
Полная версия
Русская дуэль. Мистики и охранители
Три дуэльные ситуации 1836 года, предшествующие роковому конфликту с Дантесом, – вызовы графу Владимиру Соллогубу, отставному гвардейскому офицеру Семену Хлюстину и фактический, хотя и почтительно завуалированный вызов Николаю Григорьевичу Репнину-Волконскому, старшему брату декабриста Волконского, – это была отнюдь не просто игра взвинченного самолюбия или защита своей чести (в этих случаях на нее никто всерьез не посягал). Это была отчаянная попытка, встав на смертельную черту, изменить свои взаимоотношения с миром, почувствовать себя свободным, шагнуть в пространство бытия, очищенное от гнетущего быта.
В 1835 или 1836 году Пушкин приобрел двухтомную «Историю дуэли со старины до наших дней»[10] француза Фужеру де Кампиньоля. Она сохранилась в его библиотеке. Во втором томе, посвященном дуэлям, происходившим не только в Европе, но и даже в Африке, Азии, Америке и Океании, Пушкин разрезал страницы глав, которые повествуют о дуэлях в Англии и Северной Европе. А глава, посвященная дуэлям в России и Польше, оказалась вырванной[11].
Причина столь странного поступка объяснима – Пушкина привело в ярость содержание главы. Она и в самом деле свидетельствует о полном невежестве автора и его крайне легкомысленном отношении к проблематике, столь важной для Пушкина[12].
Продаваться в России, с ее строгими запретами на поединки, легально книга не могла; стало быть, Пушкин, узнав о ее выходе в Париже и Женеве, нашел способ ее получить. А это еще раз подтверждает сообщение Липранди о жадном интересе Пушкина ко всему, что касалось дуэлей. Интересе, сохранившемся, как видим, до последних лет жизни. Более того, в последние годы жизни он еще яснее провидел возможную роль дуэли в своей судьбе. Погибая от «отсутствия воздуха», как писал Блок, то есть от гнетущей несвободы, он делал ставку на дуэль как на способ вырваться из-под гнета обстоятельств – и освободиться.
Глава V
Дуэль как прорыв из быта в бытие
Имеется немного явных примеров, когда инициаторы дуэли ставили перед собой задачу не защитить свою честь, как того требовали дуэльный кодекс и традиция, но создать предельную ситуацию, ставящую человека лицом к лицу со смертью без всяких на то бытовых причин.
Приведем два классических примера подобных ситуаций.
Героем одной из них был Михаил Сергеевич Лунин, являвший собой идеальный образец «идейного бретера», выработавшийся в декабристской среде и столь близкий Пушкину.
Рассказы современников о легендарной дуэли декабриста Михаила Лунина и Алексея Орлова не дают точной датировки, но это и не важно. Она могла произойти в канун 1812 года. Два из трех источников, сообщающих обстоятельства дуэли, утверждают, что ни малейшего формального повода для поединка не было, а Лунин спровоцировал его вопреки всем дуэльным правилам. И даже если принять вариант Дмитрия Завалишина, то и тогда законного повода для смертельной дуэли отнюдь не было. К тому же сведения Завалишина были явно получены из третьих рук. Алексей Свистунов же сам был офицером лейб-гвардии Кавалергардского полка и, соответственно, мог слышать рассказы о похождениях Лунина от его старожилов. Лунин во время пребывания в Чите и на поселении, до ссылки в Акатуйский рудник, вряд ли сам рассказывал историю дуэли, иначе до нас дошла бы его авторская версия – без вариантов. Свистунов рассказывал:
«Офицеры Кавалергардского и Конногвардейского полков по какому-то случаю обедали за общим столом. Кто-то из молодежи заметил шуткой Михаилу Сергеевичу, что А〈лексей〉 Ф〈едорович〉 Орлов ни с кем еще не дрался на дуэли. Лунин тотчас же предложил Орлову доставить ему случай испытать новое для него ощущение. А〈лексей〉 Ф〈едорович〉 Орлов был в числе молодых офицеров, отличавшихся степенным поведением, и дорожил мнением о нем начальства, но от вызова, хотя и шутливой формой прикрытого, нельзя было отказаться».
