«Три кашалота». Архив сумасшедших. Детектив-фэнтези. Книга 67
«Три кашалота». Архив сумасшедших. Детектив-фэнтези. Книга 67

Полная версия

«Три кашалота». Архив сумасшедших. Детектив-фэнтези. Книга 67

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Напомню вам, Трофим Иванович, что вам поручено расследовать это дело с учетом как раз этого обстоятельства – что могут оставаться не вскрытыми очень богатые клады. И, если уж наше ведомство решило эту проблему взять на себя, мы, помимо поиска преступников, должны помнить о плане по драгоценностям.

– Да, разумеется, товарищ генерал!

– Что там у вас еще?

– Продолжаю. В верховный суд в короткий срок к прежним сорока томам уголовного дела был передан и ряд новых, в том числе касающихся подпольной деятельности звена Шатурмана – Анциферова, и вскоре после одного был расстрелян и другой, к тому времени носивший двойную эффектную фамилию Шатурмана-Торфянского… Что касается невскрытых кладов преступников, расстрелянных по суду, их на самом деле, по косвенным данным и согласно анализу «Сапфира», может быть всего несколько. И следы всех идут из сталинского времени. Напомню, что к октябрьским праздникам шестьдесят третьего года, спустя десять лет после первой крупной амнистии, связанной с кончиной Сталина, были закрыты четырнадцать подобных дел.

– Хорошо. И каким образом вы собираетесь выйти на клады?

– Мы исходим из того, товарищ генерал, кто именно из осужденных получил особо длительные сроки, не сотрудничая со следствием, а потом не вернулся из тюрем и лагерей и, следовательно, мог в могилу унести тайну своих спрятанных сокровищ. Среди таковых несколько человек. Другие, которые могли бы представлять интерес, хотя и вышли на волю, но потом вновь вернулись на облюбованные нары и, следовательно, поиск тех крох, что могли остаться от них, вряд ли может являться приоритетной задачей.

– Да, конечно. Тем более, что отсидкой они очистились перед законом.

Огурискин стал водить по экрану лазерным лучом, останавливая его на портретах, наиболее представляющих интерес, но Бреев его остановил:

– Мне не суть важно, кто вам кажется наиболее перспективным, – сказал он, – ваша задача – выделить наиболее перспективных фигурантов и доложить о результатах работы.

Огурискин тут же выключил аппаратуру. В самом деле, хватит! Он доложил о том, что должен был доложить. Теперь требовались новые факты, новые данные, новые следы, ведущие к золотым кладам.

Сейчас на первое место выходила разработка дел отца и сына Анциферовых: «Червонного деда», отдавшего следствию не все золото, и его сына – нового текстильного короля Герберта Ананиевича, который мог знать тайну золотых кладов. Сменивший имя Георгий на Герберта, он подозревался в связях с лютеранским масонством, с «сектой поклонения божеству Аполлону – символу мужской красоты и покровителю переселенцев», которой, – доходили косвенные данные, -руководила женщина и которая имела намерение подмять под себя весь существующий поныне подпольный текстильный бизнес России, развивать его дешевыми гастарбайтерами – переселенцами из бывших республик в партиях бессловесных душевнобольных людей. «Подпольный» означало также – снимать свой процент с той части реализуемой продукции, за которую текстильщикам в результате их разных афер и обхода законов удастся не платить государству ни копейки налогов. Как вплотную и незаметно подойти к такому клану? Без тщательной подготовки это было делом нереальным. Что-то мог бы решить случай, но в ведомстве «Трех кашалотов», как справедливо заметил генерал Георгий Бреев, все решается с той твердой установкой, что всякая случайность – это след какой-то закономерности: чтобы выявить истину, надо строить работу так, чтобы каждый совокупный шаг с началом поиска не являлся лишь следствием причин чьих-то новых преступных действий, а их эффективно предупреждал.

«Да, но при этом, опять же, – думал капитан Трофим Иванович Огурискин, следуя в своей отдел, – в дело может вклиниться и повлиять на него любая случайность: вылетевшая из окна офиса бумага и угодившая в лобовое стекло машины, когда шоферу требуется принять верное решение у светофора!» – С этой думой Трофим Иванович помог поднять с пола рассыпавшиеся документы из нечаянно задетой им папки старшего лейтенанта Виноградовой, немедленно покрасневшей.

