Четвертый дракон
Четвертый дракон

Полная версия

Четвертый дракон

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Никто не помог ей.

Никто не сказал ни слова.

Она вышла.

Дом встретил её тишиной.

Не той тишиной, которая бывает, когда все спят, — мирной, уютной, обещающей утро. Это была тишина ожидания, тишина затаённого дыхания, тишина, в которой каждый звук становится громким, почти оглушительным.

Мать стояла у печи.

Она не обернулась, когда Оливия вошла. Не спросила, как прошло. Не подошла, не обняла. Просто стояла, сжимая край фартука пальцами, побелевшими от напряжения.

Оливия прошла к лежанке.

Легла.

Сено кололось сквозь холстину, как всегда. Запах прелой соломы — как всегда. Серый свет из окна — как всегда.

Но всё стало другим.

Запахи — острые, режущие. Каждый бил в ноздри отдельно, не сливаясь в привычную какофонию: прелая солома — сладковато-гнилостная, пот матери — кислый, металлический, железный дух крови — всё ещё на коже, в волосах, во рту. Свет — слишком яркий. Даже тусклый, даже серый, он резал глаза, заставлял жмуриться, прятать лицо в подушку.

Тело — не своё.

Кости ныли глубоко, внутри, будто их выкручивали из суставов и вставляли обратно, криво, наспех. Мышцы сводило судорогой — то ногу, то спину, то шею. Жар накатывал волнами: минуту Оливия дрожала, стуча зубами, вцепившись в одеяло, а через минуту ей становилось жарко, пот выступал на лбу, заливал глаза, и она сбрасывала с себя всё, оставаясь в одной мокрой рубахе.

Мать сидела рядом.

Оливия не видела её — веки слипались, тяжелели, не поднимались, — но чувствовала. Чувствовала её дыхание — тихое, ровное, как дыхание спящего ребёнка. Чувствовала её руки — прохладные, сухие, пахнущие ромашкой и мятой. Руки меняли компрессы на лбу, подносили к губам отвар, вытирали пот с лица мягкой тканью.

— Потерпи, — шептала мать. — Потерпи, родная.

Оливия не отвечала.

У неё не было сил.

Отец заходил редко.

Она узнавала его шаги — тяжёлые, медленные, неуверенные. Он останавливался в дверях, не переступая порога, и стоял. Минуту. Две. Пять. Оливия чувствовала его взгляд на себе — не на лице, на руках, на одеяле, на пустой миске в углу. Он смотрел куда угодно, только не на неё.

Потом уходил.

Половицы скрипели под его ногами жалобно, по-собачьи.

На третий день пришёл сон.

Или не сон — Оливия не понимала. Граница между явью и забытьём стёрлась, расплылась, как краска под дождём. Она лежала с открытыми глазами и видела потолок, трещину в углу, паутину, которую мать никак не соберётся снять, — и одновременно падала.

Падала с крыши.

Долго-долго. Ветер бил в лицо, трепал волосы, вырывал из косы ленту. Свистел в ушах, заглушая все остальные звуки. И почему-то было не страшно. Хорошо. Свободно.

Она падала — и не могла долететь до земли.

На пятый день пришёл Томас.

Он стоял во дворе, в той же выцветшей рубахе, в каких они все ходили, — застиранной до белизны, с дырой на локте, которую мать никак не соберётся зашить. Он улыбался.

— Приехал, — сказала Оливия.

— Нет, — ответил он. — Это ты ко мне.

Она хотела спросить: «Где ты?», но язык не слушался, губы слиплись, горло ссохлось. Томас смотрел на неё и улыбался, и улыбка у него была не прежняя — мальчишечья, широкая, — а другая. Тихая. Усталая. Прощальная.

— Не отставай, — сказал он.

И исчез.

Оливия проснулась.

В поту, с колотящимся сердцем, с криком, застрявшим в горле острым комом. Рядом сидела мать, гладила её по голове, шептала молитвы — слова, знакомые с детства, выученные наизусть, потерявшие смысл от многократного повторения.

— Единый, спаси и сохрани. Единый, дай сил. Единый, прими жертву.

Оливия смотрела в потолок и молчала.

На седьмой день жар спал.

Немного. Совсем чуть-чуть. Но Оливия вдруг поняла, что может повернуть голову без рези в шее, может поднять руку, может сжать пальцы в кулак.

