Дурдом
Дурдом

Полная версия

Дурдом

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Слабо, да? Сдрейфил? – подначил Шураня, отвернувшись от Серёгиного взгляда.

– Да куда ему, дауну! – презрительно подхватил Витёк.

– Да! Дурачок ты, Толик, слабак! – обидно захохотал Шураня.

На дауна Толик оскалился – знал, что обзываются. Прокашлял невнятно что-то в ответ, мол, сам ты дурак. И полез в воду.

Серёга пхнул приятеля в бок: хватит, поржали, и довольно. Но Витёк отмахнулся досадливо – не мешай!

Толик, покачивая руками, будто коромысло нёс, медленно дошёл до середины пруда – тут воды ему было по пояс, и робко поплыл. Точнее, истерично заколотил ногами и руками, будто масло из воды сбивал.

– Во дурак! – восхитился Шурик. – И ведь переплывёт!

Серёгу кольнула зависть: стрёмно будет, если дурачок Толик первым из них переплывёт пруд.

Только чуда не случилось: метрах в двадцати от дальнего берега Толик резко взмахнул руками, нырнул, вынырнул, потом нырнул ещё раз и пропал. Витёк приподнялся на локтях – дауна не было.

– Эй. – тихо позвал Серёга. И крикнул громче: – Эй!

Они вскочили на ноги, жадно вглядываясь в водную гладь.

– Утоп, что ли? – тихо спросил Шураня.

Они в панике забегали по берегу и заорали, а Витёк залез в воду по самую грудь, выкрикивая имя идиота.

На крики прибежали пастухи.

Достали Толика только через час…

Конечно, их никто не винил: чего взять с дурака? Попёрся в воду, не умея плавать, вот в омут и утянуло, спасибо, хоть мать освободил, теперь вздохнёт спокойно, поживёт без лишнего рта. Напротив, похвалили даже, что не растерялись, – ага! – догадались взрослых кликнуть, а не самим на выручку лезть. Пожалели, посетовав, что пришлось им, мальцам, стать свидетелями такой трагедии.

На поминки всё село собралось, понятное дело, не из-за утопшего дауна, царствия ему небесного, конечно! а ради матери его, через которую все сельчане прошли, и один худого слова не мог сказать. Ну, местные пьяницы, конечно, на халявную выпивку сползлись.

Прасковья Петровна во главе стола сидела, тихонько улыбаясь, и медленно раскачивалась, глядя в пространство над головами. Встрепенулась только на них с Шуриком и Витьком, вскочила, покачнувшись, усадила рядом с собой, возле фотокарточки утопленника, блинов подкладывала, говорила ласково, по плечам и спинам оглаживая. Друзьями Толичкиными звала. Серёге те блины в глотку не лезли, не смотря на мёд. Ерзал на стуле, сухо сглатывая, на фотографию Толикову косился, и улучив момент, ускользнул вон.


1994

Юля

Все наши беды от календарей!

Вон в лужице солнца на асфальте нежится старая дворняга, вытянула длинные мосластые ноги и просто наслаждается теплом, ни о чём плохом не думая. И только мы, люди, начинаем преждевременно хоронить лето, из-за чего целый летний месяц отравлен ожиданием близкой разлуки. Это всё равно, как с момента рождения долгожданного первенца каждый день вспоминать, что он когда-нибудь, да умрёт.

Собака мудра, оттого её радость без примеси горечи и мыслей о скорой зиме, холоде и голоде.


К чёрту часы, мешающие нам быть в моменте! В топку календари, предвестники будущих печалей! На хрен цифры, безжалостно падающие на плечи, как блины от штанги!



Я пересекаю частный сектор, немного завидуя беззаботной псине, хотя по морде её видно, что знавала она непростые времена, и тяну на себя калитку Дома ребёнка для психохроников «Кукушка», для своих просто дурдом.

В раздевалке у стены горкой валяются обломки стула.

– Наадь, – зову я сменщицу. – А что со стулом случилось? Он же новый был совсем.

Вместо ответа та бочком просачивается мимо меня в дверь.

