Вотябезфильтра. От баррикад до сторис
Вотябезфильтра. От баррикад до сторис

Полная версия

Вотябезфильтра. От баррикад до сторис

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Цифры разворота впечатляют. К 1946 году три четверти женщин, работавших в оборонной промышленности, потеряли свои места. Три четверти от шести миллионов – это четыре с половиной миллиона увольнений. За один год. Заводы не просто сокращали – они целенаправленно заменяли женщин мужчинами, даже когда женщины имели больше опыта на конкретных операциях. На заводах Ford в Детройте женщин увольняли в первую очередь, вне зависимости от стажа. Профсоюзы, которые во время войны неохотно приняли женщин в свои ряды, теперь так же неохотно их защищали. United Auto Workers – крупнейший профсоюз автомобильной отрасли – поддержал политику «ветераны прежде всего», которая на практике означала «женщины – прежде всего на выход». Женщинам, которые пытались оспорить увольнение, предлагали вакансии уборщиц или кассирш – с зарплатой вдвое ниже заводской.

Но увольнения – это механика. Интереснее то, что происходило в головах.

За несколько месяцев культурная машина развернулась на сто восемьдесят градусов. И это не преувеличение – это точное описание. Те же журналы, которые в 1943-м печатали фотографии женщин у станков и называли это подвигом, в 1946-м печатали статьи о том, что место женщины – дома. Те же рекламные агентства, которые продавали образ Rosie, теперь продавали образ счастливой домохозяйки с пылесосом. Те же сценаристы, которые писали военные кинохроники о героинях тыла, теперь писали комедии, где жена встречает мужа с работы в накрахмаленном переднике. Та же пропагандистская машина, которая убеждала женщин идти на заводы ради патриотизма, теперь убеждала их вернуться на кухню – тоже ради патриотизма. Потому что теперь патриотизм выглядел иначе: вернувшимся героям нужны рабочие места, нужен дом, нужен горячий ужин. И кто-то должен этот ужин готовить.

Контраст – оглушительный. Та же женщина, та же пара рук. Вчера эти руки варили сталь, и это было служением родине. Сегодня эти руки должны варить суп, и это тоже служение родине. Профессия не изменилась – изменилось определение долга. Причём изменилось мгновенно, без переходного периода, без дискуссии. Просто однажды утром на проходной сказали: спасибо, дальше мы сами.

Государственные детские сады – те самые три тысячи центров по программе Лэнхэма – закрыли. Конгресс прекратил финансирование в 1946-м. Сигнал был ясен: если вам больше некуда деть детей, значит, вам незачем ходить на работу. Инфраструктура, которая делала женский труд возможным, была демонтирована одновременно с рабочими местами. Систему не просто свернули – её вычистили, как будто ничего не было.

И вот здесь начинается подмена.

Потому что женщинам не сказали: мы забираем вашу свободу. Им сказали: мы возвращаем вам ваше место. Не отнимаем – дарим. Дарим нормальность. Дарим семью, уют, заботу, покой. Дарим возможность не надевать рабочий комбинезон, а надеть платье. Не стоять у станка, а стоять у плиты – но красивой плиты, новой, хромированной, с четырьмя конфорками и духовкой. Подмена работала не через запрет – через соблазн.

Послевоенная Америка строила пригороды. Левиттауны – типовые посёлки с одинаковыми домами, зелёными лужайками и гаражами на одну машину. Первый Левиттаун на Лонг-Айленде вырос в 1947-м: семнадцать тысяч домов за четыре года. Дом стоил чуть меньше восьми тысяч долларов, ипотека доступна ветеранам по программе GI Bill. Холодильник, телевизор, стиральная машина – всё новое, всё блестящее, всё в кредит. Американская мечта обрела конкретный адрес и конкретную планировку: три спальни, гостиная, кухня. Женщина в этой планировке была предусмотрена – на кухне. Архитекторы не рисовали в проектах рабочий кабинет для жены. Не предполагалось.