Она села.

Медленно, опираясь спиной о стену, скользя ладонями по влажной от пота холстине. В комнате было серо — утро или вечер, она не знала. Мать спала рядом, привалившись к лежанке, — голова свесилась на грудь, руки безвольно лежали на коленях. Лицо осунулось, почернело, под глазами залегли тени.

Оливия смотрела на мать и вдруг увидела, какой та стала старой.

Не тогда, когда умерли близнецы. Не тогда, когда улетел Томас. Сейчас. За эти семь дней. За эту бесконечную ночь, которая тянулась и тянулась, не желая кончаться.

— Мама, — сказала Оливия.

Голос прозвучал хрипло, чужо. Мать дёрнулась, открыла глаза — и улыбнулась.

Впервые за две недели.

— Жива, — выдохнула она. — Слава Единому.

Оливия молчала.

Она чувствовала внутри себя что-то новое. Не боль — та ушла, оставив ноющую пустоту в костях. Не слабость — слабость будет приходить ещё долго, мать говорила, это нормально. Не страх.

Пустоту.

Пустоту, которая ждала, чтобы её заполнили.

Она поднесла руку к лицу. Кожа на запястье зажила — остался тонкий белый шрам, ровный, аккуратный. Палец скользнул по нему, ощутил гладкость, инаковость.

«Теперь я дракон», — подумала Оливия.

Мысль упала в пустоту и затихла.

За окном светало. Серое небо наливалось белизной, тучи расходились, обнажая бледную голубизну. Где-то далеко, над Столицей, летели драконы — невидимые отсюда, только угадываемые по следам, которые оставляют в небе крылья.

Она сядет на крышу сегодня вечером.

Если хватит сил.

ГЛАВА 5. ПРОЩАНИЕ И ДОРОГА

Утро пришло холодное, серое, с мелким противным дождём.

Он не мочил — не было капель, не было потоков, не было той звонкой дроби по крыше, под которую сладко спится до обеда. Он оседал на коже мельчайшей водяной пылью, липкой и холодной, и каждое прикосновение воздуха казалось влажным, чужим, неприятным.

Телега уже стояла во дворе.

Старая, скрипучая, с погнутым задним колесом — мельник дал самую плохую, потому что хорошие нужны для муки, а для людей сойдёт и эта. Возница сидел на облучке, чужой человек, равнодушный, с лицом, замёрзшим в одну минуту — ни злости, ни жалости, ни любопытства. Ему не было дела до того, кого он везёт и куда. Телега, лошадь, дорога — вот и вся его жизнь.

Оливия стояла на крыльце.

Платье было чужим, с чужого плеча — тёмное, грубое, с чёрными пуговицами, которые застёгивались туго, с натугой. Мать перешивала его три ночи, укорачивала подол, ушивала в талии, и всё равно оно висело мешком, не обнимало тело, не грело. Рукава лезли в миску, воротник натирал шею.

Вещей у неё было мало.

Узелок с травами — мать собирала до рассвета, перебирала каждую веточку, заворачивала в чистую холстину. Смена белья — две рубахи, одни чулки, заштопанные в трёх местах. Краюха хлеба, завёрнутая в тряпицу, — мягкая ещё, вчерашняя.

Она сжимала узелок в руках и не знала, куда его деть.

Мать суетилась.

Она поправляла воротник, одёргивала подол, разглаживала несуществующие складки на рукавах. Пальцы её дрожали, двигались коротко, отрывисто, будто она не могла остановиться, будто если перестанет прикасаться к дочери — та исчезнет, растворится в сером утре раньше времени.

— Травы — от боли, — сказала мать. — И от тоски.

Она затянула тесёмки узелка — туго, намертво, узел выучила ещё бабка, такой не развяжется в дороге.

— Заваривай, когда совсем невмоготу.

— Хорошо.

— Письма пиши. — Голос дрогнул, но мать сжала губы, проглотила слезу. — Не как брат — раз в полгода. Чаще.

— Хорошо.

— Ешь там хорошо. Выспрашивавай, что дают. Не стесняйся. Ты платишь — ты имеешь право.

— Хорошо.

Пауза.

Мать смотрела на неё. Долго, не мигая, будто хотела запомнить каждую чёрточку, каждую веснушку, каждый волосок, выбившийся из косы.