– Новенькую-то привезли? – продолжаю я, расстёгивая куртку.

– Привезли, – отвечает Надька загадочно.

– И чё?

– Увидишь, – Надька мышкой шмыгает наружу, на ходу натягивая кофту.

Странно, обычно мы с ней всегда немного болтаем.

Я наскоро переодеваюсь в халат и распахиваю дверь в группу, откуда навстречу мне несутся детские вопли.

В центре комнаты, как тигр на манеже, с рычанием носится фурия. Остальные робко жмутся вдоль окна на детских стульчиках.

– Стул в раздевалке – её рук дело? – быстро соображаю я.

Няня нервно кивает, не отрывая глаз от представления, и втягивает голову в плечи.

Завидев нового зрителя, буйная издаёт грозный рык и с разбегу бросается на стену, рикошетит и в три огромных прыжка пересекает зал. Подлетев к чугунной мойке, она резко тормозит и рывком выдёргивает её из стены вместе со встроенным шкафом.

За всё время работы в дурдоме я ещё ни разу не видела настоящих сумасшедших. Поэтому, с минуту полюбовавшись моноспектаклем, вжимаюсь в стену и, не поворачиваясь к мелкому чудовищу спиной, шмыгаю за дверь.

– Не бросай меня! – несётся вслед отчаянный Жанкин крик.

Перескакивая через три ступеньки, я мчусь в кабинет старшего воспитателя и с порога ору:

– Она...! Там...! Мойка...! и стул...!

– Вижу, ты познакомилась с Аней, – догадывается Людмила Ивановна.

Я быстро киваю и продолжаю ябедничать:

– Они сидят! Она орёт…!

– Разберёмся, – успокаивает старшая и мы возвращаемся в группу.

Обстановка не изменилась: сумасшедшая продолжает бесноваться, вдохновлённая свежей публикой. Меня даже восхищает такая энергия.

– Здравствуйте, дети! – говорит Людмила Ивановна. – Здравствуй, Аня.

И, ловко увернувшись от летящего в ответ стула, подскакивает к маленькой дьяволице и твёрдо берёт за локоть.

– Мы с Аней побеседуем, а вы не заходите, – сообщает она, утаскивая разрушительницу и закрывая за собой двери спальни. Обычно невозмутимое лицо Людмилы Ивановны опасно налито кровью.

– Думаешь, поможет? – испуганно кивает на дверь Жанка.

– Тут экзорциста надо вызывать, – сомневаюсь я.

Мы сидим неподвижно. Я осторожно разглядываю детей: все целы, только у косоглазого Виталика запотели очки, а немая Света моргает чаще обычного.

Через несколько долгих минут дверь открывается. Буйная идёт рядом с воспитателем, опустив взъерошенную голову. Её красное лицо перекошено сдавленной яростью.

– Потерпите до вечера, Юлия Борисовна, – кивает мне старшая.

– Как вам это удалось? Вы настоящий укротитель драконов!

Людмила Ивановна смеётся:

– Она не сумасшедшая, а просто крайне избалованная девочка. Так ведь, Аня?

Та гневно сопит, испепеляя нас угольками глаз из-под свесившейся чёлки, но больше не орёт и не крушит мебель.

Мы с Жанной прибираем группу, и я вижу, как дети с опаской обходят по окружности юное чудовище.

Теперь одна Аня сидит в углу на стульчике, пока все играют.

– Била она её, что ли? – надеется Жанка.

Это вряд ли, мотаю я головой не без сожаления.

Вечером сумасшедшую забирают родители, и мы никогда её больше не видим.

Я укладываю детей, собираю раскиданные игрушки и мою посуду после ужина – няня уходит вечером, а воспитатели работают сутками.

В интернатской группе можно спать по-королевски, в манеже или на батуте, которые прислали с американской гуманитарной помощью. Не то, что внизу, где приходилось ютиться на скользком подоконнике или на разъезжающихся от малейшего движения стульях в коридоре.

Но я не бросаю старую добрую традицию и каждую Ритину смену на часик-другой спускаюсь к ней в изолятор.

Рита ставит уколы так ловко, что никто не успевает заплакать.