Однако в рассказе Завалишина все выглядело несколько по-иному:
«Однажды при одном политическом разговоре в довольно многочисленном обществе Лунин услыхал, что Орлов, высказав свое мнение, прибавил, что всякий честный человек не может и думать иначе. Услышав подобное выражение, Лунин, хотя разговор шел не с ним, а с другим, сказал Орлову: „Послушай, однако же, А〈лексей〉 Ф〈едорович〉! Ты, конечно, обмолвился, употребляя такое резкое выражение; советую тебе взять его назад; скажу тебе, что можно быть вполне честным человеком и, однако, иметь совершенно иное мнение. Я даже знаю сам много честных людей, которых мнение никак не согласно с твоим. Желаю думать, что ты просто увлекся горячностью спора“. – „Что же ты меня, провокируешь, что ли?“ – сказал Орлов… – „Я не бретер и не ищу никого провокировать, – отвечал Лунин, – но если ты мои слова принимаешь за вызов, я не отказываюсь от него, если ты не откажешься от твоих слов!“ Следствием этого и была дуэль».
Но если повод вызова представлен был современниками по-разному, то ход дуэли они описывали совершенно согласно. Орлов был плохой стрелок. Нелепое положение, в которое он попал, оказавшись перед необходимостью драться и тем, возможно, испортить карьеру, не прибавляло ему уверенности. Он выстрелил и промахнулся.
Лунин же разрядил пистолет в воздух и стал давать противнику издевательские советы «попытаться другой раз, поощряя и обнадеживая его, указывая притом прицеливаться то выше, то ниже», чем довел Орлова до бешенства. Вторым выстрелом Орлов прострелил Лунину шляпу. Лунин снова выстрелил вверх, «продолжая шутить и ручаясь за полный успех после третьего выстрела». Но секунданты, одним из которых был брат Алексея – Михаил Орлов, развели противников.
«Я вам обязан жизнью брата», – сказал Михаил Орлов Лунину после дуэли. Но Лунин отнюдь не собирался убивать Алексея Орлова. Задача была принципиально иная. Выдержав два выстрела от разъяренного противника, каждый из которых мог быть смертельным, он в полной мере ощутил ту свободу, которая давалась человеку только на границе между бытом и бытием.
Один из современников утверждал, что Лунин провоцировал множество поединков, в которых он неизменно стрелял в воздух и был неоднократно ранен. Это миф, но миф характерный. Хотя об одном тяжелом ранении известно точно.
Другую важную для нас историю рассказывает в своих мемуарах князь Александр Васильевич Мещерский, впоследствии видный общественный деятель, а в конце 1830-х годов юный офицер лейб-гвардии Гусарского полка, служивший в нем одновременно с Лермонтовым. Мещерский пересказывает историю, случившуюся, по его словам, за год до его появления в полку в 1838 году[13], которую ему поведал летописец полка ротмистр Ломоносов:
«Он мне рассказывал, между прочим, в подробностях о поразительном по своей неожиданности и роковом по своим последствиям событии, происшедшем в полку за год перед тем, а именно о дуэли между двумя задушевными приятелями, князем Долгоруким и князем Яшвилем. Они оба принадлежали к Ломоносовскому учению, т〈о〉 е〈сть〉 делили время вместе, никогда не заглядывая в Петербург, проводя бесконечно длинные зимние вечера за картами.
Князь Долгорукий, сын князя Николая Андреевича Долгорукого, всеми любимого харьковского генерал-губернатора, кончившего жизнь так плачевно (самоубийством из-за какого-то недочета казенных денег), был красивый молодой человек, блестящего ума и с большими связями в высшем свете. Поэтому он, отрекаясь от света, где он играл весьма видную роль, приносил гораздо бóльшую жертву из-за принципа товарищества, чем князь Яшвиль, который, несмотря на свои несомненные качества ума и сердца, был некрасив, неуклюж и далеко не пользовался в петербургском обществе одинаковым с князем Долгоруким положением. Разумеется, это последнее не могло помешать существованию между ними самой искренней и тесной дружбы. Для этих неразлучных друзей жизнь текла невозмутимо, когда неожиданное обстоятельство ее нарушило. Князь Яшвиль, быв раз в Петербурге по делу, опоздал вернуться с вечерним поездом в Царское Село и, не зная, где провести этот вечер, отправился в Русский театр, где нежданно и негаданно для него самого влюбился по уши в какую-то молоденькую актрису.
Будучи довольно застенчивого десятка, он тщательно скрывал свою первую жгучую страсть даже от своего друга Долгорукого, который по вечерам страшно скучал один без своего обычного партнера и за каждую отлучку делал ему довольно горькие упреки, на которые Яшвиль давал ему объяснения, ссылаясь на какие-то неотложные дела. Это огорчало Долгорукого, которому, однако, совершенно случайно довелось наконец узнать истину.
