
Полная версия
Флоренций и черная жемчужина
В голосе Елизарова плескалось целое море отчаяния, его требовалось пожалеть, но почему-то хотелось как следует отстегать. Флоренций пока не поверил в смертоубийство, хотя история, конечно, скандальная сверх всяких допустимостей. Но какова же Тина! Она совсем глупенькая, выходит? Ведь все простые ходы давно разыграны, теперь не прошлый век: во Франции революция, в Американских Штатах независимое государство, российским самодержцем подписан закон о вольных хлебопашцах, в гостиных не смолкают разговоры о земельной реформе, что положит конец крепостничеству и всему старому укладу. В такие времена впору задуматься совсем о другом – большом и важном, а тут… Но все-таки Елизаров сидел напротив и мял в руках грязный шарф – значит, вечная мишень для дамских стрел еще вполне могла служить поставленным целям.
От долгого шептания у обоих приятелей пересохло в горле, ваятель разлил квас по кружкам, они пригубили, помолчали.
– Как я понимаю, теперь уже все тайное станет явным? – осторожно спросил хозяин.
– Еще как!
– Давай сверим все детали твоего натюрморта: мнимая болезнь – дерзкое соблазнение – порочная страсть – нежданное дитя. Очень четкий и смелый расчет. Ты просто обязан был проиграть, но пока не изъявил желания признать собственное поражение. Тогда возможная диспозиция такова… – Флоренций решил проговорить все с начала и до конца, потому что его гость от нервического возбуждения перепрыгивал с одного эпизода на другой и грозил вовсе потеряться на тропинках своих невнятных рассуждений. – Алевтина Васильна вознамерилась тебя заарканить, и, увы, ее стараниями оное свершилось со всей определенностью. Ввиду твоей неподатливости ей открылось, что сватов ожидать не приходится, и тогда сия предприимчивая особа решила устроить грандиозное разоблачение. Когда ты вышел из коляски, она попросту удрала и о сю пору готовит артиллерийский удар. Надо его как-то упредить, и пока я не вижу иного хода, кроме сватовства.
– Не готовит и не свершилось! Ничего не свершилось! Говорю же тебе: Тина разбилась, возможно насмерть, – зашипел Антон.
– Оного мы не знаем.
– Я видел своими глазами. Ты моим глазам не веришь?
– Прости, но я привык доверяться только своим.
– Эх, зря ты! Мы попросту теряем время. Разбилась – говорю тебе со всей определенностью. Кони понесли как очумелые, небось волки там рядышком или иной зверь. Так понесли, что никому не выжить.
– Понесли… Волки… А что ж те волки тебя не потревожили? Ты-то один да слабосильный, а лошади с бричкой – оная задачка посерьезнее.
– Меня не тронули… Да, меня не тронули, потому что не волки, а медведи. Медведь летом не нападает, да еще и ягоды в лесу с избытком.
– А волк, по-твоему, нападает?
– Ты разве забыл про наших белых волков? – Антон понизил голос. В темноте его глаза блестели пьяно и сердито. – То же не волки, а оборотни.
– Хорошо, пусть по-твоему. Но оборотни тоже тебя не тронули, а коней вспугнули. Отчего так?
– Они могли и не пугать, и медведь мог не пугать. Кони сами почуяли и понесли.
Флоренций задумался. Он не относил себя к знатокам звериных повадок, но что-то явно не сходилось. Когда в округу забредали волки или медведи, про них сразу начинали говорить в нескольких деревнях, остерегали девок, чтобы не частили по грибы, пугали недолетков, не пуская в ночное. На то имелись охотники и прочие сведущие, кто мог опознать отметки волчьих клыков на найденной в кустах заячьей тушке или следы на сырой земле. Мужики привыкли соседствовать со зверьем, посему их зоркому глазу стоило доверять. Откуда же взяться хищности, если о том не пробегало и слушка?
– Ну пусть волки или медведи. Однако отчего же Алевтина Васильна не осталась внутри, коли лошади понесли?
– Она небось вывалилась.
– Как… как оное возможно? Для того бричка должна перевернуться или разбиться. Из колесного экипажа на ходу седоки не вываливаются.
– А она вывалилась! Наверное, хотела меня позвать, крикнуть, привстала, высунулась да не удержалась.
– Вот так натюрморт! Оно просто какое-то непостижимое трюкачество. Ранее подобного не встречал, особливо у барышень с их нарядами.
– Да мне и самому не до конца понятно… Особенно когда ты говоришь, твоими словами… в общем, как так могло получиться.