Реклама 1950-х работала как часы. Счастливая жена в фартуке. Блестящая столешница. Довольные дети. Муж, который приходит с работы и целует жену в щёку. Образ был настолько последовательным, настолько всепроникающим, что казался единственной реальностью. Журнал, радио, телевизор – везде одно и то же: женщина дома, женщина счастлива, женщина на своём месте. Ladies’ Home Journal, Good Housekeeping, McCall’s – миллионные тиражи, и в каждом номере одна и та же женщина: ухоженная, улыбающаяся, окружённая бытовой техникой, которая якобы освобождает ей время. Время для чего – не уточнялось. Альтернативы не предлагались. Не потому что их запретили – а потому что их перестали показывать.

Тем, кто не хотел возвращаться, объяснили: что-то с вами не так. Хотите работать вместо того чтобы растить детей? У вас проблемы с женственностью. С материнским инстинктом. С психикой, возможно. Психиатрия 1950-х охотно подтверждала: женщина, которая предпочитает карьеру семье, – случай для анализа. Не для повышения. Книга Фердинанда Лундберга и Мариньи Фарнхэм «Современная женщина: потерянный пол», вышедшая в 1947-м, утверждала прямо: феминизм – это невроз, а работающая женщина разрушает семью и калечит детей. Книгу раскупали. Её рекомендовали психиатры. Ей верили.

Так работает подмена. Не грубой силой – её применяют, когда нет другого выхода. А перестановкой ярлыков. То, что вчера называлось патриотизмом, сегодня стало «неженственным». То, что вчера было нормой, сегодня стало диагнозом. Работа не изменилась – изменилось название. И название оказалось важнее факта. Система не сломала этих женщин физически. Она сделала кое-что эффективнее: предложила им комфорт в обмен на свободу. И многие согласились – не потому что были слабыми, а потому что комфорт был настоящим. Дом, дети, стабильность – не иллюзия. Это настоящие ценности. После войны, после разрухи, после карточек и нехватки всего – стабильность стоила дорого. Подмена состояла не в том, что предложенное было плохим. А в том, что оно было подано как единственное. Не «вы можете выбрать дом» – а «дом – это и есть ваш выбор». Не «семья – одна из ценностей» – а «семья – ваша ценность, единственная и достаточная». Разница – в одном слове. Но это слово меняет всё.

В предыдущей главе суфражисток били, сажали в тюрьму, кормили насильно – и не сломали. А здесь не понадобилось ни тюрем, ни насилия. Понадобился пригород, холодильник и журнал с рецептами. Экономика, политика и идеология развернулись одновременно – не по заговору, а по инерции системы, которой проще вернуть всё как было, чем признать, что «как было» больше не работает. Не заговор. Хуже – норма.

3.4. Те, кто отказался сдать свободу обратно

Но подмена не была полной. Из этого зазора и вырастет следующая волна.

Не все вернулись. Не все согласились. Не все обменяли зарплатный чек на фартук. Были те, кто просто не ушёл. Без манифестов, без лозунгов, без организованного сопротивления. Без газетных интервью и пикетов у проходной. Они не выходили на площади – они выходили на работу. Каждое утро. Как привыкли за время войны. И когда им говорили «война закончилась, пора домой», они кивали – и шли на работу. Потому что для них война закончилась, а жизнь – нет.

Статистика знает их по цифрам, но не по именам. К 1950 году около тридцати процентов американских женщин продолжали работать – вопреки всему: вопреки журналам, вопреки психиатрам, вопреки соседям, которые смотрели с лёгким недоумением. Тридцать процентов – это не большинство. Но это каждая третья. А к 1955-му доля работающих женщин не только не снизилась – она выросла. Превысила довоенный уровень. Тихо, без фанфар, без заголовков. В стране, где вся культурная машина работала на возвращение в дом, каждая третья сказала: нет. Не громко. Не демонстративно. Просто продолжила делать то, что делала.

Это были не активистки. Не феминистки – слово было почти ругательным в Америке пятидесятых, ассоциировалось с чудачеством, неустроенностью, нелюбовью к мужчинам. Это были обычные женщины, которые обнаружили, что возвращаться некуда. Не в том смысле, что дом исчез, – а в том, что они сами изменились. Четыре года – достаточный срок, чтобы перестроить привычки, самоощущение и представление о возможном. Женщина, которая четыре года проработала сварщицей на верфи, знала о себе что-то, чего не знала до войны. Она знала, что может заработать тридцать один доллар в неделю собственными руками. Она знала, что способна освоить профессию за шесть недель. Она знала, что мир за пределами кухни – не враждебная территория, а место, где она умеет действовать. И с этим знанием планировка Левиттауна – три спальни, гостиная, кухня – выглядела не убежищем, а клеткой.