«Этой случайностью может быть, тем более, вышедший из офиса архивист, задумавшийся о пропаже документа и норовящий оказаться под колесами! – рассуждал он далее. – Хотя бы, как вот эта, чуть не споткнувшаяся об меня, невесть откуда вылетевшая секретарь генерала, Гоар Алабян, побледневшая от гнева, что, дескать, путаются тут под ногами с утра всякие капитаны. Потом отвечай невинному и за все логичное, и за все несуразное, что может последовать дальше!.. А это «дальше» может быть всем чем угодно!.. Нет, генерал не прав! Случайность в любом деле – великий фактор! И его следует как внимательно рассматривать со стороны, так и зреть в его корень, как в закономерный каприз судьбы. Разве не случайна удача, что в отдел попала рукопись о жизненных перипетиях и переживаниях одного из свидетелей работы фабрики подпольных текстильщиков, Матвея Вертова, парня явно с нарушениями психики, который благодаря важному протеже получил возможность пройти практику архивиста в ведомстве жены майора Сагопетко Клары Дерсуловны – в архиве дел душевнобольных, который он, Огурискин, назвал «архивом сумасшедших». Чернильный прибор, стилизованный под старинную антикварную вещь, который генерал передал ей в качестве подарка, с учетом открытия дела об охотниках за старинным атласом золотых запасов в московском регионе, вероятно, должен был фиксировать ее посетителей. И по какой-то странной случайности этот практикант Вертов также непрестанно пишет какую-то повесть, в которой системой «Сапфир» уже был сосчитан ряд важных «ключевых слов», которые, согласно мнению его железного мозга, могут привести к каким-то сокровищам. Практикант два месяца заполнял свои дневники. С одним из них жена Сагопетко незаметно ознакомила его. Подсистема «Кит-Акробат» моментально его отцифровала, приведя в более или менее удобоваримый для чтения порядок, а зафиксировавшая в себе новые данные система «Сапфир» рекомендовала все это по возможности изучить.

Эту работу, разумеется, он, капитан Огурискин, не стал поручать ни одному из сотрудников своего отдела «Око», но, сам составив особую программу, принял на работу в свой отдел, дав должность младшего лейтенанта, виртуального робота-аватара: с именем «Роберт» и фамилией «Окоемов» – по названию отдела особых криминальных обстоятельств «Око».

Так младший лейтенант Роберт Окоемов приступил к изучению документа. «Учтем состояние человека с душевными отклонениями, они позволят мне легче найти с ним общий язык!» – отчего-то было первое, что подумал оживший младший лейтенант Окоемов, приступив к аналитической работе: ровно в одиннадцать часов наступившего дня.

V

В течение двух месяцев Вертов переступал порог архива с тем чувством брезгливости и сомнения, которое появляется у человека, имеющего в себе достаточно здравого смысла признаться, что он – не на своем месте. Но – и практического благоразумия, чтобы не остановиться на полпути и видеть ореол своего благополучия в недалеком будущем, когда закончится постыдная возня, предопределенная в прошлом нечаянным капризом судьбы. Великие знатоки архивного дела, которые смотрели теперь на Вертова из рамок старых багетов на старых стенах и, казалось, состарились еще больше, с тех пор как их портреты появились в этом архиве, и признавались, что ошибочно встали на путь архивного дела, но не отступили перед трудностями и привнесли в историческую науку много разных открытий. Знание этого факта должно было успокоить любую бумажную душу: ведь ее долгом являлось сохранение письменной памяти для потомков, даже если он – лицо, кому потребовалась просто справка, чтобы оформить пенсию по старости. В самом деле, Вертов не мог этого не знать. Между тем, на бумаги эти стоило бы взглянуть по-другому. «Свидетели вашей частной жизни, они, вместе с тем, и свидетели вашего времени», – пришла ему на ум фраза из бессмертного произведения Чудаковой «Беседы об архивах» со следующим посвящением: «Моим друзьям, живым и мертвым». Вертов мог не спешить, так как совершенно развязал себе руки, сделав все, что от него требовалось, кропотливо работая с бумагами. Дела с документами, одно за другим, наконец, все прошли через него. Лишь несколько из них еще ждали своей очереди, чтобы перекочевать со стола на полку. Эту работу Вертов мог выполнить вчера, но сегодня был последний день его практики, и он, размышляя все утро все же решил прийти сюда еще раз, чтобы исполнить свой долг до конца.

