Флоренций и черная жемчужина
Флоренций и черная жемчужина

Полная версия

Флоренций и черная жемчужина

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Услышав фразу Колюги про любовь и смерть, Анна Ферапонтовна Кортнева, сестра Георгия, закатила глаза и прижала к груди донельзя тощие руки. Ее вообще отличала необычайная худоба, да еще при маленьком росте: ключицы воинственно торчали из ворота, щеки впали, будто она все время сосала пастилку, для талии любой корсет оказывался велик. Тем не менее ее не оставляла всегдашняя энергичность, порывистость, сиречь тщедушность комплекции не мешала проявлять масштабную нравственную конституцию. В свои двадцать четыре года Кортнева успела обвенчаться, пожить счастливым браком и овдоветь. На самом деле она носила имя покойного мужа – Стародворская, но приятели прежних лет не привыкли к новому имени и величали привычным девичьим. Теперь она снова жила с братом в Малаховке в родительском доме.

Листратов побаивался подступаться к ее портрету ввиду вертлявости натуры.

Последний гость – Скучный Василь, господин лет тридцати пяти или даже сорока, – безнадежно сроднился со своим прозвищем. Он присутствовал на всех приемах и обедах, всегда что-то умно и гнусаво говорил, великолепно сверкал лысиной, но никак не мог отлепить от себя нелестного эпитета. Впрочем, уже и сам привык. Василия Аполлоныча Бойко, как его звали без шутовства, аттестовали как должностное лицо при высоком чине, но отчего-то он проводил все время в имении матушки и не казался озабоченным государственными либо военными делами. Рассказ Алихана про несчастных Енли и Кебека вызвал у него не сочувствие, но порицание:

– Неосновательным будет полагать, что причины сей трагедии сокрыты в одном лишь непослушании. Посудите сами. Отчего этот прекрасноликий Кебек не служил? С какой такой стати они не платили подати? На чьих именно землях проистекала сия Аркадия, ведь у всего имеются хозяева и им не с руки терпеть пришлых? Молодожены попросту не внедрены в систему общественного устройства, а при подобной диспозиции трудно ожидать одобрения и защиты. Они, попросту говоря, незаконопослушные, бунтари.

– Строго говоря, ослушники знали, что их ждет наказание, – бодрым стряпчим выступил Алихан.

– Со всей очевидностью это доподлинно так: недаром они скрывались, – добавил Антон. – Но на мой вкус, лепшие мои товарищи, наказание чрезмерно: с них сталось бы изгнания.

– Не-ет, изгнанием не обойтись, там деньги замешаны, – вставил Игнат. – Где деньги, всегда до смерти недалеко.

– Так все же, – настаивала Алевтина Васильевна, – любовь до смерти? Есть ли именно что прок в любви до смерти?

– Кто же велит искать в любви прок? – тихо спросила Сашенька Елизарова.

– Кто? Да все, – желчно хохотнул Алексей Васильич. То ли ему хотелось потрафить сестрице, то ли подначить избалованную хозяйскую дочь.

Игнат Митрошин посмотрел долго и грустно сначала на Алевтину, потом на Александру, потом снова на Алевтину. Он ничего не сказал, но явно намеревался. Вперед снова выступил Скучный Василь:

– Позвольте, любить можно кого угодно и сколь угодно сильно. Между тем определенно существуют понятия общественной пользы, сиречь долга. Если бы у нас так жениться вздумали? Каково? Сбежали, обвенчались без родительского благословения, наплодили потомства без роду без племени? Инда уж и родословные потерлись бы.

– А разве оного не случается? – поинтересовался Флоренций, не поднимая головы от рисунка.

Готовенький Игнат уже лежал на подоконнике, после него художник все-таки избрал тощую Анну Ферапонтовну, которая давно желала позировать, но считала ниже своего достоинства напрашиваться. Он кратко предложил ей, получил довольное согласие, усадил напротив окна, приподнял подбородок, дал в руки праздную шаль. Госпожа Кортнева полностью завладела его вниманием, но все равно не выходило ничего путного вследствие ее неубывающей энергии: сия сударыня не умела смотреть в одну сторону, вечно скакала беличьими своими глазами, дергала костлявыми плечиками и прихлопывала раскрытой ладонью по столешнице.

Художник изрядно утомился переделками и все чаще косился в сторону пестрого Алихана. Ему требовался непринужденный повод, чтобы испросить дозволения нарисовать того, а то ведь мог и обидеть ненароком. Неизвестно, каковые регулы царят в его среде, без спросу лезть зазорно.