Часть из них осталась в промышленности – на менее престижных и хуже оплачиваемых должностях, чем во время войны, но осталась. Сварщица становилась контролёром на конвейере, токарь – упаковщицей. Другие перешли в торговлю, в конторы – секретарями, машинистками, бухгалтерами. Ступенька ниже, чем заводской цех, но не кухня. Понижение – но не уход. Продавщица в универмаге зарабатывала втрое меньше, чем сварщица на верфи, но это были свои деньги, и они шли на свой банковский счёт. Они держались за рабочие места не из идеологии, а из практики: собственный заработок, собственное расписание, собственная причина утром встать и куда-то пойти – причина, которая не зависит от мужа, от детей, от настроения соседки.

И вот парадокс: именно они – не героини, не символы, не лица на плакатах – оказались мостом между двумя эпохами. Между Rosie the Riveter и Бетти Фридан. Между войной, которая открыла двери, и шестидесятыми, которые потребуют открыть их снова. Их дочери вырастут в домах, где мать работает. Где мать имеет собственный доход. Где мать – не только жена и хозяйка, а ещё и человек с профессией. Эти дочери будут видеть альтернативу – в собственной семье, каждый день, за завтраком. И когда Фридан напишет свою «Загадку женственности» в 1963-м – о тоске домохозяек, которые получили всё обещанное и обнаружили пустоту, – эти дочери уже будут готовы её услышать. Потому что их матери знали ответ на эту загадку. Знали его с 1945-го. Ответ был прост: работа. Не подвиг, не миссия – просто работа. Собственное дело, за которое платят деньги и которое принадлежит тебе. Не мужу. Не семье. Тебе.

Тихое сопротивление не попадает в учебники. Оно не фотогенично. Женщина, которая каждое утро едет на автобусе в контору, – не сюжет для обложки Life. Её не арестовывают, не кормят насильно, она не бросается под лошадь на ипподроме. Она просто живёт – на своих условиях, в рамках, которые ей отведены, но чуть шире, чем положено. И это «чуть шире» – та щель, через которую просочится целая революция. Именно из этого ежедневного, незаметного, упрямого выбора вырастет вторая волна. Не из теории – из практики. Не из книг – из жизни женщин, которые отказались считать четыре стены своим горизонтом.

В Советском Союзе траектория была другой – но итог похожий. Формально равенство сохранялось: женщины продолжали работать, лозунги оставались на месте, конституция гарантировала равные права. На практике – негласная иерархия возвращалась. Женские профессии снова становились «женскими»: врач – да, но не хирург; инженер – да, но не главный; учитель – да, но не директор. К шестидесятым годам женщины составляли, по различным оценкам, около трёх четвертей врачей в СССР – и при этом почти не занимали руководящих должностей в медицине. Равенство в цифрах, неравенство в иерархии. Фронтовички убирали награды в ящик. Лётчицы, снайперы, санинструкторы возвращались к мирной жизни – и мирная жизнь не знала, куда их деть. Женщина, которая водила бомбардировщик, теперь водила детей в школу. Женщина, которая наводила снайперский прицел, теперь наводила порядок в коммунальной квартире. Страна, которая отправила женщин в бой, не нашла для них места в мире. Формально – равны. По существу – невидимы.

Две страны, два пути – и одна закономерность: свободу, доказанную войной, мирное время попыталось отменить. В Америке – через культ домашнего очага и потребительский рай. В СССР – через молчание о том, что было, и негласное возвращение к иерархии под вывеской равенства. Разными способами, но с одной целью: вернуть как было. Сделать вид, что эксперимент не состоялся. Что шесть миллионов на заводах и восемьсот тысяч на фронте – это военное исключение, а не доказательство правила. Временная аномалия, вызванная чрезвычайными обстоятельствами, – а не истина, обнажённая чрезвычайными обстоятельствами.

Но доказательства не исчезают оттого, что их перестают упоминать. Знание – упрямая вещь. Оно не помещается обратно в ящик, даже если на ящике написано «женская природа». И те тридцать процентов, которые не вернулись, – они это знание несли. Каждый день, на автобусе, до конторы и обратно. Без плакатов, без речей. Просто жили. И этого оказалось достаточно, чтобы следующая волна стала возможной.