Переступив порог архива, – а было уже около двенадцати часов дня, – он огляделся, будто на все посмотрев другими глазами и словно очнувшись от долгой спячки, вздохнул, ощутил во рту привкус архивной пыли, сглотнул слюну и вновь ощутил внутри себе горечь, какую можно ощутить лишь в архивах. Горечь тем более ощутимую, что этим воздухом отныне ему предстояло дышать целую вечность. Но странно: до сего дня он не придавал этому никакого значения!..

В архиве царил глубокий покой. И Вертов вдруг поймал себя на мысли, что будто боится нарушить это, вдруг как-то иначе воцарившееся вокруг него состояние покоя. Как если бы сейчас, в эту самую минуту, здесь совершалось какое-то таинство мистерии невидимых душ, и он невольно приобщился к нему.

Занятый этой мыслью, он продолжал стоять у порога, представляя себе, что его силой втиснули в эту комнату, и он очутился у смертного одра, лицом к лицу с умирающим человеком, не имеющим сил сказать ни единого слова, но взглядом, вобравшим в себя последние остатки чувств и мыслей, призывающим внять их тайному смыслу и воле гаснущей жизни.

Пронизывающе ясно, как и бывает в минуты тайных мистерий, Вертов увидел, что этот архив обречен. Это он умирал, беспомощно и будто с укором взирая на молодого человека, вероятно, здорового и полного сил, которому была вверена его судьба и теперь уже вся его оставшаяся жизнь. «Но что же ты можешь?! Ты, не познав ни одной души сумасшедшего?!» – казалось, говорило здесь все вокруг, каждый стеллаж, каждая коробка и каждая папка архивных дел. И архивист почувствовал этот безмолвный укор, и ощутил вину, точно сам был повинен в этой трагедии.

Но, в конце концов, молодость его взяла верх, и укор архива он отправил на чей-нибудь чужой счет. «Так уж устроено все кругом, – подумал он мимоходом, – кто-то умер, а кто-то рожден, и он накапливает сил для долгого путешествия по нескончаемому лабиринту бытия, пока сам не обессилит и не выставит свою жалкую плоть на скорбное обозрение тем, кто сомневается во всесильной и беспощадной власти смерти».

Что правда, то правда, архив этот нельзя было сравнить с молодым организмом, как трудно считать молодым и здоровым пусть и живое, но подернутое тлением тело. Это был старый архив, и тысячи дел, застывших без движения на полках, были также очень старыми, как и все вокруг, молчаливо хранящее свои неразгаданные тайны и покорное участи тления. Какой-то слабый, будто последний призыв исходил от архивных дел – тех из них, что, казалось, заснув летаргическим сном, были похоронены с преступной поспешностью и, вдруг пробудившись в гробу, ошибочно преданные небытию, с горькой укоризной упрекали своих могильщиков. Иными словами, это было кладбище документов с похороненными судьбами многих людей, отдавших себя во власть прошлого и не ожидающих от будущего ничего, кроме еще более жуткого тления и полного забвения себя даже в собственной памяти. Правда, время от времени какого-нибудь из них касалась участливая рука, принадлежавшая должностному лицу; она поправляла в маленьком погребальном венке свалившийся набок лепесток, подводила краской бледнеющую надпись, означавшую номер могилки и забытое имя автора, словно ставя последний в жизни поскриптум. Развив свои размышления до такого заключения, Вертов поежился от мысли, что именно такая работа входила в его обязанности и что его обманули, не объяснив, что он работает сторожем покинутого кладбища.

«Одним из первых определений архива, близким к нынешнему пониманию, было такое: приведенное в порядок собрание документов…» Процитировав в очередной раз Шагинян, мозг Вертова заставил его сделать над собой усилие, стряхнуть навязчивые мысли и погрузиться в огромное, высокое, тяжелое кресло за громоздким, но низким письменным столом. Стол остался архиву в дар от незапамятных времен, когда старые особняки господ, разделенные на множество перегородок, превращались в конторы и архивы. Он окинул рассеянным взором затертое до дыр документами и локтями архивистов поблекшее сукно, бывшее когда-то зеленого цвета. Остатки краски оставались лишь под чернильным прибором происхождением тех же ушедших в глубокую лету когда-то тоже молодых дней и ночей.