– Рит, научи меня! – загораюсь я.

– Разве вас не учили в педучилище? – удивляется та.

– Уколы – нет, только перевязки учили делать, шины накладывать и детские болезни определять. Я и шапочку из бинтов могу на скорость сделать. Показать?

Подруга мотает головой.

– Ну давай, – она набирает в шприц из ампулы и щёлкает по нему пальцами, выгоняя пузырьки воздуха.

Мы снимаем с Алины колготки.

– Смотри: мысленно делишь полупопие на четыре части и колешь в верхнюю левую. Ну, или правую, зависит от стороны.

Рита протирает спиртом левое полушарие попы и ловко тычет в него иглой, быстро давя на поршень.

– Поняла?

Я киваю: с виду ничего сложного.

– Если не выходит мысленно, можешь расчертить ногтем, так будет понятнее.

На очереди Кристина. Рита передаёт шприц мне.

– Теперь давай сама.

Я набираю лекарство, выгоняю воздух, мажу попу, заношу шприц…и понимаю, что не могу воткнуть иглу в живого человека.

– Не бойся, – подбадривает Рита. – Она же парализована ниже пояса и всё равно ничего не чувствует.

Я снова поднимаю шприц…и не могу.

– Ничего, – успокаивает подруга. – В другой раз попробуем, это совсем не сложно.

Она кипятит чай, а я бегу к себе проверить детей.

В сончас ко мне забегает Лилька с мешком чистых колготок по пути из прачечной. Я мою посуду после обеда, мы сплетничаем, обмениваемся новостями и хихикаем.

Распахивается дверь, и Лариса Петровна прямо с порога орёт:

– Лилька! Ты что это тут делаешь? Заняться нечем? А ну марш к себе в изолятор! А окна на хрена распахнули? – завхоз стремительно пересекает игровую и возмущённо захлопывает створки.

Я перевожу взгляд на Лилю, ожидая ответа, но та съёживается и послушно тянется к двери.

– Здравствуйте, Лариса Петровна. Лилию Владимировну пригласила я, чтобы она помогла мне накрыть обед, – ледяным голосом говорю я. – Моя няня на больничном. Это раз. Второе: с какой стати вы хозяйничаете в моей группе?

– Холодно же, – мгновенно сникает кладовщица, как человек, получивший отпор впервые в жизни.

– Температура в игровой должна составлять не более двадцати четырёх градусов. Я свою работу знаю, а вы идите, и делайте свою! – распаляюсь я, хотя причина моего гнева не столько Крыса-Лариса, склочный характер которой известен всему дурдому, сколько безропотная Лиля.

– Извините, Юлия Борисовна, – бормочет завхоз, осторожно прикрывая за собой дверь.

– И впредь извольте стучать! – ору я вслед и оборачиваюсь к подруге:

– Ты что, овца? Почему ты позволяешь какой-то хамке так обращаться с собой?!

– Ну, она вроде как моя начальница, – оправдывается та.

– И это даёт ей право вытирать об тебя ноги??

Лилька виновато пожимает плечами, хватает колготки и торопится в изолятор.

– Ну всё, теперь тебе хана! – смеётся Рита. – Ты её знаешь, она любого с дерьмом съест.

Остыв, я тоже немного переживаю, хотя мне Крыса-Лариса и не начальник. В изоляторе у девчонок новенькая, малявка лет пяти.

– Что с ней? – спрашиваю я у Риты.

– Как минимум церебральный паралич и астма.

– А чем её лечат?

— Это ничем не вылечить, да мы и не больница. Мы просто оказываем паллиативную помощь.

Рита бросает на меня взгляд и поясняет, заметив мою поднятую бровь:

– Облегчаем страдания и поддерживаем жизнеспособность, насколько это возможно.

– Думаешь, им больно? – спрашиваю я.

Рита кивает:

– Думаю, они страдают физически.

– Тогда зачем их мучить? Они безнадёжны, ещё и страдают! Вон Ленка с грыжей могла раза два умереть, а вы её всякий раз откачивали. Зачем? Пусть бы ушла спокойно. – горячусь я.

