Терапевтические сказки бородатого психолога
Терапевтические сказки бородатого психолога

Полная версия

Терапевтические сказки бородатого психолога

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Она сделала небольшую паузу, давая этим словам, этому невероятному сочетанию, повиснуть в воздухе.

– Пункт первый, – продолжила она, и в её тоне прозвучала не директива, а.. приглашение к совместному размышлению. – Как превратить слегка подгоревший по краям пирог, непригодный для парадного стола, в источник радости. В объект для игры детей. В игрушку для питомца, который, к слову, ценит его ничуть не меньше безупречного. И в конечном итоге – в повод для совместного, совершенно непарадного смеха. Когда идеал оказывается недостижим, на сцену выходит находчивость. А она, как известно, сестра радости.

Она больше не смотрела на них как на потенциальных предательниц, не сверяла их с внутренним манифестом. Мэйден смотрела на этих женщин как на возможных соучастниц. Она поняла нечто фундаментальное: её истинные последователи – не те, кто трепещет перед её догмами, а те, кто отзовётся на её новый, ещё не до конца сформированный призыв. Призыв к игре, правила которой могут быть гибкими, как позвоночник щенка, и радостными, как виляющий хвост.

Её авторитет не рухнул. Он преобразился. Из авторитета каменной скрижали он стал авторитетом живого дерева – могучего, но способного гнуться под ветром, дающего тень и позволяющего взобраться на себя, чтобы увидеть дальше. Страх неподчинения, этот вечный холодный компаньон, растворился без остатка. Не потому, что все вдруг стали послушными, а потому, что само неподчинение перестало быть угрозой. Оно стало просто другим ходом в игре, вариантом, альтернативой, которая могла быть смешной, нелепой, но уже не смертельной.

Он растворился, как бисквит, который не успели вынуть вовремя, в чашке очень горячего, крепкого чая. И чай этот, как неожиданно выяснилось, можно пить не только из тонкого фарфора на крахмальной скатерти. Его можно пить, сидя прямо на теплом полу, прислонившись к разбросанным подушкам, слушая, как рядом сопит, зарывшись носом в твой бок, маленькое рыжее существо, для которого твое присутствие – и есть главный и единственный закон мироздания. И этот закон был куда прочнее всех прежних.

О Золотой Птичке, Стеклянном Клерке и Правде Манекенщицы


В городе, где флюгеры рассказывали сплетни ветру, а витрины магазинов засыпали, только когда в них выключали свет, что почти никогда не случалось, жила Дора Люссело. Её имя обозначало «золотая птичка», и она соответствовала ему целиком. Её волосы были не просто светлыми – они были аварийным запасом солнечного света на пасмурные дни. Её фигура – вызов законам физики, а также доброй половине мужчин и моральным устоям. Дора не ходила по улицам – она совершала «выход в свет». Не одевалась – создавала события. Её платья кричали, шёпоты её духов перебивали разговоры, а смех был похож на звон хрустальных бокалов, которые бьют для удачи.

Она правила маленьким королевством «Ателье Люссело», где шили не просто одежду, а дамское оружие из шёлка и восхищения. Каждый наряд был стратегическим манифестом из ткани, скроенным по фигуре, персональным полем битвы, где победа измерялась в задержанных взглядах и подавленных вздохах. Дора знала: красота – это валюта, которая никогда не девальвируется, если в неё вовремя и правильно инвестировать. Она вкладывалась с умом – в идеальный крой, скрывающий мифические недостатки, в цвет, который заставлял глаза щуриться от насыщенности, в аксессуар, который становился темой для разговора на весь вечер.

Но за этой блестящей монетой всегда тянулась тень. Не страх старости – нет. Старость Дора представляла себе как финальный, самый изысканный акт пьесы собственной жизни: серебряные волосы, идеально уложенные в гладкую башню, чёрное бархатное платье, бриллиантовые заколки и взгляд, от которого юные красавицы почувствуют себя «неопытными сучками». Это была другая, куда более страшная тень. Тень «Некрасивости», вне возрастной, фундаментальной непривлекательности. Дефектной внешности, которую не скрыть ни одним, даже самым гениальным, покроем. Стать человеком, на котором ткань «висит», а не «играет». Чьё лицо не запоминается «на всю жизнь» после разговора. Чья фигура не вызывает ни зависти барышень, ни желания у мужчин. Стать… обычной. Невидимой. Той самой серой массой, на фоне которой блистают такие, как она.

