряд ли ты поймешь. Я пью за тех, кому не повезло.

Глава третья

Первый дивизион артиллерийского училища, в котором капитан Мельниченко командовал батареей, формировался две недели и только несколько дней назад приступил к занятиям. Сформированный из фронтовиков, артспецшкольников и людей из «гражданки», весь дивизион в первые дни имел разношерстный вид. Фронтовики, прибыв в глубокий тыл прямо с передовой, ходили в обхлюстанных, прожженных, пробитых шинелях, в примятых, выбеленных солнцем, вымоченных дождями пилотках: в бесконечном движении осеннего наступления некогда было менять обмундирование, старшины едва успевали догонять батареи.

Серебристый звон орденов и медалей весело наполнял классы и длинные коридоры.

Среди очень молодых были и такие, которые, не думая долго задерживаться в тылу, не расстались с оружием, привезли его с собою в училище – главным образом трофейные парабеллумы, «вальтеры» и офицерские кортики – оружие, которое фронтовые старшины не успевали брать на учет. По приказу трофейное и отечественное оружие сдали в первый же день. Сдал свой незаконный пистолет «ТТ» и Борис Брянцев. Он провел пальцами по его рукоятке, задумчиво сказал: «Что ж, пусть отдохнет, авось не отвыкнет от хозяина», – и, передавая пистолет Мельниченко, полушутливо поцеловал полированный металл.

До свидания, оружие! Все воевавшие с сорок первого и сорок второго года были твердо уверены, что им еще придется заканчивать войну.

Однако капитан Мельниченко твердо знал, что ни ему, ни его батарее, ни одному курсанту этого набора не суждено вернуться на фронт. Перед отправкой в тыл из разговора с членом Военного совета армии он хорошо понял: в глубоких тыловых городах создается офицерский корпус мирного времени. И в середине декабря 1944 года вместе с эшелоном фронтовиков капитан прибыл в Березанск. Он попросил назначение в училище того города, в котором жил до войны.


Новый год прошел, наступили будни, и, как ни странно было чувствовать себя оторванным от фронта, капитан Мельниченко начал втягиваться в тыловую жизнь.

Здания училища огромны и просторны.

Широкая мраморная лестница с зеркалами на площадках, с красным ковром на ступенях ведет на этажи, в батареи. Над головой сверкают старинные люстры; тоненьким звоном вторят они бодрому позвякиванию шпор в коридорах, мирно отражаясь в стеклянно натертых полах. В главном вестибюле толпятся курсанты, вениками стряхивают снег с сапог. После морозного воздуха на плацу здесь тепло, шумно, оживленно, доносятся смех и громкий говор. Дневальный строгим взглядом проверяет входящих, то и дело начальственно покрикивает:

– Слушай, ты сознательный человек или несознательный? Ты труд дневального ценишь? Как у тещи, снега нанес, понимаешь! Очищайсь!

– Не грусти, милый, не грусти! – отвечает ему кто-то из бойких. – Я небесной канцелярией не ведаю. В общем, не делай страшных глаз! И не пугай, ради бога! Мы – пужаные!

Утренние занятия окончены. Время – предобеденное. Капитану Мельниченко нравится это время: дивизион наполняется движением и ритмом – жизнью.

По лестницам в новом обмундировании вверх и вниз бегут курсанты; толпа – и разом пусто: в училище всё делают бегом.

Вот какой-то хрупкий мальчик идет позади краснолицего старшины-выпускника, который по-хозяйски нахмурен, грозен и нетороплив. Курсант, спотыкаясь и робея, тащит на спине ворох пахнущих снегом шинелей; краснолицый зорко оглядывается на него и недовольно басит:

– По полу, по полу! Кто ж это по полу шинели валяет, дорогой товарищ курсант! Смотреть надо! В каптерку заносить! Да в кучу не валяйте. Не дрова. Думать головой надо! А не ягодицей, ясно?

Увидев капитана, краснолицый изображает уставное рвение, бросает руку к виску, курсант же отпыхивается, оскальзываясь на паркете; он не может поприветствовать – на нем гора шинелей. Этого новичка капитан знает: спецшкольник из первого взвода; кажется, его фамилия Зимин.

Вслед за шинелями несут лопаты, дальномеры в чехлах, буссоли с раздвижными треногами, прицельные приспособления, стопки целлулоидных артиллерийских кругов с логарифмическими линейками. Это обычная жизнь училища в предобеденный перерыв, у этой жизни – свой смысл.