Так заканчивается первый акт этой истории. Три главы – три масштаба действия. Пятнадцать тысяч на площади. Тело под копытами королевской лошади. Шесть миллионов у станков. И тридцать процентов, которые отказались уйти.

Они действовали. Голодали, сидели в тюрьмах, шли под пули, стояли у конвейеров. Не называли себя сильными и независимыми – были ими. Не ждали разрешения – брали. Не выбирали комфорт – выбирали свободу. Ценой, которую сегодня трудно даже вообразить.

А потом свободу забрали. Не силой – обменом. Не отняли – переупаковали. Обернули в красивую бумагу, перевязали лентой и вернули в виде подарка: вот ваш дом, вот ваша кухня, вот ваше счастье. Берите. Это ваше. Вы это заслужили.

И большинство взяло.

Но свободу не просто забрали. С ней сделали кое-что похуже. Её продали обратно – в розницу, с наценкой, под новым названием. Как именно – следующая история.

Часть II. ИМ ПРОДАЛИ ИХ СВОБОДУ

Три главы о том, как каждое завоевание упаковывали и возвращали как товар.

Глава 4. Уютная клетка

4.1. Тоска, у которой нет названия

Америка, 1957. Пригород, белый забор, газон подстрижен по линейке. В гараже – «Шевроле», в кухне – новенький холодильник General Electric, в гостиной – телевизор. На столе – журнал Good Housekeeping, открытый на рецепте запеканки из тунца. Двое детей. Муж приходит в шесть. По всем параметрам – счастье.

Женщина, которой принадлежал этот дом, была образованна: колледж, диплом, иногда даже с отличием. Она читала книги, вела хозяйство по расписанию, записывала детей на плавание и разучивала новые рецепты из журнала. Она делала всё правильно. И каждый вечер, уложив детей, стояла у окна – и не могла объяснить, почему внутри пусто.

Это была не одна женщина. Это были миллионы. Они не знали друг о друге – каждая считала, что сломана именно она. Соседка улыбается. Подруга на бридже рассказывает про новые шторы. В журнале – статья «Как быть счастливой женой: советы от тех, кто умеет». Значит, все счастливы. Значит, проблема – в тебе. Значит, надо стараться лучше. Или – к врачу.

У этой пустоты не было имени. Врачи выписывали транквилизаторы. К 1957 году в США было произведено свыше миллиарда таблеток мепробамата – одного из первых массовых транквилизаторов, – а сам препарат занимал треть всех выписываемых рецептов. Миллиард. Не для фронтовиков с посттравматическим синдромом. Для домохозяек из образцовых пригородов.

В 1963 году Бетти Фридан опубликовала «Загадку женственности». Книга начиналась с наблюдения, которое сегодня звучит банально, а тогда было взрывом: женщины, которые получили всё обещанное – дом, мужа, детей, достаток, – несчастливы. Не некоторые. Не неблагодарные. Не «трудные». Массово. Системно. Без видимой причины.

Фридан не была первой, кто это заметил. Она была первой, кто это назвал. «The problem that has no name» – проблема, у которой нет названия. Не потому что её не существовало, а потому что для неё не было языка. Вся культура – реклама, кино, журналы, церковь, соседи – говорила одно и то же: ты счастлива. У тебя есть всё. Если тебе плохо – проблема в тебе.

И женщины верили. Точнее – пытались верить. Одна из респонденток Фридан сформулировала это так: я чищу полы, глажу рубашки, отвожу детей в школу, готовлю обед, и всё время думаю – неужели это всё? Вопрос «неужели это всё?» задавали тысячи – шёпотом, про себя, лёжа без сна рядом со спящим мужем. Но вслух – никто. Потому что вслух означало: я неблагодарная. Я плохая жена. Я плохая мать. Я сломана.

Система работала безупречно. К концу 1950-х средний возраст вступления в брак для американок снизился до двадцати лет – самый низкий показатель за весь двадцатый век. Доля женщин среди студентов колледжей упала: в 1940 году они получали сорок процентов дипломов, к середине 1950-х составляли двадцать один процент студенческих кампусов. Образование считалось полезным для одного: найти мужа. Эдлай Стивенсон, дважды кандидат в президенты от демократов, выступая перед выпускницами Smith College в 1955-м, прямо сказал: их политическая задача – влиять на мужей и воспитывать сыновей. Это не провокация. Это аплодисменты в зале. Диплом – не для карьеры. Диплом – для кухни с лучшими рецептами.