Для Доры это было не просто страшно. Это было метафизически невозможно, как остановка сердца у живого и абсолютно здорового человека. Быть обычной значило для неё перестать Быть. Её существование было символом исключительности, и любая угроза этому воспринималась как угроза самому дыханию. Вот почему каждая новая морщинка, каждый мимолётный отёк под глазом, любая, даже самая незначительная, погрешность кожи переживались не как досадное недоразумение, а как первая трещина в несущей стене её вселенной. Её страх был не мелкой монеткой беспокойства, а тяжёлой, отлитой из чистого ужаса гирей, которая висела на тонкой нити её самоощущения, угрожая в любой момент оборваться и раздавить всё, что она построила.

Её компаньоном (не мужем, нет – это слово пахло кухней и рутиной) был Поно. Он работал клерком в городской ратуше, в отделе учёта Засоров Фантазии и Протокольных Кривотолков. Его мир был выстроен по вертикалям и горизонталям, как клетки в его любимой учётной книге. Его костюм был серым не просто по цвету, а по самой идее. Он ходил так прямо, будто нёс на голове невидимый том муниципального устава. Его главный вопрос к миру был: «Скажите, как правильно? И я вам зачитаю инструкцию». Без инструкции жизнь казалась ему текстом, набранным шрифтом Брайля для того, кто не знает, как его читать.

Они сошлись, как сходятся огонь и футляр для очков: она нашла в его безупречной предсказуемости сцену для своей импровизации. Он в её хаосе увидел невероятно сложную, но всё же инструкцию к жизни – «угождай Доре, и всё будет в порядке».

Но сказки начинаются тогда, когда ломается привычный ход вещей.

Однажды утро не пришло с привычным золотым сиянием из окон, а прокралось серой, цепкой мутью. И зеркало в спальне, обычно её верный союзник и льстец, стало предателем. Оно не исказило черты – оно обнажило их. Кожа, всегда бывшая идеальным пергаментом для нанесения красоты, вдруг проявила текстуру. Нежную, едва уловимую, но – текстуру. Поры. Тончайшую сеточку у висков, похожую на карту забытых тропинок. В уголке левого глаза замерла, притаившись, морщинка. Не мимическая, не та, что появляется от смеха и исчезает, а, о ужас, постоянная «морщинища». Она смотрела на Дору с немым и равнодушным знанием: «Я здесь. И это только начало».

Это был не просто плохой день. Это была не рябь на воде, а внезапный обвал берега в тихую заводь. Вторжение Отвратительного. Нападение обычной реальности на её выстроенную, отполированную до блеска прекрасную вселенную. Та самая вульгарная, банальная реальность, которую она годами скрывала лучшими тканями, запирала за тяжёлыми дверьми ателье и игнорировала, как дурно пахнущего просителя, вломилась без спроса, грубо поставив свою печать на самом святом – на её лице.

Накануне всё было в порядке. Она провела вечер, выбирая между двумя оттенками лилового для новой коллекции – «саркастическая орхидея» и «меланхоличная глициния». Легла спать, уверенная в завтрашнем восходе собственной неотразимости. А проснулась – в оккупации.

Дора не закричала. Крик был бы признаком борьбы, а она поняла, что битва, возможно, уже проиграна. Поэтому она объявила траур. Церемонию прощания с собой прекрасной.

Ателье «Люссело» погрузилось во мрак. Каждое зеркало, каждую отражающую поверхность – стекло витрин, полированную латунь ручек, даже блестящий колпачок старого утюга – она завесила тканью. Не просто чёрной. Тканью цвета ночного отчаяния – густого, вязкого, поглощающего даже намёк на свет, темный индиго с подтоном запекшейся крови и пепла. Воздух застыл, наполненный немым вопросом манекенов и запахом страха, сладковатого, как испорченные духи.

Клиентам, трепетно ждавшим её магии, разлетелись письма на бумаге с траурной каймой. В них значилось: «В связи с наступлением периода творческого анабиоза, Ателье Люссело приостанавливает приём заказов до особого уведомления. Скорбим вместе с вами о прекрасном». Это был не обман. Она и вправду скорбела. По себе.