Тот же горделиво молчал, слушая, какую бурную дискуссию вызвала его замечательная легенда. Очевидно, на том и строился расчет. Растерзанные конями влюбленные – это не сказочка про трех сыновей и не Змей Горыныч с Бабой-ягой. От степной истории сущно попахивало вполне реальной трагедией, с дымком походного костра и всхлипами болотной цапли. Небось Алихан об эту пору прикидывал, какова собравшимся на вкус такая любовь, с кровушкой. Слушатели-то все привычные к слащавостям, самое крайнее – прыгнуть в омут да утопиться. Неудивительно, коли степняк судит о них как об особах поверхностных: лощеных сударях и изнеженных сударынях, что готовы от легкого касания свалиться в обморок. А может, и никак не судит, просто хочет произвести впечатление. Тогда он и в самом деле павлин.

Флоренций замечал, как Алихан теплел взглядом, касаясь прелестной Алевтины, и не наблюдал в том никаких неожиданностей. Белокурая чаровница как раз во вкусе азиатских выходцев, среди их красавиц полно чернооких и чернокудрых, а такие – невидаль. На самого ваятеля ее чары не действовали, но он и прибыл не из степей, а из обласканной музами Тосканы.

Тем временем спор потихоньку разгорался из искорки в приличный костерок.

– Да-да, наш друг Флоренций прав, мсье Василь, – подскочил Антон. – Вокруг нас тоже полным-полно ополоумевших от любви. И они с рьяным постоянством сбегают из-под родительской опеки.

– М-да, случается… Что, увы, достойно сожаления, – парировал Василь. – Негоже сие поощрять. В цивилизованных обществах надлежит блюсти протокол, иначе рассыплется вся наша нравственная материя.

– Какой же протокол может наличествовать в любви? – опять удивилась Сашенька. Ее чудесные глаза уже не мерцали, а горели волшебным зеленым огнем, щечки разрумянились.

– Протокол, сиречь кодекс, обязывает отпрысков почитать своих родителей, – веско постановил Скучный Василь, еще раз подтвердив точность прилипшего к имени определения. – На том и зиждется цивилизация.

За все это время Алихан не проронил ни слова, только внимательно смотрел, запоминал. Отчего-то представлялось, что он непременно выскажется и тем поставит точку. В безмолвии пребывали также Глафира Полунина со своим долговязым женихом, но им прощалось ввиду романтического статуса обрученных. Таким лишь бы любовь, хоть бы со смертной концовкой. Хвала Спасителю, дурманное сие состояние ненадолго и – Боже упаси! – не навсегда. Не вставлял реплик и Петруша Корсаков, но тот исключительно по причине набитого рта.

Каждый кивал или качал головой, подтверждая или отрицая приверженность общественным нормам или необоримым страстям. Впрочем, Игнат Митрошин умудрялся одновременно и кивать, и мотать из стороны в сторону. Он дважды порывался поддакнуть Скучному Василю, трижды – Сашеньке. В конце концов разрешился сумбурной фразой:

– Цивилизация есть благо, а не зло, но укрощение истинных чувств отнюдь не пристало причислять к сему предмету.

– Что вы имеете в виду? – озадачилась Анна Кортнева. Ей во всем требовалась ясность, будто она служила в войсках и получала на плацу команды. Ее выпад сопровождался яростной жестикуляцией, так что Флоренций сдался и отпустил ее поплавать в разговорах.

Место сестры занял прекраснодушный Георгий Ферапонтыч, выручил. Теперь художник не поднимал головы от планшета, одни глаза сновали вверх-вниз колодезным журавлем.

– Я лишь хотел… – стушевался Игнат Иваныч, – лишь хотел пояснить, что история сия возможная, даже вполне. Между тем все персонажи порицаемы и должны быть примерно наказаны.

– Наказаны? Так возлюбленные и без того уже наказаны! – удивилась Анна Ферапонтовна и презрительно фыркнула.

Она откровенно недолюбливала Митрошина за его неряшливость, непредметность суждений, присущую им догматичность. Между собой брат с сестрой называли того «сударем в шорах», будто он глядел в свернутый конусом картон для выпечки и видел вполнеба, вполжизни. Справедливо ли они оценивали Игната, никто не знал, потому что Кортневы не имели привычки делиться наблюдениями.