А те, кто всё-таки работал? К 1960 году женщины составляли около трети рабочей силы – но концентрировались в нескольких «женских» профессиях: секретарь, учительница, медсестра, продавщица. Средняя зарплата работающей женщины составляла 60% от мужской – за ту же работу. Но об этом не писали в Good Housekeeping. Работающая женщина была статистической аномалией в культурном поле, где нормой была домохозяйка с миксером и улыбкой.

Фридан собирала материал годами. Анкетировала выпускниц своего курса в Smith College, опрашивала домохозяек, изучала женские журналы – и обнаружила машину, которая работала слаженнее любого пропагандистского аппарата. Редакторы журналов – к тому времени почти все мужчины – целенаправленно убирали из публикаций истории о работающих женщинах. В 1949 году Ladies’ Home Journal ещё печатал статьи о женщинах-политиках и карьеристках. К 1959-му – только рецепты, советы по уходу за домом и инструкции, как удержать мужа.

Сдвиг произошёл не случайно. Фридан проследила его по годам: героиня журнальной обложки 1939 года – лётчица, медсестра, журналистка. Героиня 1949-го – ещё иногда карьеристка, но уже с оговоркой: «и при этом – прекрасная жена». Героиня 1959-го – только жена. Только мать. Её амбиции ограничены выбором между марками стирального порошка. Журналы не просто описывали реальность – они её конструировали. Читательница открывала страницу и видела, какой она должна быть. И если не совпадала – виновата была она, а не страница.

Никто не сговаривался. Просто так работала экономика. Женщина-домохозяйка покупала больше. Стиральная машина, пылесос, миксер, набор полотенец, новая мебель, подписка на журнал. К середине 1950-х, как подсчитала Фридан, расходы американских домохозяйств на бытовую технику и товары для дома выросли вдвое по сравнению с довоенным уровнем. Рекламный рынок рос на домохозяйках – и журналы обслуживали рекламный рынок. Круг замыкался: чем сильнее культура говорила «твоё место – дома», тем больше женщин оставалось дома, тем больше они покупали, тем выгоднее было говорить «твоё место – дома».

Рекламные агентства знали это с цифрами в руках. Домохозяйка принимала 80% решений о покупках в семье. Она выбирала мебель, еду, одежду для детей, марку автомобиля – через мужа, но выбирала она. Рекламодателю не нужна была работающая женщина с собственным мнением и дефицитом времени. Ему нужна была женщина дома, перед телевизором, с журналом в руках – и с ощущением, что следующая покупка заполнит ту самую пустоту, у которой нет названия. Пустота не заполнялась. Покупки продолжались.

Так выглядела идеальная ловушка. Тоска порождала потребление, потребление не утоляло тоску, неутолённая тоска порождала новое потребление. Экономике не нужна была счастливая женщина. Ей нужна была женщина, которая ищет счастье – и не находит. Потому что счастливая женщина перестаёт покупать.

Фридан описала это с точностью диагноста, а не обвинителя. Она не кричала: вас обманули. Она показала механику: вот как работает машина, которая делает вас несчастными – и зарабатывает на вашем несчастье. Вот как идентичность сужается до отражения в чужих глазах: мужа, детей, соседей.

Книга разошлась тиражом три миллиона экземпляров. Три миллиона женщин купили книгу, которая сказала им: ваша тоска – не ваша вина. Она – конструкция. Для многих это было первое в жизни подтверждение того, что они не сходят с ума. Что пустота – не дефект характера, а результат системы, которая спроектирована так, чтобы эту пустоту производить и на ней зарабатывать.

Открытие Фридан было устроено просто: несвобода бывает с хорошим ремонтом. Клетка может быть уютной. Газон подстрижен, холодильник полон, дети одеты, муж доволен. Всё на месте. Кроме того, кто в этой клетке живёт.

Женщинам 1950-х пообещали сказку. Дом. Мужа. Достаток. Покой. Им сказали: вот ваше счастье – берите. Они получили всё из списка. И обнаружили, что список – это клетка, а счастье – это слово, которое другие люди используют, чтобы описать ваше место. Сказка выполнила все обещания. Проблема была в самих обещаниях.