– Не только про оное идет речь. Ты сказал, что тряпье волоклось за бричкой. А если Алевтина Васильна выпала наружу, ей положено лежать смирненько. Зачем бы ей волочтись за понесшими конями?
– Правда… – согласился Антон. – Кто выпал, тот смирненько лежит… Но как бы то ни было, а я видел, что тряпье тянулось по дороге, именно тянулось, трепыхалось по кочкам. Я не бражничал и не сошел с ума, ты должен мне верить.
– Может, то и вправду волоклось некое тряпье, ветошь? А барышня сидела в экипаже или того лучше – правила им?
– Нет! Тряпья там не было, только аркан висел на дверце. Кроме того, тряпье по причине легкости не волочится, а летит. Тут же именно что волочилось, и глаза меня не обманули.
– Порой бывает, что глаза обманывают против воли, – задумчиво прошелестел Флоренций.
Огарок свечи угасал, краснота от него стелилась над столом, не доставая до собеседников, в темноте плохо различались сущие очертания, зато хорошо воображалось придуманное. Перед внутренним взором ваятеля встала дорога. Тот сплошь поросший молодняком кусочек он прекрасно помнил и редко туда заходил, потому что там не произрастало добротного дерева. Монастырка тоже не жаловала того места, огибала широкой дугой в отдалении. По этой дуге и мчалась бричка, больше негде. Мог ли Антон, стоя в пролеске, разглядеть, что волочится позади экипажа? Выходило, что мог.
– Это все чепуха, Флорка! – Елизаров со стуком поставил пустую кружку и, испугавшись шума, тут же поднял, замер с нею на весу, заозирался. – Какая разница, как случилось, если уже случилось?
– Большая разница. Или тебе посвататься и все покрыть подвенечным убором, или готовиться к тяжелой битве.
– К битве. И вот еще, постой… Я про самое главное запамятовал… На передке брички будто кто-то был, хлестал коней. Я вроде узрел его, хоть и со спины, хоть и мельком: и кнут в руке, и мужескую кряжистость. Это здоровяк. Он захотел угнать экипаж, а она, бедняжка, выпрыгнула, да неудачно. Или он ее поймал, не отпускал.
– Совсем уж гимнастика… Поймал, не отпускал, а сам в то время хлестал коней. Семь рук у него, что ли?
– Верно… Это значит, что злыдней было двое.
– Или трое… Или четверо… Знаешь пословицу?
– Какую?
– Про страх, у коего глаза велики?
– Опять ты мне не веришь! – вспылил Антон.
Огарок последний раз плюнул искрой и потух. Флоренций потянулся к новой свечке, пощелкал кремнем, запалил. Антон не возражал. Ровный свет тронул сведенные брови на его красивом лице, скорбно сложенные губы, нервно подрагивающие пальцы.
– Я не могу верить в то, что плохо себе представляю. Давай сейчас ляжем спать, а поутру я поеду в Заусольское и все разведаю наверняка. В самое дурное же позволь пока не поверить. Красть твоих лошадей смысла мало, даже вовсе оного нет. Их ведь не продать. Оно может означать следующее: либо не было кряжистого мужика на передке, либо не было тела позади. Думаю, Алевтина Васильна сейчас попивает чаек.
– А коли все так, как я говорю?
– Тогда злоумышленник норовил поквитаться именно с ней, с Алевтиной Васильной… Ладно. – Хозяин мастерской рассудил, что все недосказанное лучше перенести на утро и приготовился встать. – Я покамест принесу потихоньку каких-нибудь одеял, устроим тебя тут.
– Нет! Я один не смогу. Погоди!
Это походило скорее на детский каприз, но Антон, по правде сказать, и являлся сущим ребенком: избалованный, без цели, без серьезного увлечения. Из двоих отпрысков Семена Севериныча и Аси Баторовны Александра казалась старше брата, хоть родилась на шесть лет позже него. Единственный сын – это плохо, совсем никудышнее дело, потому что некому по детству его лупить.
Флоренций попробовал вторично отправиться в дом за постелями, но снова был остановлен своим нервным ночным визитером.
– А если она и впрямь жива, то мне не избежать сватовства?
– Боюсь, не избежать. Но разве оно дурно? Разве ты не пребывал с нею счастливым? А теперь и ребеночек народится, все будет замечательно.
– Но батюшка… Он не простит, не дозволит…
– Поглядим. Тут я не в силах вспомоществовать.