И мир, сам того не понимая, осиротел. Улица, по которой она обычно проходила, как живая процессия, потускнела. В кафе за углом перестали сплетничать о её последнем наряде. Город лишился своего персонального солнца, источника ослепительных вспышек и театральных теней. Наступила странная, серая тишина, в которой было слышно, как где-то глубоко в своей пещере, завешанной тканью ночного отчаяния, медленно угасает Золотая Птичка.

Поно забеспокоился. Его инструкция «Угождать Доре» дала сбой, так как Дора не выдавала привычных требований. Она молчала. А для Поно такая тишина была страшнее крика – в ней не было указаний к действию.

– Дора, я могу что-то для вас сделать? – сказал он, стоя у двери её будуара, вытянувшись в струнку, как перед начальником департамента. Протокол в такой ситуации не прописан. В голове метались мысли. Скажите, что делать. Дайте рецепт. «Волшебную таблетку». Так принято – искать решение. Так должно быть.

Из-за двери донёсся голос, лишённый всех театральных обертонов. Он был плоским и тихим.

– Рецепта нет, Поно. Лекарства – тоже. Уходи.

Но Поно не мог уйти. Без её хаоса его собственный, строгий мир начал трещать по швам. Если даже Дора, эта живая инструкция к роскоши, не знает, что делать, – значит, никаких инструкций вообще не существует? Эта мысль была для него ужаснее, чем любая морщинка на лице Доры.

В отчаянии он пошёл туда, куда ходят за советами все клерки города – в архив. Но не городской ратуши, а архив городских легенд, что располагался в подвале букинистической лавки «Шёпот и Пагинация». Хранитель, старик, чья борода была похожа на спутанную картотеку, выслушал его и хмыкнул.

– Страх внешности, говоришь? Инструкцию хочешь? Есть одна… но она не для клерков. Она для тех, кто готов увидеть не параграф, а суть. Иди к Манекенщице.

Манекенщица жила на самой окраине, в том странном квартале, где каменная мостовая города уже начинала сомневаться в собственной реальности и потихоньку превращалась в сырую, немощёную глину снов. Её дом, больше похожий на высокий, тощий сарай, вросший в землю, стоял на последней улице с названием – улица Иссякших Швов.

Мастерская внутри была не комнатой, а кладбищем образов. Здесь царили не люди, а призраки подиумов. Воздух был густ от запаха древесной пыли, гипса и лака для волос, от которого давно отказались живые парикмахеры. Всё пространство занимали останки красоты: ряды деревянных каркасов, похожих на обугленные скелеты экзотических птиц; гипсовые торсы, застывшие в вечном, немом ожидании голов и конечностей. В углу грудой лежали стеклянные глаза – карие, синие, зелёные, все одного размера, но разного выражения. Они смотрели в никуда, отражая осколки оконного света, и этот коллективный, пустой взгляд нависал над помещением тихим ужасом.

А среди этого безмолвного легиона несуществующих тел царила она, мастер по изготовлению манекенов. Сама же она, с непередаваемым сарказмом, называла себя Манекенщица. Её нельзя было назвать старой – возраст здесь казался неуместной категорией. Она была выточена временем. Её фигура, прямая и жёсткая, напоминала драгоценную филигрань из пожелтевшей слоновой кости – та же хрупкость и та же несгибаемая прочность. Кожа, обтянувшая высокие скулы и орлиный нос, была тонкой, как пергамент старинного фолианта, и испещрена сеточкой линий, которые были не морщинами, а чертежами прожитых эмоций и лет, выгравированными прямо на поверхности ее тела. Её руки, длинные, с невероятно тонкими, но сильными пальцами, вечно были в серой пудре гипса или в пятнах древесной смолы. Она двигалась среди своих творений беззвучно, как хозяйка в покоях, где все обитатели замерли в глубочайшем сне. В её облике не было ни капли уюта или приветливости – лишь сосредоточенная, холодная ярость ремесленника, фурии, ведающей тайну формы и пустоты. Она не создавала красоту. Она создавала вместилища для неё. И в её взгляде, остром и беспощадном, как булавка, читалось знание: любая красота в конечном счёте приходила сюда, к ней, чтобы обрести свой голый, бесчувственный каркас.

– А, – сказала она, увидев Поно. – Прислали из архива? Значит, дело в Золотой Птичке.

Поно хотел ответить, но в горле застрял шершавый царапающийся комок непонятных эмоций и он лишь судорожно кивнул.

– Милый мой мальчик, Её страх – это не страх старости. Это страх стать не-иллюстрацией. Стать текстом без картинки. Скучным, как твои учетные книги.