— Ты же хотела, — сказала она.

Не спросила. Утвердила. Потому что спрашивать было поздно, потому что ответ уже ничего не менял, потому что единственное, что у них осталось, — это вера в то, что всё происходит правильно.

— Хотела, — ответила Оливия.

Слова упали в серый воздух и утонули.

Она думала: «Я не хотела прощаться».

Она представляла это иначе. Не в телеге, под дождём, как мешок с картошкой, — а в небе, как Томас. Чтобы все смотрели вверх, задирали головы, щурились от солнца, и завидовали. Чтобы мать плакала — но от гордости. Чтобы отец стоял во дворе, задрав голову, и думал: «Это моя дочь».

Вместо этого она стоит на мокрой земле в чужом платье, и дождь оседает на лице липкой паутиной, и телега ждёт.

— Мам, — сказала Оливия.

Мать замерла.

— Я...

Она хотела сказать что-то важное. То, что не говорила никогда, потому что слова застревали в горле, превращались в колючки, царапали изнутри. «Я люблю тебя». «Я вернусь». «Не плачь».

— Я буду писать.

Мать кивнула.

Больше они не сказали друг другу ничего.

Сёстры жались к матери, две светлые головы, две мышки в серой норке. Старшая из младших, семилетняя, смотрела на Оливию большими глазами, в которых уже собирались слёзы.

— Ты вернёшься? — спросила она.

Оливия промолчала.

Она не знала, что ответить. «Да» — будет ложью. «Нет» — убьёт их раньше времени. Правда была сложнее, длиннее, и в ней не было места для семилетнего ребёнка, который ещё верит, что сёстры не улетают навсегда.

— Береги маму, — сказала она.

И отвернулась.

Отец стоял у крыльца.

Руки за спиной, взгляд в землю. Он не подошёл. Не обнял. Не сказал ни слова. Оливия смотрела на его спину, на седые волосы на затылке, которых раньше не было, на плечи, опущенные тяжело, будто он нёс на них всю деревню, всю войну, всю жизнь.

Она ждала.

Он не обернулся.

Возница крякнул, дёрнул вожжи. Лошадь тронулась, телега скрипнула, перевалилась на погнутом колесе.

Оливия обернулась.

Мать стояла на крыльце, прижав руки к груди. Она не махала, не плакала, не шевелилась. Просто стояла и смотрела — пока телега не выехала за околицу, пока пыль не осела, пока серый дождь не скрыл всё за плотной пеленой.

Сёстры плакали. Даже та, что помладше, наконец поняла — и разревелась, уткнувшись в материн подол.

Отец так и не поднял головы.

Оливия сжала узелок с травами так, что побелели пальцы.

Больше она не оборачивалась.

Дорога тянулась через поля.

Пустые, сжатые, усталые. Жнивьё торчало бурой щетиной — неаккуратной, колючей, мёртвой. Вороны сидели на межах, чёрные, неподвижные, как сгоревшие головешки, и провожали телегу равнодушными глазами.

Небо было низким, серым, оно давило на плечи, на спину, на макушку. Оливия сидела на мешках, придерживая узелок с травами, и смотрела по сторонам.

Всё здесь было чужим.

Даже небо — другое, не такое, как над деревней. Там оно было высоким, бескрайним, обещающим. Здесь оно нависало, прижимало к земле, не давало вздохнуть.

Телега скрипела. Переваливалась с колеса на колесо, подпрыгивала на ухабах, и каждый толчок отдавался в спину глухой болью. Возница молчал — то ли дремал, то ли ему просто нечего было сказать. Оливия не заговаривала с ним.

Она пыталась запомнить дорогу.

Каждый поворот, каждый камень, каждое дерево. Вон там, у развилки, стоит старая ива — ствол в три обхвата, ветви свисают до земли, как косы незамужней девушки. Вон там мельница — не их, соседской деревни, крылья ободраны ветром, мельник, говорят, спился. Вон там овраг, где они с Томасом собирали дикую малину, — сейчас малина уже отцвела, только сухие прутья торчат из земли.

Она запоминала. Потому что это была последняя дорога.

Обратно она поедет, только если её спишут. Если повезёт. Если останется в живых, но потеряет форму, перестанет быть драконом, станет никем — ни человеком, ни зверем, ни солдатом, ни крестьянином. Тогда её отправят домой доживать.