– Все едино встанет вопрос, что я делал с ней наедине.
– Оный вопрос уже стоит, потому как кони твои и больше ничьи.
– А коли сказать, что Сашка позвала ее кататься, а потом одолжила Тине коляску добраться до дому?
– Не городи чушь, Антон. – Листратов начал закипать, тем паче уже пропели третьи петухи, непреодолимо клонило ко сну, так что слипались не глаза, а мозги. – Как оно – одолжила? По-твоему, все слепые и глухие? Тем паче Александра Семенна наверняка обреталась в оное время где-нибудь на виду. И сама идея твоя подлая, ты уж прости.
– Умоляю, лепший мой Флорка, не надо ругать… Ты не ругай меня! Я в безысходности! Моя жизнь окончена ничем, хуже, нежели ничем, – позором! Мне нужен дельный совет, а в том, что натворил по глупости делов, я и сам убежден не хуже твоего.
На протяжении всей этой ночи Антон без умолку болтал и не давал Флоренцию сосредоточиться, вдобавок убедил, что государева служба способна окончательно оглупить. Пожалуй, чем меньше давать веры его словам, тем лучше. Надо завтра все выяснить самому, а сейчас, пока еще не окончательно рассвело, все же умудриться поспать. Тихая робкая ночь безмятежно прилегла на карнизах, ее хотелось не тревожить, а уютно обнять и прикорнуть по соседству.
– Антон, – зевнул хозяин, – давай-ка укладываться, иначе завтра недостанет сил ни на что.
– Но… но у тебя здесь неуместно… несподручно… а вдруг кто зайдет? – запротестовал тот. – Пожалуйста, оставайся со мной.
– Нет, друже, коли я тут останусь, то как пить дать меня придут искать с самого утра. Давай-ка уж лучше прокрадемся тихонько в опочивальню. У меня в гардеробной имеется софа, а дверь туда на замке.
Гость снова возроптал, но Флоренций его уже не слушал. Он покормил масляную лампадку огоньком свечи, после чего ту задул, вытолкал Антона через внутреннюю дверь в дом, тихонько провел в свои покои, засунул в гардеробную и снабдил периной, подушкой, одеялом. После всей этой постельной возни сам Листратов остался с простынкой на набивном тюфяке, поэтому укрылся поддевкой, а под голову сунул свернутый старенький камзол. Тем не менее оставшиеся несколько часов прошли в упоительном сне без приключений, и назойливые рассветные лучи застали его посапывающим и беспричинно улыбающимся.
Наступившее утро выдалось в усадьбе Донцовой избыточно хлопотливым. Еще до завтрака прискакал с запросом взъерошенный гонец из Заусольского, дескать, не обретается ли здесь молодой барчук Антон Семеныч. Приметливая Степанида решила не отвечать за хозяев и отправила посыльного к барыне. Зинаида Евграфовна всполошилась неуместности вопроса и стала дознавать, что же там стряслось у Семена Севериныча с его непутевым сынком. Так и вышло, что Флоренция еще на лестнице без предуведомления атаковали множеством коварных суждений, и ему едва удалось сохранить беззаботное выражение лица. Не могло идти и речи, чтобы отнести Антону снеди или хотя бы чаю. Гонец был отправлен ни с чем, а художник, наскоро перекусив, собрался в Заусольское самолично выведать причины беспокойства. Впрочем, он уже предвидел, что слова ночного гостя заслуживали значительно больше веры, нежели им досталось в темной мастерской.
Глава 4
С высокой и заметно покривившейся колоколенки села Беловольского раздался долгожданный перезвон, высокий речной берег ухватился за него, осторожно потянул на себя и повел дальше под обрывом, не выпуская наружу. Селянам остался только ласковый перелив, всю же чугунную мощь съела Монастырка. Местный поп Феоктист знал эту особенность. Как бы ни трезвонил огуречноголовый пономарь Конон, все одно звук умирал раньше, нежели прихожане успевали снять шапки и перекреститься. С этим надлежало что-то делать, но помещик Захарий Митрофаныч Лихоцкий ввиду лихих же событий укатил в безвестность, не оставив ни указаний, ни денег. Епархия тоже предпочла отмахнуться. Колоколенка тем временем все кренилась и кренилась, не приведи Господь – скоро совсем упадет. Сам же старый Феоктист не имел сил достучаться в нужные двери, поэтому только молился, резонно почитая занятие это наиважнейшим.