– Что же делать? – выпалил Поно, жадно ловля каждое слово.

– Сделай то, что противоречит всем твоим правилам. Устрой ей сюрприз. Без её запроса. Без её указаний. Приведи её сюда. Скажи, что… что у меня есть для неё уникальная ткань «Вечная Юность». Она не устоит.

Поно застыл, и мир вокруг него на мгновение рассыпался на составляющие. Действовать без санкции? В его голове, аккуратно разлинованной, как протокольный бланк, эта фраза вспыхнула красными, тревожными буквами, будто штамп «НЕСООТВЕТСТВИЕ». Нарушить принятый порядок? Это было не просто ошибкой. Это была ересь против самой основы его существования, против тихой, размеренной механики вселенной, где у каждого действия был свой пункт, утверждённый свыше.

Его внутренний клерк забил в набат. Но тут же, поверх этого гула, поднялся другой, более тихий, но невыносимо острый звук – картина будущего. Будущего, в котором та самая дверь в будуар Доры останется закрытой. Не на день, не на неделю. Навсегда. И за ней будет царить та самая ужасающая тишина, лишённая её капризных команд, её театральных вздохов, её требовательного, живого присутствия. Этот страх оказался сильнее. Он был не из категории правил, а из категории инстинктов. Страх пустоты.

Путь от мастерской к ателье «Люссело» превратился для Поно в мучительную процедуру составления фальшивого документа. Каждый шаг по знакомой мостовой был попыткой подобрать слова, интонацию, оправдание. Он чувствовал себя не дознавателем, ведущим расследование, а преступником, идущим на первое в своей жизни правонарушение.

Когда он оказался перед знакомой дверью с витой ручкой, его ладони стали ледяными и влажными. Он поднял руку. Пауза на вдох, которого не хватило, как и решимости. И постучал – не своим твёрдым, трижды отчётливым стуком делового визита, а каким-то робким, одноразовым туком.

– Дора, это я… Твой Поно.

Молчание из-за двери было густым, как та самая ткань отчаяния на зеркалах.

И тогда он совершил это. Солгал. Впервые. Не уклончиво промолчал, не умолчал о некоторых деталях, не сказал «зайдите завтра», а сознательно, с холодным ужасом в груди, произнёс вымысел, оформленный как факт.

– Дора, – его голос предательски дрожал, теряя басовитость, становясь тонким и неуверенным, как лист дешёвой муниципальной бумаги, подхваченный сквозняком в пустом коридоре. – Найдена… найдена ткань. Уникальная. «Вечная Юность». Партия в единственном отрезе. Только… только прибыла. Требуется ваша экспертиза.

Он выдохнул это, словно зачитывая вслух собственный смертный приговор.

Наступила тишина, в которой ему послышался звук лопающихся мыльных пузырей его прежней, правильной жизни.

Затем прозвучал щелчок. Медленно, без привычного энергичного рывка, дверь скрипуче отворилась и из полумрака вышла тень. Тень Доры. Её фигура была укутана в простой, почти монашеский халат из неотбеленного полотна. Длинные, всегда сиявшие золотом волосы, были тусклыми и собраны в небрежный, низкий узел, из которого выбивались пряди цвета выцветшей соломы. Лицо, лишённое слоя грима, тональных основ и акцентов, было бледным, почти прозрачным. На нём не было привычной маски безупречности – только усталость, испуг и обнажённая уязвимость. Глаза, обычно сверкавшие азартом или гневом, смотрели потухшим, стеклянным взглядом.

Поно едва узнал её. Это был не ее образ, не богиня, не капризная принцесса. Это была раненая, напуганная, сломленная женщина. И в этом страшном, болезненном не узнавании было что-то неожиданно щемящее, пронзительно человеческое. Он увидел не символ, а живое существо, и это зрелище потрясло его сильнее любого её театрального представления.

Она не сказала ни слова. Не потребовала доказательств, не закатила сцену. Она просто молча, понурив голову, как приговорённая, сделала шаг вперёд, за порог своей крепости-будуара, и оказалась рядом с ним в сером свете коридора. Затем, не глядя на него, кивнула, давая понять, что готова идти. Она молча пошла за ним, как за единственной возможной нитью, ведущей из лабиринта собственного отчаяния. И Поно, повёл эту тень по улицам к окраине, где город уже почти переходил в сны, чувствуя тяжесть этой тишины, которая была страшнее и ответственнее всех данных ему когда-либо инструкций.