Это случилось уже перед самым лагерем, именно в то время, когда офицеры всегда в сборе обедают ежедневно вместе в артели и когда отсутствие каждого товарища заметнее для всех и требует более предосторожностей, времени и денежных трат на наем троек и пр〈очее〉, чтобы всегда вовремя попадать на службу. По-видимому, влюбленного Яшвиля ничто не останавливало: не только упреки его приятеля и друга, но даже и страх оказаться неисправным по службе офицером. Он из Красного Села продолжал беспрестанно скакать в Царское Село, а оттуда по железной дороге в Петербург.
Тогда Долгорукий, у которого язык, как говорят, был как бритва, для исцеления своего приятеля начал на него действовать сарказмами. Он долго преследовал Яшвиля разными шутками, между прочим представляя его Аполлоном Бельведерским и победителем сердец, что к калмыцкому типу лица и вообще наружности его вовсе не шло и могло только возбуждать смех. Яшвиль, не всегда находчивый, отвечал ему как умел, но добродушно и без всякой злобы, от всей души прощая своему другу его сарказмы.
Как-то раз случилось так, что Яшвиль возвратился из Петербурга в лагерь во время артельного обеда. Офицеров за столом сидело много, когда вошел Яшвиль и сел на свое обычное место возле Долгорукого. Речь за столом зашла о Петербурге, о театре и о выдающихся актрисах. Долгорукий вмешался в разговор и своим авторитетным, обычным для него тоном начал расточать такие колкости насчет той самой актрисы, в которую Яшвиль был влюблен, что после его слов наступило неловкое молчание. Всем как-то сделалось не по себе; чувствовалось, что Долгорукий зашел слишком далеко. Но скоро разговор опять оживился, и обед кончился, как всегда, обильными струями выпитого шампанского, после чего все разошлись по своим углам на послеобеденный отдых.
Недолго пришлось князю Яшвилю отдохнуть сном праведным после обильной трапезы; он услыхал вдруг знакомый ему голос его приятеля князя Долгорукого, который вошел к нему без доклада и громко его предварил, что он к нему пришел, чтобы поговорить с ним об одном важном деле. Сначала князь Яшвиль принял это за новую шутку приятеля и, не раскрывая глаз, повернулся на другую сторону, прося князя оставить его в покое и не мешать ему, так как он до смерти спать хочет. Но когда Долгорукий вновь настойчиво повторил им сказанное, Яшвиль, протирая глаза, сел на постель, устремил на Долгорукого недоумевающий вопросительный взгляд и, посторонясь немного, пригласил друга своего сесть на постель.
Тот присел на край постели и медленно, с расстановкой, начал свою речь следующими словами:
– Я пришел к тебе сказать, что я перед тобою виноват, так как я умышленно оскорбил тебя, и что я готов дать тебе удовлетворение. Я знаю, что ты его не требуешь и требовать не будешь только потому, что ты стесняешься давно установившейся нашей прежней дружбой; но я поэтому-то к тебе и пришел, чтобы развязать тебе руки и объяснить тебе, что ты этим не должен стесняться, а обязан отплатить мне за нанесенную тебе обиду.
– Да я совсем не обижен! – вскрикнув, прервал его Яшвиль.
– Положим, – продолжал задумчиво, но раздраженным голосом Долгорукий, – что ты не чувствуешь обиды; но это не снимает с меня обязанности, как честного человека, дать тебе удовлетворение.
– Как! – вскричал Яшвиль. – Ты в самом деле хочешь, чтоб я с тобой стрелялся? Помилуй Бог!.. Ты, я полагаю, с ума сошел. Ты, верно, не выспался. Ступай спать и оставь меня в покое! Я тебе опять повторяю, что я не обижаюсь и забыл даже, оскорбил ли ты меня или нет. За что же мне стреляться? Это чепуха какая-то!..
– Нет, – возвышая голос, сказал Долгорукий, – ты, видно, не хочешь меня понять. Слушай: из молодых офицеров в полку мы с тобою старшие. Разговор за обедом происходил при всех. Что подумают о нас и какое будут питать к нам уважение все эти молодые товарищи, если оскорбление, мною тебе учиненное, не будет иметь удовлетворения и останется без последствий? Нет, это так остаться не может: мы должны стреляться.