В губернских, да и вообще во всех имперских бумагах не наличествовало никакой Монастырки, река носила нерусское название, то есть в буквальном смысле – Нерусса. Таковое не прижилось, не тот характер у тутошнего люда. Ее упорно продолжали величать Монастыркой по обосновавшейся на берегу Казанской Богородицкой Площанской пустыни. Волнам же не было дела до имени, они капризничали, точили зубы о высокий берег, напрочь сгрызали мелкое камье и надкусывали крупные валуны, рычали, когда голодны, или вот так воровали колокольный звон у изнуренных полями православных.
До заката оставался еще приличный кусок небесного каравая, но крестьяне послушно начали складывать серпы и убирать в стога растрепанные снопы. Уже неделю стояли сухие безветренные погоды, и мужики спешили с жатвой. Этим годом Господь послал излишек дождей, посему не ожидалось полных закромов. Отец Феоктист ведал о том и загодя печалился необновленной колоколенке. По издавна заведенной привычке он вышел за погост, чтобы встретить свой приход на большой дороге, но вместо знакомых потных и шумных телег неожиданно лицезрел приближавшуюся из-за леса пару ретивых скакунов. Кони везли закрытую коляску. Батюшка пригляделся: передок пустовал, внутри с первого взгляда тоже никого. Он повернулся лицом к церкви и зычным голосом позвал служку Павла. Тот еще не вышел из отроческого возраста, отличался зорким глазом и ловкостью. Рыжий и конопатый Павлушка образовался снаружи вместе с Кононом, видать тот залюбопытничал. Бричка – а теперь уже стало возможно распознать в экипаже крытую бричку – приближалась ровной рысью, и востроглазый Павлушка определил масть: черные с белой полосой от лобной звездочки до хвоста – елизаровская порода, о коей много шушукались окрест. Таких лошадей вошедший в азарт помещик из соседнего Заусольского никому не продавал и ни с кем не менялся, хотел сорвать крупный куш на столичной ярмарке.
За отсутствием барина уездным дворянам виделось мало нужды в Беловольском, они наведывались крайне редко, посему поп с пономарем заинтересовались. Сам Елизаров пожаловал – это событие нерядовое. Конечно, в бричке мог катить тамошний бурмистр, или кто-нибудь из слуг, или сынок, или дочка по своим девичьим надобностям вроде вышитых салфеток-скатертей, но все равно…
Отец Феоктист пригладил ладонью бороду, приосанился, но кони отчего-то сменили рысь на ходкий шаг и продолжали замедляться. В это время с другой стороны, из полей, потянулись-таки крестьянские телеги, сами мужики в пятнистых от пота посконных рубахах, их бабы с завязанными по глаза лицами, в простых, без шитья и пестроты одеждах. Впереди шел могучий Трифон, волосы он собрал в хвост, дочерна загорелые руки висели обухами. Рядом бежал его пес – гроза окрестных волков. За ними тянул молодого, не обученного еще мерина кривой Яков, по привычке напялив грешевник ниже положенного, чтобы прикрыть досаду с глазом. Ему помогал взрослый сын, такой же вислоплечий, как отец. Мерин их не желал слушать – наверное, тосковал по утраченной радости соития с молодой и сочной кобылицей. Обычная картина вечернего села наложилась на необычную с елизаровской двойкой. Вторая представлялась интереснее, но первая получалась ближе и загораживала обзор. Пономарь с досады крякнул, а Павлушка потянулся вперед, чтобы первым рассмотреть, куда последует приезжий барин. В этот самый миг среди крестьянской гущи заверещала баба, ее визг подхватили еще несколько пронзительных голосов, и сразу же заохали басами мужские. Все шествие затормозило, заворочалось, меняя направление. Священник озадачился, но из боязни уронить сан остался на месте, Конон покосился на него и тоже замер, не умея скрыть на бледном лице греховного любопытства. Павлушка же, не чинясь, побежал к крестьянским подводам. Те уже вовсю двигались через клин, что раздваивал дорогу на проселочную и торную. Раз они посчитали нужным остановить двойку вместо того, чтобы снять шапки и поклониться проезжим господам, дело разворачивалось необычное и, следовало полагать, не вполне добронравное. Батюшка на всякий случай перекрестился и взял Конона за локоть, повелевая хоть и медленно, не теряя чинности, но все-таки двигаться в ту сторону. Яковлев сын уже запрыгнул на своего мерина и почесал наперерез, Трифон первым, как шел с поля, выбрался на середку большой дороги со своей телегой, перегородил. Ну точно: что-то приключалось прямо здесь! Наконец упряжка достигла скучившихся беловольских крестьян, завязла в них. Донеслись громкие возгласы, причитания и ошалелые матерки. Тут уже не пристало манерничать, и отец Феоктист с пономарем рванули со всей мочи.