Сейчас капитан стоит в вестибюле, смотрит вокруг и стягивает перчатки. Он только что вернулся с плаца. Дежурный по дивизиону, при шашке и противогазе, не отрывает от него ждущих глаз и с преданной готовностью выпячивает грудь.

– Попросите ко мне в канцелярию лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева!

Дежурный стремглав бросается к лестнице и командует с усердными голосовыми переливами:

– Лейтенанта Чернецова, курсантов Дмитриева и Брянцева к командиру первой батареи!

– …Перво-ой батареи!.. – разноголосым эхом катится команда, подхваченная дневальными на этажах.

Капитан поднялся по стертому ковру на четвертый этаж, в батарею, где тихо, безлюдно, – все ушли в столовую. Безукоризненно натертые полы празднично мерцают; кровати и тумбочки, педантично выровненные, отражаются в паркете, как в воде.

Везде на кроватях лежат свернутые шинели: в столовую курсанты ходят в одних гимнастерках.

Где-то вверху, над крышей, обдувая здание, ревет ветер, наваливается на черные стекла; порывами доносится сквозь метель отдаленный шум трамвая, а здесь веет благостной теплынью и по-домашнему уютно, светло.

Дневальный по батарее – Гребнин, прибывший в училище из полковой разведки, навалясь грудью на тумбочку, недоверчиво ухмыляясь, что-то читал; заметив капитана, он поспешно спрятал книгу, вскочил, придерживая шашку.

– Батарея, смир-рно!

– Отставить команду. Книгу вижу, дневальный.

В упор глядя на капитана бедовыми глазами, Гребнин спросил с нестеснительным интересом:

– Вы не в разведке служили, товарищ капитан?

– Нет. А что?

– Глаз у вас наметанный, товарищ капитан.

– Ну, артиллерист и должен иметь наметанный глаз. А книжку, дневальный, все же спрячьте подальше, чтобы не соблазняла вас.

В канцелярии капитана Мельниченко уже ожидал командир первого взвода лейтенант Чернецов; в гимнастерке с золотыми пуговицами, золотыми погонами, он, весь сияя, тотчас же встал.

– Вызывали, товарищ капитан? – спросил он таким до удивления звонким голосом, что капитан подумал: «Вот колокольчик».

– Да, садитесь, пожалуйста.

Некоторое время он молча рассматривал Чернецова: небольшого роста, живые глаза, чистый – без морщинки – юношеский лоб, нежный румянец заливает скулы; на вид ему года двадцать три; окончил училище по первому разряду, на фронт отправлен не был – оставили в дивизионе.

– Во всех взводах уже назначены младшие командиры, – строго сказал Мельниченко. – В вашем еще нет. Почему?

Лейтенант Чернецов покраснел так, что даже шея над аккуратно подшитым подворотничком порозовела.

– Товарищ капитан, во взводе много фронтовиков… Я присматривался. Вот. – Он вынул список. – Я наметил старшину Брянцева, старшего сержанта Дмитриева, старшего сержанта Дроздова… Все они из одной армии.

– Брянцев и Дмитриев докладывали вам о взыскании, полученном от майора Градусова?

– Так точно.

– Ну а вы не думали, как отнесется к этому назначению командир дивизиона?

– Товарищ капитан, Дмитриев и Брянцев три года были младшими командирами на фронте. Кроме них во взводе нет сержантов. Что касается этой драки, то майор Градусов приказал младшему лейтенанту Игнатьеву отвезти задержанного к коменданту. При проверке выяснили – темная личность без определенных занятий.

И он не без волнения подергал свою новенькую портупею. «А колокольчик-то не такой уж робкий, – подумал капитан. – Интересно, кем он хотел быть до войны?»

В дверь постучали.

– Разрешите?

– Да, пожалуйста.

В канцелярию вошел курсант Дмитриев: вот этот гораздо старше Чернецова, воевал с первых дней войны – в нем неуловимое сочетание детскости и взрослой серьезности. Его мальчишеские ресницы были влажны от растаявшего снега, лицо чуть-чуть удивленно. Он доложил:

– Курсант Дмитриев по вашему приказанию прибыл!

– Садитесь, старший сержант Дмитриев. Мы с лейтенантом Чернецовым хотели бы назначить вас помощником командира взвода. С сегодняшнего дня.

Дмитриев с недоверием посмотрел на Мельниченко.

– Разрешите сказать, товарищ капитан? Прошу вас не назначать меня помощником командира взвода.