– Я всё понимаю и согласна с тобой. Но только не в мою смену! Скажут потом, что у Маргарины Наильевны в смену часто мрут.

– Обидно, сколько денег государство тратит впустую, когда можно было помочь тем, кому действительно можно. Например, дэцэпэшников реабилитировать, косому Виталику операцию сделать или ещё что.

– Ну эти-то тоже люди, – возражает Рита.

– Ну как сказать: в прямом смысле слова их нельзя считать людьми, ведь человек – это разумное социальное существо, обладающее членораздельной речью, а посмотри на них: у них нет разума, не говоря уже о речи. Они только с виду напоминают людей.

– Мне кажется, дело не в том, люди ли они. Дело в том, люди ли мы, – задумчиво отвечает подруга.

Некоторое время я молча смотрю, как Рита фасует таблетки на утро и бегу проверить своих.

В группе тихо, все спят. Обхожу кроватки, принюхиваясь: никто не обгадился.

В голове крутится наш разговор, и, вернувшись в изолятор, я продолжаю:

– Мне нравятся принципы гуманности, даже если они противоречат рациональности, как в нашем случае. Только почему эта гуманность касается лишь тех, кто похож на людей, пусть даже только с виду? Любая собака умнее любого обитателя изолятора – она реагирует на голос, радуется, обижается, проявляет эмоции. У того же Гены отсутствуют простейшие инстинкты, он не реагирует вообще ни на что, даже на еду! При этом Гену государство окружает заботой, а собаку можно запросто ударить или «усыпить», и тебе ничего за это не будет! Что это вообще за лингвистические эрзацы: «усыпить» вместо убить? Почему бы нам не набраться смелости называть вещи своими именами? Усыпить – это значит УБИТЬ, а вовсе не поставить волшебный укольчик и нежно убаюкать, спев колыбельную!

– Думаю, в глубине души нам стыдно, вот мы и подменяем слова, чтобы заглушить совесть и не испытывать чувство вины, – отвечает Рита. – Мясо коровы мы тоже называем говядиной, хотя такого животного не существует. Просто нам жалко коров, они такие славные и безобидные.

Я вспоминаю бабушкину рыжую Милку с её печальными кроткими глазами, грустными влажными вздохами и длинными белёсыми ресницами. Есть корову и вправду ужасно: «отрежьте мне спину коровы, пожалуйста…». Бррр!

– А войны? Любая война – это зло и смерть, об этом знают даже дети. Поэтому мы подменяем её словами «интернациональный долг». Что это за долг такой – убивать людей, да ещё и в другой стране? И тех, кто это делает, у нас называют героями и воинами-интернационалистами, хотя они убийцы, – заключаю я.

– Почему же убийцы? – Рита поворачивает ко мне круглое лицо, удивлённо распахнув карие глаза.

– По словарю. Убийца – «тот, кто совершил убийство». Почему одних убийц мы честно называем убийцами, а других героями, ведь и те, и другие лишили кого-то жизни? Только потому, что герои убивают тех, кто не угодил государству? То есть, при необходимости государство переобувается в воздухе, временно снимая табу, и переименовывает преступление в подвиг. И общество это съедает, хотя от перестановки слов суть дела не меняется!

Рита со словарём не спорит, но осторожно спрашивает:

– А если это самозащита? Например, на тебя напали и ты убил нечаянно, защищая свою жизнь.

– В твоём предложении уже содержится ответ: ты сказала «убил». Раз убил, значит, убийца, без вариантов. Тут надо или крестик снять, или трусы надеть, или словарь переписывать и добавлять: «…совершил убийство, кроме лишения жизни моджахедов, душманов…» и других лиц, убийство которых не считается преступлением. Только переписывать словарь придётся частенько, – заключаю я. – Что же касается милосердия и гуманизма, разве оно должно применяться ко всем живым существам? Милосердие к своим сородичам – это просто внутривидовая солидарность. Но даже её у нас нет.

Рита задумчиво снимает чайник, и мы дружно хрустим сушками, перемывая кости коллегам и знакомым.