Стол когда-то был сделан для очень большого кабинета и, пожалуй, мог бы служить важному чиновнику, советнику или даже, – не исключил Вертов, полный честолюбивых надежд, – главному начальнику архивариусов Москвы или Санкт-Петербурга. Массивный чернильный прибор из бронзы, стоящий посередине стола, ближе к краю, и занимающий значительную часть его поверхности, который прежде он, Вертов, отчего-то совершенно не замечал, являлся, не считая некоторых бумаг, самым старым и дорогим из всех сохраненных предметов. С ним, правда, могла бы поспорить тяжелая, будто кованная из чугуна или бронзы, некогда позолоченная люстра эпохи Александра-освободителя, чем-то напоминавшая одну из огромных стальных люстр Московского метрополитена, вечно слегка раскачивающуюся в таинственных сквозняках подземелий; и, чтобы не упасть кому-нибудь на голову, надежно приваренная к потолку. Чернильный прибор, который сейчас вдруг занял все внимание Вертова, имел рельефные, выпуклые и даже отдельно впаянные фигуры. Центральная композиция отдаленно напоминала собой известную «квадригу» лошадей с ездоком на портике Большого театра, вероятно, олицетворяющую собой бога Солнца Гелиоса вкупе с солнечным богом Аполлоном, – отчего-то подумалось Вертову. Первый конь – Эритрей – восход Солнца, второй Эфооп – пылающий, огненный, третий – Ламп – сияющий, сверкающий, четвертый – Филогей – заход солнца. Только вот в бронзовой таратайке, стоящей на столе, стреноживая лошадей и натягивая уздцы, изнемогал от усталости какой-то совершенно несчастный старик. У него были растрепаны волосы… нет, у него топорщились космы. Он был плечист, но его неприкрытое тело открывало взору сильную худобу; кожа так сильно обтягивала грудную клетку, что под ней можно было сосчитать каждое, до единого, его ребро. Лицо старика исказилось в предчувствии неминуемой гибели, отчего, отчасти, имело выражение лица умирающего Иисуса, когда рука солдата пронзила копьем уже до края измученное тело. Коренники и пристяжные, разинув беззубые пасти, внезапно остановились, встав на задние ноги, и готовы были опрокинуть несчастного; и это неминуемо последовало бы, если бы он не упирался коленями в высокую червленую амфору, из которой выплеснулась маленькая капля чернил, когда Вертов, изучая диковинку, обмакнул в нее перо своей ручки.

В том месте, где, предположительно, перед животными и стариком разверзлась глубокая пропасть, на скошенной подставе чернильницы, на медной табличке, были выгравированы две неизвестного назначения буквы: «Н» и «Х». В мозгу Вертова создалось впечатление, что именно эти магические символы стали непреодолимой преградой для мчащейся за секунду до этого колесницы.

«З» – царь, «Р» – русский или Россия, «Л» – Лунин, «Б» – Барклай или Бонапарт…» – в очередной раз просигналило в мозгу. Невозможно было сказать, какой суеверный страх человека и панический ужас бедных животных вызвали эти две буквы, но они, как магнитом, притянули внимание Вертова. Он с минуту с жадностью первооткрывателя рассматривал пострадавшую от времени и чернил старинную бронзовую вещь.

Как притянутый гипнозом, он смотрел на буквы «Н» и «Х», что даже не заметил, как их двойники ненароком были вписаны в журнал учета документов. Спохватившись, Вертов в раздумье сидел еще несколько минут, затем машинально обмакнул стальное перо в чернильницу и рядом с буквами вывел большой вопрос. Но поскольку архивная работа требует строгого порядка, а документация аккуратного к ней отношения, эта оплошность, случайно создавшая погрешность, осталась на совести архивиста.

Затем он закрыл журнал. Ему тут же почудилось, что стало невыносимо душно. Оставив стол, он подошел к окну и открыл форточку. Огромная люстра чуть качнулась. И тут же какая-то бумага, подхваченная сквозняком, вылетела наружу.

Время перевалило за двенадцать, и город погрузился в ленивую дремоту. Кварталы города вместе со зданиями и дорогами вместо того, чтобы спрятаться в тень, будто приподнялись выше, к солнцу и, казалось, добровольно плавали в мареве жаркого дня. Солнце, раскинув лучи по всем сторонам, подошло к своему апогею. Вертов попытался открыть створку окна, но решетки архива позволили его лишь приотворить. Но и сквозь эту щель он мог видеть людей, собравшихся внизу у магазина с вывеской, где на желтом фоне, жирно, черной краской, но достаточно ровно, было выведено от руки: «Антикварная книга».