Они добрались минут через десять или пять, но этого времени хватило, чтобы одинокие вскрики превратились в тучный вой. Перед приходским священником раздвинулись просоленные и пропеченные зноем спины, обнаженные головы, испуганно прижатые к груди руки. Он очутился перед конскими мордами. Те скалили замечательно крепкие крупные зубы, трясли смоляными гривами, беспокойно всхрапывали, словно прося у людей помощи. Батюшка прошел дальше, вдоль нервно дрожащих боков. Бричка не представляла ровно никакого интереса ни снаружи, ни изнутри – пустая и черная, как неудача. А вот за ней волочилась какая-то бесформенная морока, скрученная, казалось, из грязного тряпья и порыжевшей травы.
Первой безопасной догадкой слабого глазами отца Феоктиста стала коряга – подцепили, а освободиться не могут. Но тогда не вопили бы оглашенные бабы и не крестились бы хмурые мужики. Священник подошел поближе, откуда-то выскочил утиравший нос Павлушка, схватил батюшку за рукав, провел ближе, к самому как ни есть недоразумению. Сбоку двигался кто-то еще, какая-то знакомая девка, она неожиданно завопила благим матом. Поп склонился и тоже вскрикнул.

То, что он с подслепа возжелал принять за опутанную рваниной корягу, вырисовалось не чем иным, как женским телом. Судя по остаткам одеяния, не из простых. В окровавленных волосах мелькали репьи, нос расплющился, глаза забились дорожной пылью. Голова походила на мертвую, зачахшую в неводе рыбину, что билась, билась, да и покорилась судьбе, истратив силы.
Сразу же открылась и причина беды: когда несчастная барышня устремилась наружу, широкая юбка ее зацепилась за дверцу, и тут же сорвался с привязи аркан, метнулся в ноги, запутал, а кони с чего-то понесли. Тот злополучный аркан висел на прибитом к стойке крючке, вроде ему не должно кидаться в колени седокам и стреножить их. Между тем…
Темно-синее господское платье запылилось, изорвалось, из дыр торчало кровавое мясо. Злую шутку сыграл со своей хозяйкой и корсет: полосы китового уса впились острыми стрелами в тело. Одна прошила насквозь бедро – отменно стройное и соблазнительное, вторая впилась в живот, разворотив его до кишок.
– Батюшки-светы! – голосила Трофимова баба Аксинья, полногрудая, вечно на сносях, но притом с ядреными свекольными щеками и блестящими умными глазками любительницы посудачить.
– Ох уж Русь-матушка – на соленое не скупится.
– Грехи наши тяжкие!
– И-и-и-и! Матушка-заступница!
Всхлипы, вой, бессвязный клекот, даже лошадиные всхрапы – все смешалось и загустело, предзакатное солнце поддало жару. Отец Феоктист снова заглянул в бричку, недоумевая, где же сам барин. Та безнадежно пустовала, кожаный верх держали упрямые, нисколечко не погнутые и не удрученные годами спицы. На полу валялся истоптанный кружевной платок, соломинки, пожухлый ивовый хвостик. Сиденья покрывала пятнистая коровья шкура, по летнему времени – самое то из-за малой ее ворсистости, понеже на густой овечьей и взопреть немудрено. Не наблюдалось ни ридикюля, ни узелка с провизией, ни ранца – ровным счетом ничего. Батюшка снова вернулся к бездвижному телу, нагнулся, потрогал зачем-то аркан. Тот увяз прочно, впился в колени своей жертвы, как голодный пес в кусок мяса.
– Да жива ли она? – испуганно пролепетал Павлуша.
– Где там жива, преставилась. – Чья-то тяжелая рука отвесила служке беззлобный подзатыльник.
Солнце приготовилось нырнуть в свое логово за темными верхушками, окрасило окрестности алым. В его лучах растерзанная плоть барышни раскровянилась, смотреть на нее стало еще жутче. Следовало прибираться. Поп кивнул, очередной раз пробормотал что-то из молитвослова. Со стороны села поодиночке и кучками сбегались остальные крестьяне, всем требовалось встретиться с лихом глаза в глаза.