До старости. До смерти. До забвения.

«Не думай об этом, — приказала она себе. — Думай о небе. Ты же хотела неба».

Она подняла голову.

Небо было серым, скучным, пустым.

Ни одного дракона.

Она увидела пыль издалека.

Облако поднималось над дорогой, росло, приближалось. Всадники, телега, процессия — медленная, торжественная, будто похоронная.

«Так и есть», — подумала Оливия.

Она вгляделась.

Впереди ехал всадник. Мундир — тёмный, дорогой, с гербом на груди. Золотое шитьё, серебряные пуговицы, высокие сапоги. Лица не видно — слишком далеко, слишком много пыли.

За ним — ещё всадники. Солдаты. Их выправку не спутаешь ни с чем: спины прямые, плечи развёрнуты, взгляды пустые. Они смотрели вперёд, сквозь Оливию, сквозь телегу, сквозь серое небо.

И телега.

Простая, деревянная, ничем не примечательная. Но на телеге — дерюга, грубая, мешочная, и под дерюгой — очертания тела.

Ветер дёрнул ткань.

Дерюга сползла набок, открывая руку.

Женская рука. Тонкая, бледная, неестественно белая — той белизной, которая бывает только у мёртвых. Пальцы расслаблены, разжаты, лежат ладонью вверх, будто просят милостыню у пустого неба.

Дракон.

Мёртвый дракон в человеческом теле.

Оливия смотрела на эту руку и не могла отвести взгляд. Шрам на запястье — такой же, как у неё, только старый, побелевший, почти незаметный. Кожа на пальцах — в мозолях, въевшейся пыли, мелких порезах. Рука, которая держала ложку, гладила по голове, сжимала край одеяла в горячечном бреду.

Рука, которая больше никогда ничего не возьмёт.

Процессия приближалась.

Солдаты не смотрели на неё. Они смотрели вперёд, сквозь пространство и время, и на лицах у каждого была усталость — привычная, как кожа, как мундир, как оружие на поясе. Они видели слишком много таких телег. Они перестали считать.

Всадник в мундире поравнялся с телегой.

Оливия подняла голову.

Ему было лет двадцать пять. Лицо — в шрамах. Один рассекал бровь, ломая её дугу, другой тянулся от виска к подбородку — длинный, неровный, будто его провели тупым лезвием второпях. Кожа вокруг шрамов была светлее, моложе, и от этого казалось, что лицо сшито из разных кусков.

Глаза.

Она запомнила глаза.

Пустые. Выцветшие. Не серые, не голубые, не зелёные — никакие. Как небо над головой, как дорожная пыль, как вода в пересохшем колодце. В них не было ничего — ни боли, ни гнева, ни сожаления. Только пустота, ровная, бескрайняя, безнадёжная.

Он смотрел прямо перед собой.

Не на Оливию. Не на телегу с мёртвым драконом. Не на солдат, которые ехали следом. В никуда.

Процессия проплыла мимо.

Пыль оседала медленно, нехотя, кружилась в воздухе мельчайшими частицами, оседала на губах, на ресницах, на узелке с травами.

— Граф Эспер фа Дион, — прошамкал возница.

Он смотрел вслед процессии и качал головой — мелко, часто, будто у него свело шею.

— Третий дракон за пять лет. Не дай бог такого наездника.

Оливия молчала.

Она смотрела на дорогу, на оседающую пыль, на то место, где только что проехал всадник с пустыми глазами.

«Третий дракон».

Она не знала, почему запоминает его лицо.

Но оно въелось в память — остро, глубоко, как тот шрам на его щеке. Она закроет глаза сегодня ночью, и увидит его. Завтра. Через неделю. Через год.

Пустые глаза человека, который убивает своих драконов.

«Не дай бог такого наездника».

Она сжала узелок с травами и отвернулась.

Академия выросла из серого неба, как гриб.

Коренастая, приземистая, сложенная из тёмного камня, который темнел дальше, плотнее, тяжелее. Башни — не стройные, не изящные, как рисовали в книжках, а толстые, крепостные, с бойницами вместо окон. В них не жили — в них отстреливались.

Над стенами — драконы.

Несколько. Десяток. Оливия не успела сосчитать — они мелькали в разрывах облаков, складывали крылья, пикировали вниз, взмывали вверх, и в этом не было красоты. Была работа.