– Почему?

– Просто не хочу.

– Просто не хотите? Вы чего-то недоговариваете. Но я, наверно, не ошибусь, если скажу: здесь, в тылу, не хотите тянуть сержантскую лямку. Так?

– Фронт – другое дело, товарищ капитан.

– Да, другое, это верно, – согласился Мельниченко. – Но мы хотели назначить командирами отделений Брянцева и Дроздова. Это ваши однополчане. Вместе вам будет легче работать.

– Все равно, товарищ капитан! – сказал Дмитриев решительно. – Прошу меня не назначать. Я буду плохим помкомвзвода.

– Дивизион, сми-ир-рно! – гулко раскатилась по этажу отчетливая команда, и сейчас же в глубине коридора голос дежурного возбужденно зачастил: – Товарищ майор, вверенный вам дивизион…

Покосившись на дверь, лейтенант Чернецов одернул гимнастерку, провел пальцами по ремню, как курсант, готовый к встрече старшего офицера.

Наступила тишина, в коридоре послышался раскатистый голос:

– Вольно! – и, распахнув дверь, шумно отдуваясь, вошел майор Градусов – шапка доверху залеплена снегом, лицо свеже-багрово с мороза, накалено ветром. Все встали. Командир дивизиона рывком поднес к виску крупную руку, произнес басистым голосом:

– Здравия желаю, товарищи офицеры!

Резким взмахом он стряхнул с шапки пласт снега, сбоку скользнул глазами по Дмитриеву; внезапно широкие брови его поднялись.

– А, боксер-любитель! Вот вам, пожалуйста, товарищи офицеры, не успел приехать в училище – и сразу драку на улице учинил!.. Что прикажете с ним делать?

– Товарищ майор, – сказал Дмитриев, – это нельзя было назвать дракой.

– Когда военный человек дает волю рукам на улице, это стыд и позор! При любых обстоятельствах драться курсанту артиллерийского училища – значит втаптывать в грязь честь мундира, честь армии! Не хватало еще, чтобы прохожие тыкали в курсантов: «Вот они какие, наши воины!..»

Говоря это, Градусов снял шинель, сел к столу, хмуро забарабанил пальцами по колену.

– Эх вы! «Нельзя назвать»! Где этот ваш… как его?.. соучастник… Брянский?.. Брянцев?.. Вы вызывали его, капитан? Они докладывали вам о взыскании?

– Брянцев должен сейчас прийти, – ответил Мельниченко. – Я вызвал их обоих. Но по другому поводу, товарищ майор.

– А именно?

– Я хотел бы назначить их младшими командирами. Обоих. Дело в том, что в комендатуре выяснены обстоятельства и причины этой драки.

– Вот как? Из грязи в князи? Та-ак…

Громко хмыкнув, майор Градусов положил большую руку на край стола, глянул на капитана, вроде бы в крайнем сомнении, затем круто повернулся к понуро стоявшему Чернецову.

– А вы как полагаете, командир взвода?

Лейтенант Чернецов опять до пунцовости покраснел, споткнувшимся голосом ответил:

– Я думаю… они справятся, товарищ майор.

– Что же вы, лейтенант, так неуверенно? – Градусов с кряхтением встал, прошелся по канцелярии. – Н-да! Может быть, может быть… Все это очень интересно, товарищи офицеры! Очень занятно… – как бы раздумывая, заговорил он и сильным толчком открыл дверь. – Дежурный! Вызвать курсанта Брянцева!..

Борис шел по коридору корпуса.

Ему, отвыкшему от чистоты и домашней устроенности, нравился этот прямой светлый коридор, залитый зимним солнцем, эти старинные люстры, натертые паркетные полы, эти дымные курилки, эти полузастекленные двери по обе стороны коридора с мирными надписями: «Каптерка», «Партбюро», «Комната оружия». Ему нравилось, когда мимо него пробегали новоиспеченные курсанты, недавние спецшкольники, и с восторженным уважением глазели на два ордена Отечественной войны, на пленительно сияющий иконостас медалей, позванивающих на его груди.

Когда он подошел к канцелярии, возле двери толпилось человек пять курсантов с прислушивающимися вытянутыми лицами; один из них говорил шепотом:

– Тут он, братцы… Сейчас заходить не будем, подождать надо…

– Это что? – насмешливо прищурился Борис. – В каком обществе, молодой человек, вас учили подслушивать? Там, за дверьми, решается ваша судьба? Немедленно брысь! – добродушно сказал он и постучал в дверь. – Курсант Брянцев просит разрешения войти!