– Ишо недоставало нам, – тяжело вздохнул Яков и велел сыну стреножить скакунов, отцеплять покойницу, укладывать на подводу и везти к земскому старшине. Оттуда уже затемно послали в уезд за властями, но тех не ждали ранее завтрашнего дня, потому тело отправили на ледник к богатому мельнику Власу, а елизаровских коней до поры до времени оставил у себя в конюшне кривой, но притом зажиточный Яков.
На этом для крестьян села Беловольского история сия закончилась, а для капитан-исправника Трубежского уезда Орловской губернии Кирилла Потапыча Шуляпина – началась.
* * *На всех бесконечных просторах Российской империи трудно сыскать столь же дальновидных государственных мужей, как председатель земского суда господин Поддубяко Викентий Сомыч, иже с ним Мержатов Николай Николаич, Тупольский Егор Изяславыч и другие заседатели. Им повезло придумать беспроигрышную комбинацию, поселив капитан-исправника в разделенном на две неравные части казенном доме. Первая – служба: приемная, кабинет с безоконным закутком для шептунов, тусклая каптерка для десятских. Вторая – жилье: гостиная, столовая, опочивальни, гардеробные, гостевые. Это строение досталось земству как выморочное после разорившегося барина-болтуна. Тот промотал весь капитал и остался на старости лет с одним домом в Трубеже. Не располагая великими площадями, земский суд постановил отделить от своего тела полицейскую управу, а заодно и угнездить капитан-исправника. До того семейство кочевало по казармам, своим углом обзавестись не удавалось, и жизнь представлялась в некоторой степени беспросветной. В новой же любопытной диспозиции выигрывали обе стороны: Кирилл Потапыч наделялся бесплатной крышей, но и служить ему приходилось на совесть, земские же чины перекладывали на его голову весь правопорядок целиком. Будет скверно блюсти должность – лишится крова. В подобных обстоятельствах ни один порядочный отец семейства не станет манкировать долгом.
Казенная часть не манила уютом и не удивляла убранством. На шершавой, много повидавшей поверхности рабочего стола жили в согласии простой чернильный прибор без загогулин, деревянный пенал с заточенными гусиными перьями, часослов под вышитым шелковым ликом пречистого архангела Михаила, жидкая стопка листов, трехглавый подсвечник, и более ничего. Столешница представала гладким прудом с хижинами по окоему, но вовсе без лодок. Чистоте служебного места долженствовало являть собой порядок и в делах, потому исправница Анна Мартемьянна – полная синеглазая луна с ямочками на щеках – блюла ее со всем усердием. В юности она сияла тоненьким очаровательным полумесяцем, но, как и положено, со временем приросла телесами. Лицо ее в любой час матово мерцало, будто сдобренное густыми свежими сливками, крупный рот уравновешивался маленьким и мягоньким подбородком, пепельные кудри воланами лезли из-под чепца, кружа душистым облачком вокруг невысокого чистого лба.
Опять же Анна Мартемьянна при такой хитрой диспозиции имела возможность регулярно инспектировать служебную половину. Она ежедневно заявлялась с девкой Палашкой, а та – с водой и тряпками. Исправница смотрела с прищуром и нередко кривила пухлую розовую губку, девка терла подоконники и мебеля, а на полу покачивалось полное ведро, обнаруживая досадную кривизну половиц. Помимо стола в комнате помещались шкаф с глухими дверцами на замочке, две разнородные тумбочки, два напольных ступенчатых канделябра по углам, герань и бальзамин в глиняных горшках.
Приватная же часть походила на заботливо обихоженную норку волшебницы средней руки: невеликие комнаты, на креслах вышитые накидки, на кроватях башенки из подушек, на стенах бархатные медальоны, на тумбочках резные салфетки, на окнах многослойные фестоны. В целом же – первостатейное провинциальное очарование.
Выйдя за небогатого безземельного дворянина Шуляпина, Анна Мартемьянна бесперебойно изыскивала способы прикрыть скудость средств. Так она увлеклась разведением комнатных растений, причем добилась весьма значимых успехов. Где ветшала стенная обивка, приходили на помощь фикусы и драцены. В гостиной стояли три или четыре деревянные кадки с апельсинами и лимонами – настоящая оранжерея. Зелень отменно скрашивала неприхотливый быт и даже вызывала зависть у господ побогаче. Прочих прелестей в комнатах не наблюдалось, разве что безукоризненная чистота. Родительские будни скрашивала главным образом любимая единственная доченька Анастасия Кирилловна.