На это Яшвиль очень хладнокровно ему повторил несколько раз:
– Нет, я положительно тебе повторяю, что я с тобою стреляться не буду.
– Что же, – сказал ему на это презрительно Долгорукий, – ты трусишь, что ли?
Яшвиль вспыхнул.
– Пойдем! – сказал он спокойно и начал одеваться, не говоря ни слова. Он тотчас внутренне решил, что если действительно дело дойдет до поединка, во что он еще не верил, то он будет стрелять на воздух.
Пока Яшвиль одевался, Долгорукий, сидя, передал ему весьма хладнокровно и невозмутимо, что он уже принес с собою два заряженных пистолета. Затем он объяснил, что он полагал бы за лучшее не подвергать товарищей неприятностям и потому стреляться без секундантов; что он думает стреляться в 15 шагах и что первый выстрел принадлежит оскорбленному, т〈о〉 е〈сть〉, стало быть, что Яшвиль должен стрелять первый.
– Я на все согласен, – сказал Яшвиль с не меньшими равнодушием и невозмутимостью, – мне все равно, какие будут условия.
Приятели отправились вместе как будто на прогулку. Никто из тех лиц, которые могли их встретить, не обратил на них внимания, видая их постоянно вместе и зная, что они друзья неразлучные. Отойдя недалеко от места, Долгорукий остановился в поросших невдалеке кустарниках и, отыскав в них небольшую площадку, предложил Яшвилю остановиться тут. Яшвиль молча кивнул головой. Долгорукий отмерил 15 шагов, отметил расстояние сухими сучьями и, вынув из карманов пару заряженных пистолетов, подал их Яшвилю для выбора. Яшвиль, не глядя, взял первый пистолет, ему попавшийся.
Оба стали на свои места. Долгорукий с опущенным пистолетом потребовал, чтобы Яшвиль первый выстрелил. Яшвиль молча покорился и, приподнимая медленно пистолет, тотчас спустил курок, полагая, что пуля уйдет в землю. Долгорукий зашатался и упал. Пуля ударила о большой камень, незаметный на поверхности земли, и рикошетом попала прямо в сердце Долгорукому. Он был убит наповал.
Можно себе представить ужас и отчаяние князя Яшвиля, когда, подбежавши к нему, чтобы его поддержать, он убедился, что Долгорукий уже перестал дышать и что он держит в своих руках безжизненный труп своего любимого друга!
Так ужасно и трагически кончилась эта небывалая дуэль между закадычными друзьями, которая останется навсегда памятна в летописях лейб-гвардии Гусарского полка.
Нельзя в настойчивости князя Долгорукого на этот безумный поединок, стоивший ему жизни, не видеть предопределения – в полном смысле этого слова».
Есть все основания предположить, что князь Долгорукий, человек «блестящего ума», использовал дуэль как средство вырваться из рутины полкового быта, а возможно, быта вообще, ибо имел все возможности традиционной светской жизни, но ему нужно было другое.
Случай Долгорукого еще показательнее, чем лунинский. Лунин был известен своей экстравагантностью. Долгорукий этим не отличался вовсе. Спровоцировать дуэль – без секундантов! – с лучшим другом можно было только в ситуации острого внутреннего кризиса. Можно с уверенностью сказать, что он в конце концов заставил бы Яшвиля стрелять в себя, иначе вся затея теряла смысл и превращалась в фарс, оскорбительный для обоих участников. Долгорукий же, судя по всему, относился к моделируемой им ситуации с полной серьезностью.
Глава VI
Неистовства молодых людей
Зайдя в огород, дрались и кричали «караул».
Из военно-судного делаИдейная – высокая – дуэль в жизни российских дворян была явлением определяющим, но нечастым. Крупный пунктир идейных дуэлей на протяжении екатерининского, павловского, александровского царствований окружала буйная, веселая, иногда анекдотическая стихия дуэлей случайных, нелепых, но кончавшихся подчас довольно скверно.
До самого конца XVIII века в России еще не стрелялись, но рубились и кололись. Дуэль на шпагах или саблях куда менее угрожала жизни противников, чем обмен пистолетными выстрелами. («Паршивая дуэль на саблях», – писал Пушкин Дегильи.)
В «Капитанской дочке» поединок изображен сугубо иронически. Ирония начинается с княжнинского эпиграфа к соответствующей главе: «– Ин изволь и стань же в позитуру. / Посмотришь, проколю как я твою фигуру!»