В мастерской Манекенщицы Дора оживилась.

– Где? Где ткань? – её голос снова приобрёл оттенок командного тембра.

– Ткань здесь, – сказала Манекенщица, обводя рукой всю мастерскую. – Она вокруг. Она называется «Правда». Твоя красота, детка, была как этот манекен, – она указала на идеальный, глянцевый торс. – Безупречная. И мёртвая. Она требовала поклонения, но не давала тепла. Ты боишься не морщин. Ты боишься стать живой. Потому что живое – оно неидеально. Оно стареет, болеет, меняется. И его любят не за безупречность, а вопреки.

– Молчите! – взвизгнула Дора. – Вы просто старая и завидуете!

– Возможно, – равнодушно кивнула Манекенщица. – Но я не завешиваю зеркала. А ты знаешь, что происходит с тканью, которая вечно боится сминаться? Она превращается в саван.

Манекенщица подвела её к старому, покрытому пылью зеркалу в полный рост.

– Посмотри. Не на кожу. А сквозь неё.

Дора зажмурилась, затем медленно открыла глаза. И увидела не золотую птичку. Она увидела испуганную женщину с усталым лицом. А рядом – напряжённого, худого мужчину в потёртом костюме, который смотрел на эту испуганную женщину не с восхищением, а с… тревогой. И в этой тревоге было больше настоящего чувства и любви, чем во всех восторгах её поклонников.

– Он привёл тебя сюда, – сказала Манекенщица. – Нарушив все свои «так надо» и «так принято». Ради чего? Не ради идеальной картинки. Ради тебя. Даже такой.

– Я не знаю, как теперь жить, – прошептала Дора, и это была самая искренняя фраза в её жизни.

– А я не знаю, как быть без инструкции, – тихо сказал Поно.

Манекенщица рассмеялась, и её смех звучал как скрип деревянных суставов.

– Вот и прекрасно! Общий старт. Теперь вы можете составить инструкцию сами. Пункт первый: разрешить себе бояться. Пункт второй: смотреть друг на друга, а не в воображаемое зеркало. Все последующие пункты – пишите вместе. Чернилами из собственных желаний. Это и будет ваша «ткань» – прочная, живая, настоящая. И, поверьте, она куда интереснее любой «вечной юности».

Они вышли вместе. Дора не поправляла волосы. Поно не прямил спину с прежней твердостью.

Сказка не о том, что Дора перестала одеваться красиво. Нет. Она просто перестала делать это из страха. В её нарядах появилась странная, трогательная деталь – иногда чуть криво приколотая брошь, иногда цветок, который вот-вот завянет. В этом был вызов совершенству – более дерзкий, чем все её прежние кричащие наряды.

А Поно? Он так и не нашёл единой инструкции. Но он начал коллекционировать маленькие, собственные «так правильно»: «Правильно – держать её за руку, когда ей страшно». «Правильно – молчать, когда не надо слов». Это была самая сложная и самая важная служебная записка в его жизни.

Их страх – один перед безобразием, другой перед неопределённостью – не исчез. Но он перестал быть тюрьмой. Он стал общим знанием, как потайная дверь в доме, которую не используют, но всегда помнят о её существовании. А жить они стали не по правилам, а по той самой хрупкой, составленной вместе инструкции, единственный тираж которой хранился в двух сердцах, научившихся биться не в унисон, а в диалоге.

О мяснике Бруно и котлете стыда


В городе, где утренний туман имел привкус мокрой овечьей шерсти, а фонари на Рыночной площади жаловались друг другу на мигрень, стояла лавка мясника Бруно. Запах здесь был манифестом мясника: железо, специи, влажная свежесть и непререкаемая уверенность. Сам Бруно походил на свой лучший товар: могучее тело, шея, вросшая в плечи, как ствол в землю, и лицо – багровое, с прожилками, напоминавшее дорогой, но слегка пересоленный паштет. Это был цвет постоянной готовности к спору, к кипению, к отстаиванию своих границ.