Он вошел, вытянулся, щелкнув каблуками, увидел нахмуренного Алексея, пытливым взглядом окинул офицеров, тотчас же понял, о чем шел здесь разговор, и на какой-то миг чувство полноты жизни покинуло его.

– Курсант Брянцев по вашему приказанию прибыл!

Майор Градусов, сложив руки на животе, стоял посреди комнаты, с некоторым даже недоумением разглядывая Бориса.

– Однако, курсант Брянцев, вы не торопитесь. Надеюсь, на фронте вы, когда офицер вызывал вас на позицию, ходили быстрее? Запомните: в нашем училище все делают бегом!

Борис пожал плечами.

– Товарищ майор, я не умею обедать бегом. Я был в столовой.

Лицо Градусова стало наливаться багровостью.

– Прекратить разговоры, курсант Брянцев! Удивляюсь! За четыре года войны вас не научили дисциплине! Вижу – во многом придется с азов, с азбуки начинать! Забываете, что вы уже не сержанты, а на одну треть офицеры! На фронте возможны были некоторые вольности, здесь – нет!..

– Товарищ майор, – не сдержался Алексей. – Вы нас можете учить чему угодно, только не фронтовой дисциплине. Военную азбуку мы немного знаем.

– Так! Значит, вы абсолютно всему обучены? – отчетливо проговорил Градусов и, словно бы в горьком разочаровании, продолжал усталым голосом: – Так вот, вчера я был свидетелем безобразного скандала, но сомневался, насколько вы оба в нем виноваты. Сейчас мне не требуется никаких объяснений. Я отменяю свое прежнее взыскание. Курсанту Дмитриеву – двое суток ареста за драку и пререкания. Вам, как зачинщику драки и за грубость с офицером, – он перевел желтые глаза на Бориса, – трое суток ареста. Завтра же отправить арестованных на гауптвахту. Разрешаю взять с собой «Дисциплинарный устав»! – И, кивнув капитану Мельниченко, добавил жестко: – Приказ об аресте довести до всего дивизиона. Можете идти, товарищи курсанты. Вы свободны до завтра.

Они вышли в коридор и возбужденно переглянулись.

– Старая галоша! – со злостью бросил Борис. – Понял, как он наводит порядок?

– Не то бывало. Переживем как-нибудь, надеюсь, и это.

– Ну конечно! – раздраженно отозвался Борис. – Остается улыбаться, рявкать песни!..

– Ладно, кончай, – сказал Алексей. – Вон, смотри, Толька Дроздов чапает! Вот кого приятно видеть.

Их однополчанин Дроздов, атлетически сложенный, с широкой грудью, шел навстречу по коридору, мял в руках мокрую шапку; его загорелое даже зимой лицо еще издали заулыбалось приветливо и ясно.

– Боевой салют, ребята! А я, понимаете, со старшиной в вещевой склад за обмундированием ходил. Шинели получали. Снежище! Да что у вас за лица такие кислые?.. Что стряслось?

– Поговорили с майором Градусовым, как шнапсу напились, – и вышли образованные, – сказал Алексей. – Завтра определяемся с Борисом на гауптвахту.

– Бросьте городить! За что? Вы серьезно?

– Совершенно.


Вечером в батарее царило необычное оживление.

Взводы были построены и стояли, шумно переговариваясь, все поглядывали на крайнюю койку, где лежали кипы чистого нательного белья. Помстаршина из вольнонаемных, Куманьков, старик с розовыми ушами, озадаченно суетился перед строем и с разных сторон озирал худощавую и длинную фигуру курсанта Луца, который держал перед собой, потряхивая, пару новенького белья, говоря при этом с ядовитым недоумением:

– Нет, товарищ помстаршина, вы только подумайте: если на паровоз натянуть нижнюю рубашку, она вытерпит? Вас надули на складе. Эти белые трусики со штрипками попали из детяслей…

– Ну, ну! – уязвленно покрикивал помстаршина. – Какие тебе еще детясли! Ты, это, не тряси! Знаем! Ишь моду взял – трясти! Ты словами не обижай. Из спецшколы небось? Я, стало быть, тоже три года на германской… А ну, давай сюда комплект! Па-ро-воз!

– Прошу не оскорблять, – вежливо заметил Луц под хохот курсантов.