Ворота были открыты.

Она вошла внутрь — и сердце провалилось куда-то в живот, в колени, в пятки, оставив в груди звенящую пустоту.

Здесь пахло иначе.

Не деревней, где пахнет сеном, навозом, материнскими пирогами и собственным потом. Не дорогой, где пахнет пылью, лошадьми и увядающей травой. Здесь пахло железом — горячим, только что с наковальни. Конским потом — кислым, резким. И ещё чем-то, горьким, въедливым, от чего першило в горле.

Драконья форма. Сброшенная, переработанная, переплавленная. Въевшаяся в камень, в песок, в воздух.

Здесь было шумно.

Люди кричали — не ругались, а перекликались через двор. Драконы рычали — низко, утробно, от этого звука вибрировали рёбра. Где-то звенел металл — то ли оружие, то ли сбруя, то ли форма, только что принявшая удар.

Её никто не встречал.

Она была одна из многих. Очередная деревенщина, приехавшая становиться героем. Их здесь сотни. Тысячи. Они приезжают каждый день, в серых платьях с чужого плеча, с узелками трав и материнскими наказами.

Она думала: «Я хотела сюда. Я мечтала об этом. Почему мне страшно?»

Ответа не было.

— Ты Оливия?

Голос резанул слух — резкий, сухой, как ветка, которую переломили через колено.

Она обернулась.

Женщина. Лет пятьдесят, седые волосы стянуты в тугой узел — так туго, что кожа на висках натянулась, обостряя скулы. Лицо в морщинах — глубоких, прорезанных, как карта незнакомой земли. Глаза — острые, цепкие, без возраста, без жалости, без снисхождения.

Форма — не наездника, не дракона. Инструкторская. Серая, без знаков отличия, без украшений. На груди — нашивка с драконом, но дракон там был не золотой, не серебряный, не железный. Чёрный. Выжженный.

— Я сержант Варга. Будешь у меня в группе. Пошли, покажу казарму.

Она не ждала ответа. Развернулась и пошла — широким, размашистым шагом, от которого полы куртки взлетали, как крылья.

Оливия пошла следом.

Казарма оказалась длинной комнатой с низким потолком, узкими окнами, двумя рядами коек. Пахло сеном — знакомо, почти уютно, — и чужими телами, потом, усталостью, бессонными ночами.

— Твоя, — Варга кивнула на койку у окна.

Окно было маленькое, грязное, в разводах засохшего дождя. Сквозь него виднелся кусок серого неба и чей-то драконий хвост, мелькнувший в просвете.

— Соседка будет позже. Вещи — под койку. Через час — обед. Опоздаешь — останешься голодной.

Варга развернулась и ушла.

Шаги затихли в коридоре. Дверь скрипнула, прикрываясь.

Оливия стояла посреди казармы с узелком в руках и смотрела на койку.

Пружины. Сетка. Тонкий матрас, набитый тем же сеном, от которого уже болит спина. Подушка — плоская, как блин. Одеяло — серое, казённое, пахнущее стиркой и чужими снами.

Она села.

Пружины скрипнули — жалобно, протяжно.

Она положила узелок под койку. Расправила одеяло. Поправила подушку.

Села ровно, сложив руки на коленях, и уставилась в окно.

Небо за стеклом было серым.

Ни одного дракона.

Она была одна.

ГЛАВА 6. ПЕСОЧНИЦА

Рожок ударил по ушам, как плеть.

Звук был резким, хлёстким, без права на «ещё пять минут». Оливия подскочила на койке, вцепившись в одеяло, — сердце колотилось где‑то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Секунду, всего секунду она не понимала, где находится.

Дом? Нет. Дом пахнет сеном и материнскими пирогами, печью, сырым деревом в сенях.

Телега? Нет. Телега пахнет пылью, лошадьми, кожаными ремнями.

Здесь пахло чужими телами и казённым сеном.

Казарма.

Академия.

Она дракон.

Рожок взвыл снова — настойчиво, требовательно, не терпя возражений. Где‑то у двери кто‑то выругался, с другого конца раздалось сонное «уже, уже…». Вокруг зашевелились, зашуршали, задышали. Койки скрипели, одеяла летели на пол, босые ступни шлёпали по доскам.