– Ах! Речь идет вовсе не о просвещенных народах, а о дикарях. – Тина очаровательно вскинула ресницы, и тень их прошлась легкой рябью по фарфоровым щекам. – Среди дикарей именно что неуместны все ваши умненькие и бесспорно привлекательные суждения.

– Алевтина Васильна права, – засуетился Игнат. – Там… здесь… Среди иных народов негоже исповедовать свои устои.

– Как же, по-вашему, я дикарь? – тут же выступил вперед Алихан. Вот она – его точка!

– Игнатка не то имел в виду, мой лепший Алихан, – вступился Антон, подскочив и тут же нарочито захромав. – Он немного недружественен со словесами. Как ты думаешь, Флорка? Ты ж умник.

– Действительно, оный спор не имеет предметности, только обобщенную идею. – Флоренций протянул взор к Игнату, словно придержал того за локоть, спасая от дальнейших неуклюжестей. – Вовсе нет разницы, где и с кем произошла трагедия, да и произошла ли вообще. Решается иной вопрос: что важнее – долг или любовь?

– Долг! – в суровый унисон постановили Митрошин, Антон и почему-то Пляс.

– Любовь, конечно же любовь! – подлетели в воздухе легким пухом женские возгласы.

Листратов удовлетворенно улыбнулся:

– Как наблюдается из несогласия в нашем малом кругу, вопрос оный тягостен, и решать его каждому предстоит в одиночестве. В соответствии же с выбором воспоследует и действие. Оправданием может служить только личная мораль, никак не обществом принятая, потому как речь идет о счастии персоны, но не общества.

– Как-то непрелестно у вас вышло, – буркнул Георгий Кортнев, – счастие гражданина неразделимо со счастием Отчизны, коя пестует сынов своих для службы именно что престолу и обществу, никак не любви.

– Ах, просто сие суждения недворянина. Различные сословия мыслят несходно. – Алевтина Васильна умело воспользовалась случаем уколоть Флоренция происхождением. Она не почитала художника за ровню и не раз давала повод о том догадаться. Вот и теперь без деликатности поставила на место. Впрочем, он ни капельки не обиделся:

– Не смею спорить. Однако, когда некий сын своей отчизны избирает личное счастие в укор долгу, он делается нещадно порицаем. Когда же верх берут гражданский долг и устои, а между тем особа теряет смысл и ценность собственной судьбы, отечество никак его не восхваляет, не балует и не рукоплещет. Дескать, вот каков молодец. Просто съедает на завтрак вместе с яйцом пашот.

– Сиречь это его долг, – закончил вместо Листратова Василь. – За исполнение долга не предусмотрено оваций.

– Ах, господа, вы увели разговор в другую сторону! – Алевтина со смехом откинулась на спинку стула. – Долг ли, любовь ли, а все одно просвещенные народы не снизойдут до смертоубийства. Ну заточат девицу в башенке, потоскует она с годик, поплачет, а потом выйдет за кого надо или отправится в монастырь. Вполне обыденный анекдотец. Нас же с вами покоробила лютая казнь. Так что нет, господин ваятель, я не поддержу вашей миролюбивости. Все дело именно что в дикарстве.

После ее слов Кортневы заметно поскучнели: беседа чрезвычайно сузилась, с широчайшего простора морали протекла в мелкое русло единичной, притом чужой истории. Флоренций ни капельки не покоробился небрежением к собственным словам или умело скрыл досаду ли, обиду ли. Между тем Елизаровы явственно огорчились резкостью барышни Колюги.

– Позвольте, Алевтина Васильна, тогда и я дикарь, – сухо обронил Антон.

Она посмотрела на него в упор, будто хотела заворожить, а после связать по рукам и ногам, унести в темницу. В этом долгом пристальном взгляде читалось многое невысказанное: что нет, Антон не дикарь, а приличный господин хорошей фамилии, что она просит у него прощения, если произнесенные слова чем-то задели, что ему нет резона на нее дуться, тем паче она так хороша собой, умна, образованна, широких суждений и вообще, что благопристойность не позволяет рыцарям ополчаться на слабый пол в защиту таких же рыцарей, пусть и дальних сродственников, что… Антон сдался. Он посмотрел на Алихана, но Алевтина Васильна не удостоила того ни говорящим сиянием своих глубочайших зениц, ни дежурным извинением, пусть даже из числа самых расхожих.

– Как-то душно стало к вечеру, – протянула Анна Ферапонтовна. – Георгий, господин Алихан, не угодно ли сопроводить меня прогуляться по саду? Об эту пору там замечательно душисто.