Утром я сталкиваюсь на лестнице с Крысой-Ларисой. Она, единственная из персонала, в своей обычной униформе – цветастом халате и домашних войлочных тапочках. Я собираюсь пройти мимо, не утруждая себя приветствием, тем более что Лариса никогда на них не отвечает.

– Здравствуйте, Юлия Борисовна, – заговаривает завхоз первой, и её двойной подбородок колышется от радости видеть меня.

Мне кажется, или я слышу льстивые нотки в её голосе?

– Представляете, девчонки! Она поздоровалась со мной ПЕРВАЯ!

– А меня она теперь зовёт по имени-отчеству, – хихикает Лилька. – раньше тыкала всегда. Что это с ней? Юлька её поломала?

– Она всем тыкает, кроме начальства, – говорит Рита. – Всё с ней в порядке: такие люди, как животные – им надо показать зубы, чтобы они начали уважать тебя.

– Девчонки, а вы журналистов видели? – переключается Лилька.

– Не-а. Чё за журналисты?

– Вчера приходили, аж три человека.

– Мы же вчера не работали. И чё хотели? – интересуюсь я. – Узнать, как стырили целую фуру гуманитарки из музыкального зала?

Гуманитарная помощь пришла то ли из Америки, то ли из Европы. Нет, точно не из Америки, раз машиной везли. Её выгрузили в музыкальный зал и заперли. Кто видел, говорили, весь был завален под потолок.

А когда зал открыли через пару месяцев, он был практически пуст. Нам же на шесть групп досталось по шоколадке – «сладкое им всё равно нельзя», по несколько мягких игрушек и в интернатские группы перепало по деревянной машинке-дрезине, манежу и странному гигантскому мячу с резиновой ручкой – непонятно, что с ним делать.

Продвинутая Лилька – и откуда всё знает? объяснила, что на мяч надо садиться верхом и скакать, держась за ручку. Мы с ней и скакали по очереди под бурный хохот ребятни – сами дети огромных мячей пугались и играть с ними отказывались наотрез.

Весь дурдом, кроме причастных к распределению гуманитарки лиц, злобно смеялся, воображая, как два мяча, два манежа и две машинки катались из угла в угол по огромной фуре, следующей из Европы до Приволжска.

– Да ничё они не хотели: вначале часа два сидели у главного, коньяк хлестали. Потом пробежались по группам, фотографировали. В твоей бывшей были, четвёртой. Наташка говорит, еле на ногах стояли, морды красные у всех. Алкоголики!

– Наверное, у Оли с Геной интервью брали, – ехидничаю я.

– Не, ничего не брали, никого не спрашивали. Просто поснимали прямо из дверей, да ушли, – сообщает Лилька. – Даже в группу проходить не стали, хотя Наташка предлагала, наверное, сама в газету надеялась попасть. Сказала, брезговали, и даже не скрывали: Лёшка опять свою мочу из лужи хлебал, так одного прямо на пол чуть не вырвало.

– А из какой хоть газеты? – спрашивает Рита, тоже не заставшая писак.

– Вроде из «Приволжского вестника».

Интересно будет почитать, что про нас накалякают.


Никакой транспорт до дурдома не ходит, он в глубине частного сектора и от любой остановки приходится шлёпать километра полтора. В хорошую погоду, как сегодня, я не прочь и прогуляться.

На полпути меня окликает детский голос:

– Девушка, а девушка!

Я оборачиваюсь на бегу: у кованой калитки на той стороне улицы стоит цыганёнок лет двенадцати.

– Пошли, я тебя трахну!

– А пошли! – со злой радостью соглашаюсь я и, круто развернувшись, быстрым шагом пересекаю дорогу.

Малолетний извращенец юркает за калитку и быстро щёлкает замком.

Вот говнюк! И где научился таким словам?

Не то, чтобы я обладала такой восхитительной реакцией, просто буквально накануне Лилька жаловалась, как в холле общественной бани её облапал цыганёнок лет девяти, пока она сушила волосы. Так что этому малолетке не удалось застать меня врасплох.

Дурдом гудит, как улей: наконец-то вышел репортаж в «Приволжском вестнике».