Кто‑то уже натягивал рубаху, путаясь в рукавах. Кто‑то босиком шлёпал к умывальникам, растирая лицо ладонями. Кто‑то просто сидел на койке, уставившись в стену, и не двигался — не проснулся ещё, застрял между сном и явью, как муха в паутине.

Оливия села.

Соседняя койка была пуста. Заправлена с той аккуратной, безжалостной ровнотой, какая бывает только у людей, привыкших, что их жизнь — казарма. Одеяло — ни складки. Подушка — ни вмятины. Простыня натянута так ровно, что пружины видно, будто она и не для сна, а для показательного осмотра.

Соседка ещё не приехала.

Оливия спустила ноги на пол. Доски были холодными, шершавыми, и этот холод пробежал от пяток до затылка, выгоняя остатки сна. Ноги протестующе свело, но вставать всё равно пришлось.

Она оделась.

Торопливо, путаясь в завязках. Рубаха — та же, вчерашняя, нестиранная, пахнущая потом и казённым мылом. Платье — серое, казённое, с чужого плеча, чуть великовато в плечах и коротковато в рукавах. Пальцы не слушались, пуговицы никак не попадали в петли.

Волосы лезли в лицо, падали на глаза, путались в пальцах. Она злилась — на волосы, на одежду, на этот проклятый рожок, который всё выл и выл за стеной, будто наслаждался их суетой.

Коса вышла кривая, толстая, с петухами. Но времени переделывать не было.

— Три минуты, — бросил кто‑то мимоходом, пробегая к двери. — Опоздаешь — Варга сгноит.

Оливия сунула ноги в башмаки, даже не до конца затянув шнурки, схватила ремень, сумку на плечо — и выскочила в коридор.

Столовая гудела.

Огромный зал с низкими сводами, где каждый звук множился, отражался от стен, наслаивался сам на себя, превращаясь в ровный, утробный гул. Как в улье, только ульи пахнут мёдом и воском, а здесь пахло кашей.

Каша была везде.

В мисках, на подносах, на полу, на одежде. Серо‑бурой массой она переливалась через края, капала, размазывалась подошвами по доскам. Дешёвый жир плавал на поверхности радужными пятнами, собираясь в островки. Хлеб — кисловатый, недопечённый, липнущий к нёбу, — лежал горками. Воздух был тяжёлым, влажным, от него хотелось пить больше, чем есть.

Оливия взяла жестяной поднос, протиснулась в очередь, которая шла рывками. Протянула руки, и женщина за раздачей — широкоплечая, краснолицая, с засучанными рукавами — плеснула ей в миску серую массу, даже не взглянув в лицо.

— Дальше, — сказала она.

Ложка звякнула о край.

Оливия отошла.

Поднос в руках был тяжёлым, горячим, неудобным. Жир обжигал пальцы через металл. Она стояла посреди столовой и не знала, куда сесть.

Мест было много.

И не было ни одного.

Драконы и наездники сидели вперемешку, плечом к плечу, локтями к локтям. Кто‑то ел быстро, уткнувшись носом в миску. Кто‑то разговаривал, размахивая ложкой. Кто‑то смеялся так громко, что перекрывал общий гул. Хлебные корки летали над столами, как дрозды на поле.

Они не смотрели на неё.

Взгляды скользили по фигуре в сером платье — и отводились. Не враждебно, не презрительно. Равнодушно. Словно она была ещё одним казённым стулом.

Она была невидимкой.

«В деревне я знала всех, — подумала Оливия. — Знала, кто сядет рядом, кто поздоровается, кто попросит соли. Знала каждую корову, каждый куст, каждый камень на дороге. Здесь я никто».

Она прошла вдоль ряда столов, стараясь никому не задеть локоть, никому не наступить на ногу. Пару раз кто‑то шевельнулся, будто собирался уступить место, но передумал. В одном углу драконы смеялись над чем‑то своим, в другом двое наездников спорили, не замечая никого вокруг.

Она нашла место в самом углу.

У стены, спиной к залу, лицом к выцветшей фреске, на которой когда‑то был изображён дракон. Теперь краска облупилась, цвета ушли, остались только контуры крыльев, расплывчатые, как воспоминание. В трещинах между камнями поселился мох, тускло‑зелёный.

На страницу:
3 из 4