– Мы тоже составим вам компанию, – с облегчением выдохнула Глафира Полунина и потащила к двери своего Пляса.

– Господа, прежде попробуйте этот удивительный десерт, пока он окончательно не истаял, – запротестовал Петр Самсоныч Корсаков, указывая на блюдо с покривившимися розовыми башенками. Очевидно, те состояли из крема, который просел под атакой духоты, а пуще того – жаркого спора.

Ему никто не ответил. Сашенька перестала мучить кота, тихонько встала, подошла к Флоренцию и заглянула в его рисунок.

– Превосходно, – похвалила она насупленное изображение Игната, – точь-в-точь.

– Вы и вправду находите? – вскинулся художник. При ее приближении он успел встать, но не успел прикрыть все свои наброски, и теперь она могла лицезреть и карикатурно худую востроносую Анну, и сосредоточенно-высокомерного Георгия.

– Разумеется. Он просто как живой. А отчего вы не нарисовали Алихана? Разве не интересно?

– Я очень хочу, буквально жажду. Однако надо прежде заручиться его согласием на оное.

– Не изводитесь понапрасну, это я устрою.

– Премного благодарен. – Листратов слегка наклонил голову и покраснел. – Чудесный выдался вечер. Его скрасила беспримерная поэтичная история.

– Скрасила… да… Но мне что-то беспокойно.

– Беспокойно? Отчего бы?

– Видите ли, нас собралось тринадцать – несчастливое число. Мы с Антоном запамятовали посчитать Петрушу, вот так и вышло.

Флоренций шепотом перечел присутствующих: брат и сестра Кортневы, брат и сестра Колюги, сами хозяева, Глафира с женихом, Петр, Игнат, пестрый Алихан, Скучный Василь и его собственная персона. Верно, тринадцать.

– Если угодно, я поспешу уйти – останется двенадцать.

– Нет, что вы! Уже поздно, слишком поздно.

Глава 2

– Я вовсе не желал быть понятым столь превратно… Однако вы очевидно и жестоко насмехаетесь надо всем, что есть в моей жизни ценного, достойного и… и… – Антон Семеныч Елизаров во время объяснений изрядно запинался, теребил длинными пальцами край дорогого офицерского шарфа, сучил вычищенным до блеска сапогом. Он сидел в наглухо зашторенной фамильной бричке – довольно несвежей. В другом случае блестящий молодой поручик, любимец дам и особенно их заботливых мамаш, предпочел бы модную открытую коляску или будничные дрожки, но сегодняшний случай выдался не для завистливых взоров сельской публики.

В экипаже находились двое и не наблюдалось кучера. В дороге не прозвучало ни слова, только ласковое понукание в адрес лошадей – пары чудесных елизаровских скакунов. Вороные красавцы с белой полосой, что начиналась звездочкой между ушами и заканчивалась тоненькой прядкой седины в хвосте, – новая порода, долгие годы пестуемая Семеном Северинычем. Статью его питомцы не уступали орловским: шея длинная, спина сухая, ноги крепкие. Пока еще ни один красавец не покинул конюшни в родном Заусольском поместье, но их уже ждали на выставках, а потом и на ярмарках. В этих конях состояло главное богатство дома, хотя любившие пошушукаться соседи думали несколько иначе.

В дороге Антон Семеныч саморучно правил на передке, старательно, но безуспешно выбирая неизрытую колею. Пароконная бричка под черным кожаным колпаком колыхалась, будто баба с ведрами без коромысла. Ее бока шептались с ветками, издавая шершавые звуки, иногда цеплялись за буйствующий чертополох, потом умолкали, прислушивались к стрекоту кузнечиков и опять начинали шепелявить под нежными березовыми пальчиками. Лес припас с избытком звуков, отчасти поэтому Елизаров-младший всю дорогу молчал. Когда они отдалились равно от всех прилепившихся к берегу деревень и даже хуторов с пустошами, возница спрыгнул наземь и повел коней в поводу. Они углубились в чащу и замерли на полянке. Тогда он и пересел к своей спутнице, а следом уж завязался этот тяжелый и совершенно некрасивый, даже отвратительный разговор.

– Вы не должны думать, будто я… будто мне стало бы… вышло бы удачнее, умри вы на самом деле. Ни в коей степени так даже помыслить не могу. И вы должны понимать, что дороги мне и все, что было и есть между нами – лепшие, драгоценнейшие минуты и часы. Между тем… между тем мое положение тоже отнюдь не завидное, несвободное. Я в плену у своего сыновнего долга, и мне велено исполнять его безукоснительно. Манкировав же им, я опорочу себя в глазах общества и дорогих мне людей.