Хотя Гринев дерется за честь дамы, а Швабрин и в самом деле заслуживает наказания, но дуэльная ситуация в описании Пушкина выглядит донельзя забавно:
«Я тотчас отправился к Ивану Игнатьичу и застал его с иголкою в руках: по препоручению комендантши он нанизывал грибы для сушенья на зиму. „А, Петр Андреич! – сказал он, увидя меня. – Добро пожаловать! Как это вас бог принес? по какому делу, смею спросить?“ Я в коротких словах объяснил ему, что я поссорился с Алексеем Иванычем, а его, Ивана Игнатьича, прошу быть моим секундантом. Иван Игнатьич выслушал меня со вниманием, вытараща на меня свой единственный глаз. „Вы изволите говорить, – сказал он мне, – что хотите Алексея Иваныча заколоть и желаете, чтоб я при том был свидетелем? Так ли? смею спросить“. – „Точно так“. – „Помилуйте, Петр Андреич! Что это вы затеяли? Вы с Алексеем Иванычем побранились? Велика беда! Брань на вороту не виснет. Он вас побранил, а вы его выругайте; он вас в рыло, а вы его в ухо, в другое, в третье – и разойдитесь; а мы вас уж помирим. А то: доброе ли дело заколоть своего ближнего, смею спросить? И добро б уж закололи вы его: бог с ним, с Алексеем Иванычем; я и сам до него не охотник. Ну а если он вас просверлит? На что это будет похоже? Кто будет в дураках, смею спросить?“»
И эта сцена «переговоров с секундантом», и все дальнейшее выглядит как пародия на дуэльный сюжет и на самую идею дуэли. Это, однако же, совсем не так. Пушкин, с его удивительным чутьем на исторический колорит и вниманием к быту, представил здесь столкновение понятий двух эпох. Героическое отношение Гринева к поединку кажется смешным потому, что оно сталкивается с представлениями людей, выросших в другие времена, не воспринимающих дуэльную идею как необходимый атрибут дворянского жизненного стиля. Она кажется им блажью. Иван Игнатьич подходит к дуэли с позиции здравого смысла. А с позиции бытового здравого смысла дуэль, не имеющая оттенка судебного поединка, а призванная только потрафить самолюбию дуэлянтов, несомненно, абсурдна.
«Да зачем же мне тут быть свидетелем? – вопрошает Иван Игнатьич. – С какой стати? Люди дерутся; что за невидальщина, смею спросить? Слава богу, ходил я под шведа и под турку: всего насмотрелся».
Для старого офицера поединок ничем не отличается от парного боя во время войны. Только он бессмыслен и неправеден, ибо дерутся свои.
«Я кое-как стал изъяснять ему должность секунданта, но Иван Игнатьич никак не мог меня понять».
Он и не мог понять смысла дуэли, ибо она не входила в систему его представлений о нормах воинской жизни.
Вряд ли и сам Петр Андреевич сумел бы объяснить разницу между поединком и вооруженной дракой. Но он – человек иной формации – ощущает свое право на это не совсем понятное, но притягательное деяние.
С другой же стороны, рыцарские, хотя и смутные, представления Гринева совершенно не совпадают со столичным гвардейским цинизмом Швабрина, для которого важно убить противника, что он однажды и сделал, а не соблюсти правила чести. Он хладнокровно предлагает обойтись без секундантов, хотя это и против правил. И не потому, что Швабрин какой-то особенный злодей, а потому, что российский дуэльный кодекс еще размыт и неопределен.
Поединок окончился бы купанием Швабрина в реке, куда загонял его побеждающий Гринев, если бы не внезапное появление Савельича. И вот тут отсутствие секундантов позволило Швабрину нанести предательский удар.
Именно такой поворот дела и показывает некий оттенок отношения Пушкина к стихии «незаконных», неканонических дуэлей, открывающих возможности для убийств, прикрытых дуэльной терминологией.
Люди, сформировавшиеся в елизаветинские времена, смотрели на дуэльные обычаи весьма свободно, в результате чего ситуации, которые должны были кончиться кровью, кончались анекдотом.