VI

«Человек – сумма своего прошлого» – У. Фолкнер» – просигналил мозг. Вертов вначале не обратил внимания на толпу людей, собравшихся у магазина, тем более что рядом, на тротуаре стояли различные столы с продавцами книг разной тематики, о чем свидетельствовали таблички, в том числе, – «Любая книга по…» – и стояла цена: по сколько. Он поднял голову и стал смотреть на вдруг возникшие в створе высоких зданий достаточно темные облака, несущие городу прохладу.

Внезапно мозг Вертова унес его мысль от Москвы в, казалось бы, недосягаемую для столичного человека даль, где небо – почти всегда в облаках, и их много даже в озерах. А прохлада – она в тихих заводях берегов и в отличных для рыбалки местах, между зелеными первобытными островами.

В том месте, где проходит граница между Азией и Европой, примерно, в двух тысячах верст от приотворенного окна архива, Вертову послышался голос бабушки. Она показывала на фотографию своего сына, дядю Вертова, и с гордостью говорила внуку: «Вот, Матвеюшка, бери пример со своего дяди, не гляди, что он архивист. Дядя Глеб у нас выше всех поднялся!» К тому времени Матвей Вертов оканчивал школу и не совсем ясно представлял себе, что это за профессия такая – архивист, хотя, имея за плечами шестнадцать прожитых лет, понимал, что такая работа должна быть связана с бумагами, а потому заранее чувствовал в этой профессии подвох и ловушку для каждой честолюбивой мечты. А за словами «дядя Глеб выше всех поднялся», стояло что-то такое, чего он не мог постичь раньше и чего не понимал до сих пор.

Возможно, за этим стояла судьба его прапрадеда Емельяна, который долго был в писарях, еще в революцию служил комендантом какого-то уральского города, лично участвовал в поимке дезертиров из армии и экспертизе многочисленных деловых бумаг, большая часть которых сгорела в кострах прямо возле старых контор, откуда выбрасывалась на мостовые огромными кипами, ящиками, рулонами, перетянутыми шпагатом кондуитами и томами. Одну такую связку Вертов помнил очень хорошо, потому что она многие годы хранилась у дяди в тайнике, в подполье. Иногда он вынимал доски в полу, вытаскивал какой-нибудь «том» – толстое дело с документами и тщательно перечитывал страницы, всегда отыскивая ключ в поисках какого-то клада. Неизвестно, находились ли следы тех кладов или нет, но каждое из прочитанных дел затем бесследно исчезало. А дядя Глеб очень быстро продвигался по служебной лестнице, дослужился до сотрудника посольства, работал в Германии в Берлине…

Дойдя до этого места, робот Окоемов не стал раздумывать и отправил в отдельную ячейку своей памяти, обозначив индексом «Архивист-1», сведения о существующих томах документов в доме Вертова, имеющих информацию о сокровищах.

…Вертов гордился своим дядей, он был благодарен ему за то, что тот распорядился его судьбой – устроил на курсы архивистов при аппарате президента с перспективой взять на работу в свой делопроизводственный аппарат.

Отца Вертов не помнил, был предоставлен воспитанию своей матери-библиотекаря и бабушки, но ему хотелось приключений, путешествий, и он, отнюдь не в пути, а в углу своей спальни, за столом с настольной лампой, перечитал много книг Жюля Верна, Джека Лондона и Майн Рида – благо, стоило только прочитать одну книгу, как мать приносила другую.

«Помню, еще мальчиком я чувствовал какую-то несправедливость, царящую где-то, но где, я не знал, а чувствовал…» Н. Кассеинов, участник Севастопольского восстания – адвокату, – отчего-то вспыхнуло в мозгу Вертова. Он часто чувствовал в себе потребность к психологическому анализу переживаемых им событий, даже не яркие из них он воспринимал с какой-то особой остротой, не так, как это делали окружавшие его люди. Поэтому он был мало общителен, подолгу замкнут и никогда, кроме чтения книг и просмотра сновидений, не мог посвятить долгого времени одному единственному делу. Он будто рыскал по комнате, по двору, по улицам города, не всегда представляя себе, чего он ищет и что он сделает через минуту, через час, на следующий день.