Его визави молчала, ее щеки и губы побледнели до мраморности, опущенные долу глаза пребывали в бездвижности. Она надела шляпку с густой вуалью, но, оказавшись в бричке, сняла ее и положила на сиденье. Теперь та вольготно развалилась между собеседниками и мешала.

Антон Семеныч продолжал косноязычить и чем дальше, тем сильнее становился противен сам себе. К тому же он ужасно хотел облегчиться, притом давно. Наверное, это от нервов. Хотя, возможно, что жбан кваса и кувшин домашней браги для храбрости сыграли не последнюю роль.

– Мне не по душе напоминать в который раз одно и то же, но ведь причиной наших… наших сегодняшних недоразумений стали ложные факты и следом за ними ложные выводы. – Он вытер со лба пот, платок сразу вымок. Все же не следовало так много пить перед долгой прогулкой и важным разговором. – Опять же, если я могу чем-то помочь, то ничуть не отказываюсь и постараюсь сделать все, что в моих силах, однако отнюдь не то, к чему вы… о чем вы… думаете.

– Вы желали сказать, к чему я вас принуждаю? – медленно проговорила она. – Пожалуй, да, принуждаю. И вам придется все же это сделать, а прочим поступиться.

Он в отчаянии опустил голову на скрещенные руки, бричка наполнилась глухим стоном. Шляпа его давно покоилась на передке, он загодя снял ее. Темные кудри ложились на лоб изящными завитками, добавляя в образ демоничности и порочности. Она поневоле залюбовалась его дерзким профилем, вздохнула и тихо заплакала.

– Что вы… что вы делаете? – вскинулся он. – Не время для слез, это не нужно. Вы этим лишь усугубляете мою… мое нервическое возбуждение и общую… общую неуверенность, неустойчивость всей этой… Нам надо просто поговорить, очень серьезно поговорить. А вы… вы вынуждаете меня утешать вас, когда я сам… сам являюсь причиной ваших слез. Полноте! Вам угодно делать меня еще худшим подлецом, нежели на самом деле.

Она поняла, что слезы – самое верное оружие, и расплакалась еще пуще, еще жалостливей.

– Вы не подлец, вы… мы оба просто очень несчастные люди. Вы не хотите причинить мне зла, вы… вы не понимаете меня, я же понимаю вас.

Ей и в самом деле со всей неприглядностью открывалась истинная картина: молодой господин в нее влюблен, но папаша намерен женить его на титуле с завидным приданым. Неудачницам вроде нее самой дорога в содержанки, в монастырь или казармы, где кумушки одалживают друг у друга горстку мучицы. Вечная непролазная нищета, залатанные юбки, чужие комковатые тюфяки и заискивающий взгляд станут ее спутниками до самой старости, еще вернее – до погоста. Смириться с такой судьбой можно уродине или печальной серенькой мещаночке, но не украшению любого собрания, не острой на язык образованной барышне хорошей фамилии, не красавице.

Подобный камуфлет случался с ней, увы, не впервые. Будучи совсем юной, она имела несчастье обольститься красноречием блестящего генеральского сынка, и все у них шло к тому самому, но на ближних подступах развернулось вспять и истаяло вместе с дымчато-пыльным хвостом его кареты. После молоденький князь при беззаботном непросыхающем родителе одаривал ее беспримерными любезностями, записками и конфектами, однако вскорости сбежал под венец с другой – толстой и безобразной дочкой какого-то богатенького вельможи. И еще некто такой же, и еще… Всех уж не упомнить, да и нет в том никакой нужды.

Прозревая, что приспело время меняться, она объявила себя просвещенной и приняла решение не выпускать повода жизнеустройства из собственных рук. Перво-наперво был проведен смотр: пересортированы титулы, имения и сановная родня; затем исследованы всякие летописные фолианты и паче них записные книжки с коллекциями пикантных сплетен. Стратегия вырисовывалась безотказная: выудить немолодого, неказистого, небедного, замутить голову, одурманить улыбками, пленить умными речами, возбудить жажду видеть себя ежечасно и ежеминутно, чтобы в очах поклонника плескались восторг и готовность отвести ее к алтарю.