Одну такую историю – чрезвычайно характерную – рассказал в своих «Записках» Гаврила Романович Державин:
«В сем (1777-м. – Я. Г.) году, около мая месяца, случилось с ним (Державиным, который пишет о себе в третьем лице. – Я. Г.) несколько сначала забавное приключение. 〈…〉 Меньший из братьев Окуневых поссорился, быв на конском бегу, с вышеупомянутым Александром Васильевичем Храповицким, бывшим тогда при генерал-прокуроре сенатском обер-прокурором в великой силе. Они ударили друг друга хлыстиками и, наговорив множество грубых слов, решили ссору свою удовлетворить поединком. Окунев, прискакав к Державину, просил его быть с его стороны секундантом, говоря, что от Храповицкого будет служивший тогда в Сенате секретарем, что ныне директор Дворянского банка, действительный статский советник Александр Семенович Хвостов. Что делать? С одной стороны, короткая приязнь препятствовала от сего посредничества отказаться, с другой – соперничество против любимца главного своего начальника, к которому едва только стал входить в милость, ввергло его в сильное недоумение. Дал слово Окуневу с тем, что ежели обер-прокурор первого департамента Резанов, у которого он в непосредственной состоял команде, который тоже был любимец генерал-прокурора и сей, как Державин, по некоторым связям в короткой приязни, не попротивуречит сему посредничеству; а ежели сей того не одобрит, то он уговорит друга своего… Гасвицкого, который был тогда уже майором. С таковым предприятием поехал он тотчас к господину Резанову».
Здесь с замечательной яркостью вырисовывается сознание, для которого дуэльные обычаи и вопросы чести в новом ее понимании – глубокая жизненная периферия. Честь честью, дуэль дуэлью, но рисковать из-за таких эфемерных материй своей карьерой, расположением начальника прямой и справедливый Державин вовсе не склонен. У него иные, можно сказать, петровские еще представления:
«Дуель, по несысканию Гасвицкого, остался на его ответе. Должно было выехать в Екатерингоф на другой день в назначенном часу. Когда шли в лес с секундантами соперники, то последние, не будучи отважными забияками, скоро примирены были первыми без кровопролития; и когда враги между собою целовались, то Хвостов сказал, что должно было хотя немножко поцарапаться, дабы не было стыдно. Державин отвечал, что никакого в том стыда, когда без бою помирились».
Тут любопытна разница позиций, связанная, очевидно, с возрастом участников несостоявшегося поединка.
Державину в тот момент – тридцать четыре года, он елизаветинец по воспитанию и мировосприятию. Для него, боевого офицера, железом и кровью подавлявшего пугачевщину, поединок – формальность.
Хвостову – двадцать четыре года. Это – промежуточная формация. Еще нет фанатичного следования «велению чести», но уже имеются некие представления, требующие соблюдения ритуала. Хвостов храбр – через три года он отличится при кровавом штурме Измаила. Но военные доблести и отношение к дуэли – вещи разные. Только следующее за Хвостовым поколение русских дворян, вне зависимости от воинской судьбы, с головой окунется в пьянящую дуэльную стихию. А пока все происходит на полуанекдотическом уровне и кончается соответственно:
«Хвостов спорил, и слово за слово дошло бы у посредников до драки: обнажили шпаги и стали в позитуру, будучи по пояс в снегу; но тут опрометью вышедший только из бани, разгоревшийся, как пламень, Гасвицкий с разного рода орудиями, с палашами, саблями, тесаками и проч〈им〉, бросившись между рыцарей, отважно пресек битву, едва ли быть могущую тоже смертоносной».
Державин сознательно создает дополнительный комический эффект, описывая грозный арсенал, приготовленный одним из секундантов (это, кстати говоря, свидетельствует, что не было предварительной договоренности о роде оружия), и полную неготовность дуэлянтов к его использованию.
Державинские «Записки» написаны через три десятилетия после вышеописанных событий, и три эти десятилетия наполнены были тысячами поединков по всей России, поединков, кончавшихся часто отнюдь не комически.
В 1791 году литератор Николай Иванович Страхов выпустил «Переписку Моды», чрезвычайно напоминающую крыловскую «Почту духов», вышедшую двумя годами ранее. В нравоописательной этой переписке немалое место уделено дуэлям.
В начале книги воспроизводится «Просьба фейхтмейстеров к Моде»:
«Назад тому несколько лет с достойною славою преподавали мы науку колоть и резать и были первые, которые ввели в употребление резаться и смертоубийствовать. Слава наша долго гремела, и денежная река беспрерывно лилась в карманы наши. Но вдруг некоторое могущественное божество, известное под именем здравого смысла, вопреки твоим велениям совсем изгнало нас из службы щегольского света. Чего ради мы, гонимые, разоренные и презираемые фейхтмейстеры, прибегли к твоей помощи и просим милостивого защищения».