Впрочем, одну сказку мы все знаем. Ту, где девушка ждёт, терпит и получает всё – дом, мужа, карету. Золушка. Хорошая новость: карета приехала. Плохая – она никуда не едет.

Миллиард таблеток. Если нужна цифра, чтобы измерить «тоску без названия», – вот она.

4.2. Золушка в карете

Сказку про Золушку знают все. Девушка терпит, ждёт, не жалуется. Моет полы, чистит камин, сносит унижения – и не уходит. Потом появляется фея, потом – бал, потом – принц. Туфелька подходит. Карета увозит. Конец.

Никто не спрашивает, что дальше. Сказка заканчивается свадьбой – и это не случайность. Это конструкция. «Долго и счастливо» – не описание жизни, а занавес, который опускается ровно в тот момент, когда начинается настоящая история. Потому что «дальше» – это пригород. Дом. Кухня. Дети. Муж, который приходит в шесть. И тоска, которой Фридан через двести лет после Перро наконец дала имя.

Золушка – не просто сказка. Это операционная система. Набор инструкций, встроенный так глубоко, что работает без перезагрузки. Жди. Терпи. Будь хорошей. Награда придёт. Принц найдёт. Карета приедет. Система не требует от тебя действия – она требует ожидания. И обещает, что ожидание будет вознаграждено.

Перро записал сказку в 1697 году. Триста лет – и структура не изменилась ни на шаг. Изменились декорации. Карета стала домом в пригороде. Бал стал свадьбой. Принц стал мужем с зарплатой в General Motors. Но инструкция та же: не делай ничего сама, и всё случится. Единственное, что требуется от Золушки, – соответствовать. Быть красивой. Быть покладистой. Быть на месте, когда принц явится с туфелькой. Не перепутать размер.

Американские пригороды 1950-х были доказательством: система сработала. Карета приехала. Дом – вот он, с белым забором и гаражом на две машины. Принц – вот он, в костюме, с зарплатой, каждый вечер за ужином. Дети – вот они, здоровые, одетые, записаны на бейсбол. Всё по сказке. Ни одного невыполненного обещания.

И вот здесь начинается то, о чём сказка молчит. Карета приехала – но она никуда не едет. Стоит на подъездной дорожке, между кустами самшита и почтовым ящиком. Красивая. Удобная. Неподвижная.

Пригородный дом с белым забором – это карета Золушки, выполненная в масштабе один к одному. Архитектура американского пригорода 1950-х как будто проектировалась по сказочному ТЗ: изоляция от города, зависимость от мужа-водителя (второй машины в семье часто не было), отсутствие общественных пространств, где женщины могли бы встречаться не в роли жён и матерей. Левиттаун – первый массовый пригород, семнадцать тысяч одинаковых домов, построенных между 1947 и 1951 годами – был спроектирован для семьи с одним работающим. Мужчина уезжал утром на единственной машине. Женщина оставалась. До ближайшего магазина – пешком. До библиотеки – на автобусе, если он ходил. До работы, если бы она захотела работать, – никак. Сам пригород был устроен как лабиринт одинаковых улиц без центра: ни кафе, ни площади, ни места, где можно было бы случайно встретить кого-то и поговорить не о детях. Архитектура ненавязчиво решала за женщину: ты – дома. Ты – одна. Ты – ждёшь.

Структура пригорода воспроизводила структуру сказки: женщина получает дом – и остаётся в нём. Получает мужа – и ждёт его. Получает достаток – и распоряжается им в рамках продуктового магазина и каталога Sears. Всё дано. Ничего не завоёвано. Разница между подарком и завоеванием – в том, что подарок можно отобрать. Завоевание – твоё.

Работницы 1908 года, вышедшие на площадь, не получили свободу в подарок. Они её взяли. Суфражистки не ждали, пока парламент сам додумается дать им голос. Они приковывали себя к оградам, пока парламент не сдался. Эмили Дэвидсон вышла на скаковую дорожку – не чтобы кого-то впечатлить, а потому что больше не могла не выйти. Каждое их завоевание было действием. Каждое – риском. Каждое – принадлежало им.

На страницу:
4 из 5