Изрядно вооружившись, она предприняла первый штурм. Увы, итогом стали лишь стоптанные бальные туфельки и усталость от дежурных острот. Поиски приличного жениха не желали увенчиваться успехом. Но сие вовсе не означало, что надо смириться и не мечтать более о выездах и балах, украшениях и сервизах, шелках и шалях, садовниках и кучерах.

Она поразмышляла над своими неудачами, но без слез, лишь стиснув крепко зубы. Результатом стало решение принизить собственные ожидания. Теперь уже в прицеле ее лорнета пребывали не титулы и миллионные капиталы, а простая достойная усадьба в глуши, с землей и сотней-другой душ, с пирогами по будням и проповедями по воскресеньям. И никакого высокомерия, боже упаси, никаких возвышенных надежд!

Увы, и здесь успех шел будто соседней просекой, не скрещивался с ее собственной. И вот она вернулась туда, где все начиналось, – совсем снизошла до сугубой земляной плоти, следующий шаг вел уже в самую грязь. И тут воз наконец тронулся с места, правда для этого пришлось отринуть гордость насовсем и вытягивать объяснение едва не арканом, точно таким же, какой висел сейчас толстым плетеным обручем на стойке брички. Сцена с признанием удалась и вроде бы уже пора шить подвенечное платье, но судьба опять увязла в трясине. Не иначе колеса у нее с грыжами или кони не подкованы!

Что ж… Если опять сдаться, то отступать уже некуда, все засеки сожжены, дальше только ров с помоями. Настал час нырять в него с головой, сиречь разыгрывать подлинную трагедию. Самое горькое, что кроме заградительных сооружений иссякали годы, а это ущерб вредоносный до крайности, поистине невосполнимый. Она согласилась и со рвом, все одно что положила на плаху голову. Днесь уж не царевна, не погубительница сердец и судеб, а обреченная, побиваемая, трепещущая и алчущая защиты.

Жертвенная роль вполне ей удалась, сыгралась с вдохновением, не хуже любой другой, не без таланта и даже не без удовольствия. Об эту пору избранная мишень прибита к ограде коваными гвоздями и не соскочит, не убежит. И казалось, легкомысленному Антону Семенычу уж некуда деваться. Но вот он здесь, унылый и растерянный, мнет в руках ни в чем не повинный шарф, лопочет бессвязное, желает избавиться от нее, а жениться вовсе не помышляет. Ей и самой теперь стало противно, и самой хотелось разорвать их мужицкий, повидавший тягот аркан, но слишком много вплетено в него, ниточки – как жилы души, кожа – будто содранная с ее собственной спины.

– Да, я понимаю вас, – повторила она в задумчивости, вытирая слезы не платком, а заблаговременно снятой перчаткой. По замыслу, ему надлежало осыпать ее кисть поцелуями.

– Понимаете?! – воскликнул он в удивлении. – Понимаете?! С какой же целью тогда мучите так нещадно?

– Я не мучаю… я люблю. – Она потянулась к нему, не обращая больше внимания ни на шляпку, ни на вуаль.

Ему страшно захотелось прижаться губами к влажному, прелестному лицу, обо всем забыть. Но еще сильнее, просто до последней невыносимости, гнала наружу потребность облегчиться. И тем не менее он не устоял, их губы соединились с трепетом и надолго. Пожалуй, слишком долго для полновесного жбана с квасом и кувшина домашней браги для храбрости.

– Любовь наша… наша любовь самая… она достойна… достойна стать воспетой в поэме, но разве… разве не велит нам долг послушания родительскому завету остановиться прямо сейчас и не множить бед? – шептал он.

– Ах, беды неизбежны! Вся наша жизнь – сплошная череда бед. Однако вы желаете, чтобы все беды целиком пали на мою голову, не на вашу?

– Это подло, я сущий подлец. Притом вы не даете мне времени что-нибудь придумать, как-то…

Между тем Антон Семенович совершенно не чувствовал за собой вины. Все завязалось по ее желанию и требовалось в первую очередь ей самой. Он же послужил орудием, не более того. Надо просто все объяснить, вспомнить с мелочами, с подробностями. Это свидание должно стать последним. Но прежде всего ему непременно и немедленно следует облегчиться, и сие деликатное дело более не ждет.

Уже не сиделось, только ерзалось, слова выползали через зубовный скрежет, кисть самопроизвольно сжималась и разжималась. Сначала вон из коляски – и в кусты, потом уже долгие увещевания и утешения. И притом он не мог втиснуться в страдательные речи со своим простым житейским казусом.

На страницу:
2 из 6