В конце концов, его окружил созданным им самим невидимый мир образов и представлений о разных предметах и явлениях. И люди, познакомившись с ним, старались избавить себя от общения с этим, казалось им, странным человеком. Но в Москве его особенности перестали быть заметны окружающим его братьям студентам и, как ни странно, казалось ему, и преподавателям. Таких, как он, видевших в предметах и явлениях часто иное, чем это казалось другим, здесь было достаточно, чтобы стать незаметным даже и в гуще событий.

Чего стоили только, вот, те, что сейчас перед его взором толпились внизу перед книжным магазином, с неутоленной жаждой приобрести еще одну, но, может быть, самую важную в жизни книгу. Видела бы это его мать-библиотекарь, всегда с восторгом вспоминавшая любого читателя, в ком при одном лишь упоминании об иной книге, жадно загорались глаза. И видела бы она теперь его, своего сына, Вертова, уже почти равнодушного к книгам, и лишь по желанию матери окончившего библиотечный техникум, а в Москве – курсы архивистов при администрации Президента.

Здесь, в Москве, – черпал дальше сведения Окоемов, – Вертов, живя в квартире у вечно командировочного дяди Глеба, не имевшего ни жены, ни детей, был устроен на работу в этот архив на преддипломную практику благодаря хлопотам дяди. Но знал бы он, что его протеже отправят в самый пыльный архив – архив сумасшедших! Он располагался в минутах ходьбы от дома, на Кузнецком мосту. В настоящее время сюда без разбору свозили особо важные дела со всех контор города, «н-ного управления», их планировалось подвергнуть самой тщательной экспертизе, на что хватило бы целой, полной покоя, жизни, но, судя по всему, архив явился лишь перевалочным пунктом, откуда многие документы попадали прямехонько на бумажную фабрику, чтобы превратиться в картонную тару и стать упаковкой для тканей фабрики-клиники для душевнобольных.

Это был уже второй знак, когда Вертов ощутил в душе неуют. Попав в архив сумасшедших, он, зная о своих особенностях, думал, что это неслучайно. Зная о связи между архивом и ведомством по криминальным делам душевнобольных, он чувствовал, что и архив, и ведомство, а, значит, и все другое, касающееся душевнобольных, – это некий единый душевный мир. И даже переработанная бумага его архива не может попасть никуда, кроме как в любую встроенную в него же структуру, лишь бы в ней витал дух сумасшедших. Что уж было говорить о нем, человеке, который пусть и единожды, но был на приеме у психиатра.

Вертов готов был еще раз описать то состояние, которое он испытал в тот день, когда мать привела его на прием к знакомому психиатру; от того дня он не запомнил ничего, потому что прежде, чем быть обследованным, он заигрался и случайно попал в подвал заведения, где за швейными машинками и огромными прессами, где разглаживались ткани, было занято очень много «сумасшедших», – как шушукались мастера, – работников. Нигде и никогда ему не было так спокойно и даже уютно: все понимали его с полуслова и, казалось ему, он разговаривал с ними, не открывая рта. Когда его нашли, он спросил мать на ушко: «А откуда в одном месте могут взяться столько хороших «полоумных» людей?» С тех пор они больше ни разу не переступили порог этого заведения.

– Все документы должны быть приведены в соответствующий архивному закону порядок, потому что порядок в архивном деле – это закон! – Сказал себе Вертов и сел за рабочий стол. Два месяца подходили к финалу. Он уже понял, что мог бы быть архивистом, но все же еще хотел бы понять, что именно понял его родной дядя Глеб, «поднявшийся выше всех», но до сих пор не передавший племяннику ни одной важной тайны. Да, он знал, что эта тайна была. Но – какая, что стояло за ней?! Этот вопрос вставал перед ним постоянно, порой, жирно, крючковато, нахально, будто кривляясь, паясничая и подхихикивая, как шут или клоун.

Только этим можно было объяснить тот факт, что Вертов, вопреки всем правилам общения с журналом учета документов, вдруг вывел в нем буквы «Н» и «Х» и «ГК», а за ними большой знак вопроса. Спохватившись, Вертов непонимающими глазами вперился в две последние буквы, не понимая, откуда они взялись в его голове. Но, присмотревшись, он заметил, что они были криво и варварски нацарапаны на подставе чернильницы, несомненно, тем, кто, работая здесь или же прощаясь с архивом, оставил о себе эту явно первобытную пиктограмму.

На страницу:
2 из 3