– Смир-рно-о! Разговорчики!.. Безобразий с бельем не разрешу! Ра-авнение напра-во!

Взводы притихли: из канцелярии вышел капитан Мельниченко. Он был в шинели, портупея продернута под погон; похоже – приготовился к строевым занятиям.

– Вольно! Помстаршина, что там у вас?

– Не полезет белье, товарищ капитан, – невинно объяснил Луц. – Отсюда все неприятности.

– Верно, никак не полезет. Помстаршина, постарайтесь заменить!

Куманьков почтительно наклонился к капитану, с явной обидой зашептал:

– Невозможно, товарищ капитан. Рост, стало быть. Размер…

– А в каптерке у себя смотрели? В НЗ?

– В каптерке? – Куманьков кашлянул. – Да ведь, товарищ капитан… А ежели еще внушительнее рост объявится? Эвон гвардейцы вымахали-то… Есть заменить! – добавил он с неудовольствием. – Прямо горит на них обмундирование, ничего не напасешься…

– Две минуты вам на раздачу белья.

– Слушаюсь.

Как многие помстаршины и прочие армейские хозяйственники, Куманьков, видимо, считал, что обмундирование служит не для того, чтобы его носить, изнашивать и заменять поношенное, а для того, чтобы хлопотливо выписывать и не без усилий получать на складах, – кто мог понять весь адский труд помстаршины?

Пока Куманьков возился с комплектами, капитан Мельниченко молча, размеренно ходил вдоль строя, заложив руки за спину.

Ровно через две минуты батарея с шумом, смехом, стуча сапогами, повалила по лестнице вниз в просторный вестибюль, к выходу.

Дежурный – из старых курсантов, – снисходительно провожая оживленную толпу со свертками под мышками, лениво сообщил:

– Банька у нас что надо, друзья.

– Военную тайну не разглашать! – грозно посоветовал Луц. – Устава не знаете?

Батарея весело выходила на улицу.

В вечернем воздухе мягко падал снег, над плацем двигалась сплошная пелена, закрывала город; уличные фонари светили неяркими желтыми конусами. Только все четыре этажа училищного корпуса, уходя в небо, тепло горели окнами сквозь снегопад. Вокруг послышались голоса:

– В снежки! Атакуй спецшкольников!

И сейчас же разведчик Гребнин, наскоро слепив мокрый снежок и азартно крякнув, изо всех сил запустил его в длинную спину Луца. Тот съежился от неожиданности, крикнул:

– А дисциплина? Нарядик хочешь огрести?

– В такую погоду какая дисциплина! – Гребнин ухмыльнулся, подставляя ему ногу. – Извиняюсь, Миша, здесь сугроб! Не падай, тебе говорят!

Луц, скакнув журавлиными ногами в сугроб, набрав снегу в широкие голенища, упал на спину, замотал ногами, завопил:

– Погибаю! Где мой комплект? Я не могу без комплекта!

– Становись! – растерянно командовал Куманьков, бегая возле рассыпавшейся батареи, испуганно следя за мельканием узелков в воздухе. – Белье! – кричал он. – Комплекты! Чистые дети! А еще фронтовики! Снегу не видали? Эх, да что же вы, в самом деле! Устав забыли? А ну, равняйсь. Р-равняйсь, говорят!

Наконец батарея выстроена. Из главного вестибюля показался капитан Мельниченко, подошел к строю, заинтересованно спросил:

– Запевалы есть?

– Есть… Есть! Миша Луц – исполнитель цыганских романсов!

– Гребнин, что молчишь? Ты ж у нас Шаляпин!

– Отлично. Гребнин и Луц, встать в середину! Какие знаете песни?

– «Украина золотая».

– «Артиллерийскую».

– «Война народная».

– Шаг держать твердый. Слушай мою команду! Батарея-а! Ша-агом… марш! Запевай!

Батарея шла плотно, глухо звучали шаги, и, как это всегда бывает, когда рядом ощущаешь близкое плечо другого, когда твой шаг приравнивается к единому шагу сотни людей, идущих с тобой в одном строю, по колонне электрической искрой пронеслось возбуждение. И эта искра коснулась каждого. Люди еще теснее прижались друг к другу единым соприкосновением. Только от дыхания через плечи впереди идущих проносился морозный пар.

– Раз, два, три! Чувствовать строй, ощущать локоть друг друга! – командовал капитан особым, поднятым голосом.