Бруно был властителем своей маленькой вселенной. Каждый нож висел на своём крюке, каждая сосиска в петле была братом-близнецом предыдущей. Покупатель в его лавке не выбирал сам, что хотел, а Бруно веско рекомендовал: «Вам рёбрышки. Не спорьте, я знаю». И он и правда знал. Всё. Как рубить мясо, как воспитывать детей (хотя своих не имел), как должна течь река (и почему она течёт именно так). Его правда была тяжёлой и рубленой, как туша быка разделанная топором. Тех, кто сомневался, он замораживал своим фирменным «взглядом удава», а тех, кто осмеливался на своё «но» – мог обругать и в сердцах лишить лучшего куска. В его мире были только «правильные» люди (согласные с ним) и «недоумки» (все остальные). Неправота была для него немыслимым понятием, чудовищем, которого не было в его каталоге угроз. Признать ошибку? Это всё равно что добровольно поместить свой скелет в городскую камеру-обскура, поставив все с ног на голову.

Однажды старый пекарь Фридрих, чья булочная была через дорогу, зашёл за окороком. И между делом обмолвился:

– Слушай, Бруно, а в твоей партии телятины… Мне кажется, или…

– Или тебе кажется, – отрубил Бруно, точа огромный тесак. – Я выбираю мясо лично. Оно безупречно.

– Просто Арчибальд, вон тот гурман, жаловался, что котлеты у него вышли жестковаты, – несмело продолжал Фридрих.

Бруно побагровел и его лицо стало цвета спелой свёклы.

– Арчибальд? Этот щеголь, который розмарин с тимьяном путает? Его мнение – как лай дворняги на луну! Мясо было идеально! Он просто готовить не умеет!

Но зёрнышко сомнения, брошенное стариком, упало в редкую трещинку самомнения.

Прошла неделя, отмеренная точными, яростными ударами тесака о разделочный пень. И в лавку, пахнущую властной уверенностью, вошла та самая вдова генерала Велалока, донна Мария. Она принесла аккуратно завёрнутый в пергамент свёрток – тот самый филей, заказанный к её званому ужину.

– Бруно, – начала она, и в её голосе не было упрёка, а лишь лёгкая, разочарованная усталость. – Это не то, что мне нужно. Что-то в нём… унылое. Просто… кусок белка в дорогой обёртке.

Он взорвался, конечно. Его багровое лицо налилось таким цветом, что, казалось, вот-вот лопнет, обдав всё вокруг горячим бульоном ярости.

– Унылое?! – прогремел его голос, заставив задрожать связки сосисок под потолком. – Это ваш повар – унылый! Он, должно быть, собрался жарить его при свете полной луны, что ли? Или городская вода нынче скукой протухла? Мясо безупречно! Я, мясник Бруно, говорю вам это!

Вдова лишь печально покачала головой и оставив свёрток на прилавке, вышла из лавки, отстукиваемый её каблучками аккомпанемент его гневной тирады, затих.

Наступила тишина. Гулкая, как пустой желудок. Бруно стоял, тяжело дыша, и смотрел на этот свёрток – на воплощённое оскорбление его мастерства. Рука сама потянулась швырнуть его в мусорную бочку, куда летело всё, что осмеливалось не соответствовать его стандартам, «на собачий корм». Но пальцы, сжимавшие пергамент, вдруг замерли.

Он медленно развернул упаковку. Филей лежал там, чуть потемневший по краям. Бруно, не отдавая себе отчёта, почему он это делает, приподнял его. Взвесил на ладони. Затем, с непривычной осторожностью, большим пальцем надавил на мякоть. Она отдалась с той самой, знакомой лишь ему одному, ленивой упругостью – упругостью возраста, а не молодости. Тугость, которую не берут даже самые едкие маринады.

И сквозь привычную, толстенную броню своей уверенности он вдруг ощутил крошечный укол. Не боли. Хуже. Сомнения. Тихий, назойливый шёпот, похожий на шипение воздуха, выходящего из проколотой колбасы на сковородке: «А что, если… она права?» Мысль была настолько чужеродной, что он физически поморщился. Но она уже проникла внутрь. Шёпот реальной, немыслимой, невозможной для Бруно погрешимости.

В ярости, смешанной с непонятным ему самому отвращением, он швырнул филей в самый дальний, сырой угол холодного подвала. Туда, где тень лежала плотнее всего, а воздух пах старым камнем и вечным забытьём. «Сгнивай там со своей „унылостью“», – буркнул он и захлопнул тяжёлую дверь, пытаясь захлопнуть и эту щемящую трещину в собственном разуме.

На страницу:
5 из 6