Гребнин взволнованно вскинул голову, призывно взглянул на Луца, который, казалось, сосредоточенно прислушивался к стуку шагов, легонько толкнул его плечом: «Начинай, самое время!» Луц помедлил и слегка дрожащим голосом запел:

Вставай, страна огромная,Вставай на смертный бойС фашистской силой темною,С проклятою ордой!

Они запевали в два голоса; глуховатый голос Луца вдруг снизился, стихая, и тотчас страстно подхватил его высокий, звенящий голос Гребнина; затем снова глуховато вступил Луц, но голос Гребнина, удивительной металлической силы, выделялся и звенел над батареей.

И будто порыв грозовой бури подхватил голоса запевал:

Пусть ярость благороднаяВскипает, как волна-а.Идет война народная,Священная война…

Алексей хмурился, глядел на город. Неясное, холодное, розоватое зарево – отблеск домен – зловеще светлело вдали над шоссе, и Алексей внезапно вспомнил Ленинград, дождливый день, эшелон, мокрый от дождя, себя в сером новом костюме, сестру Ирину, мать… Тогда под гулкими сводами вокзала звучала из репродуктора эта же грозная песня. И мать смотрела на него долгим, странным взглядом, будто прощалась навсегда, а он убеждающе говорил ей: «Мама, я скоро вернусь». Но когда все, возбужденные, что-то весело крича провожающим, стали влезать в вагоны, мать взяла его за плечи и, как прежде никогда не делала, надолго прижалась щекой к его лицу и, сдерживая рыдания, выговорила: «Мальчики, мальчики ведь!..»

«Мама, я скоро вернусь!» – повторил он и побежал к вагону – эшелон уже тронулся. Ему тогда легкомысленно казалось, что война лишь на несколько месяцев, он многое узнал потом… И, только получая письма, вспоминал, что в тот далекий день, на вокзале, он заметил, что у мамы, сразу постаревшей после смерти отца, около губ горькие морщинки и шея тонкая, как у Ирины. «Милая, родная моя, как я виноват перед тобой! Я знаю, как ты думала обо мне все это время! Разве я не помнил тебя? Прости за короткие, редкие мои письма. Я все расскажу, когда мы увидимся! Я все расскажу…»

И Алексей не слышал больше ни песни, ни голосов запевал. Приступ тоски по дому, нежности к матери и всему далекому, дорогому, довоенному захлестнул его, мешал дышать и петь.

Песня прекратилась, и теперь слышалась только тяжелая, слитная и равномерная поступь взводов.


Обычно после отбоя, когда училище погружалось в тишину, а к черным стеклам прислонялась ночь, во взводе начинались разговоры; порой они не замолкали до рассвета.

В этот вьюжный вечер перед гауптвахтой Алексей лежал на своей койке, слушая вой ветра в тополях и дальние, слабые гудки паровозов сквозь метель.

А в полутьме кубрика, в разных концах по-шмелиному жужжали голоса завзятых батарейных рассказчиков; там хохотали приглушенно, шепотом, чтобы не услышал дежурный офицер; и кто-то грустно мурлыкал в углу:

Позарастали стежки-дорожки,Где проходили милого ножки…

На соседней койке вдруг заворочался Дроздов, потом властно сказал кому-то:

– Прекрати «Стежки-дорожки»!

Мурлыканье в углу прекратилось. Дроздов спросил негромко:

– Спишь, Алеша?

– Нет.

– Я тоже. – Он приподнялся на локте; ворот нижней рубахи открывал его крепкую шею. – Понимаешь, Алеша, странно все, – проговорил Дроздов вполголоса. – Прошел войну, остался жив, вот теперь в училище… А Сережи Соловьева нет. И знаешь, как он погиб? Сидели в хате, тепло, дымище, за окном снег падает, вот как сейчас… За Вислой уже. Километра два от передовой. Сережа сидел около стола, писал письмо и тихо напевал: «Позарастали стежки-дорожки…» Всегда он это пел. А я слушал. И грустно мне было от этих слов, черт его знает почему! «Позарастали мохом, травою, где мы гуляли, милый, с тобою…» И, видно, лицо у меня нахмурилось, что ли. А Сережа увидел, подмигнул мне и спрашивает: «Ты чего?» И, знаешь, встал и начал языком конверт заклеивать. И вдруг – дзынь! – две дырочки в стекле. А Сережа медленно валится на лавку. Я даже сразу не понял… Только что эти стежки-дорожки – и конец. Все. Никогда этого не забуду!..

На страницу:
2 из 3