– Не, ты глянь, какие сопли: «…вина этих деток только в том, что они родились больными. Этого хватило, чтобы родители отказались от них…», – злобно выплёвывает Наташка. – Вот ведь гады! Да чтоб у вас самих родилась такая «больная детка»!

От возмущения её и без того вытянутое лошадиное лицо вытягивается ещё больше.

– Ну-ка, дай! – выхватываю я газету у няньки.

Нам отвели аж целый разворот!

«Гнездо «Кукушки»: как живётся в детском доме больным сиротам?» – вопрошает читателя заголовок.

Статью иллюстрирует портрет Генки в кукольной коляске. Генке уже пять, а весит он четыре килограмма, как грудничок, и мыть его носят, держа на вытянутой руке за завязки ползунков.

Я читаю вслух вредным голосом:

– «Вот сидит малыш Гена. Он задумчиво смотрит в окно. Интересно, какие мысли бродят в маленькой голове бедного сиротки? Вспоминает ли он маму, которая бросила его одного в холодном чужом казённом доме?».

Вот ведь суки! Если бы они спросили у той же Наташки, «о чём думает Гена», она бы популярно объяснила, что никакую маму он не вспоминает, потому что идиот. И это не ругательство, а медицинский диагноз – идиотия, крайняя степень умственной отсталости. Разум Гены настолько недоразвит, что в нём нет места даже базовым инстинктам, таким, как реакция на боль, температуру, еду. Когда приносят ужин, все обитатели группы нетерпеливо орут и воют на разные голоса, сползаясь к столам со свей группы. Только не Гена, которого покормишь – хорошо, не покормишь – всё равно.

Целыми днями инвалид совершает одно автоматическое движение: большим пальцем левой руки методично и неустанно царапает левую щёку. Когда щека расцарапана до крови, Гена орёт от боли. Руку пробовали привязывать к коляске – тогда он вопит из-за того, что не может её поднять. Это бесконечное действо удалось прервать, когда я сообразила надеть на руку Гене варежку. Теперь он так же карябает щёку, но мягкая руковичка мешает членовредительству.

– «Вот девочка Алина…» – подхватывает Наташка, вырвав газету обратно. – «В её глазах грусть и тоска по маме…».

Нянька затейливо матерится, и я боюсь, что её хватит удар – всё-таки она уже немолодая, хорошо за тридцатник. Наташка яростно напяливает соски на бутылочки с кефиром и стремительно скрывается в спальне, гулко шарахнув дверью.

Грустной девочке Алине пять, у неё диагноз кретинизм, низкий, в два пальца, лоб, покрытый тёмной растительностью, и блуждающий бессмысленный взгляд косых глаз – я пыталась понять, который из них нормальный, но так и не разобралась. Она целыми днями ползает на заднице по полу группы, крепко сжав негнущиеся парализованные ноги. Испытав разрядку, громко вопит, распялив огромный рот с редкими испорченными зубами, падает на бок и мгновенно засыпает. Проснувшись, начинает заново свою бесконечную половую жизнь. Всё, чем мы можем помочь Алине, это натянуть обратно сползшие до колен колготки, оттащить её, обессиленную, на палас, и сменить на чистое испачканное бельё.

– Раз им так жалко Гену с Алиной, могут их усыновить и подарить родительское тепло, – язвительно предлагаю я неведомым писакам.

Из спальни доносится грохот и гневный рёв. Я поднимаю бровь.

– Олька, – объясняет Наташка.

Ясно – кефир несладкий, Оля его терпеть не может и мощным броском посылает бутылочку через всю спальню, орошая пол и стены белыми каплями. Вот бы кому в бейсбол играть!

Я захожу в спальню, выуживаю кефир из-под Лёшкиной кровати. Всё это время разъярённая Оля орёт, как паровозный гудок. Сажусь на край кровати, сую соску ей в рот и, пока она не спохватилась, что кефир всё тот же, глажу пергаментную кожу тоненькой птичьей руки. Вой немедленно смолкает.

– Ты чё с ней сделала? – поражается няня, глядя на пустую бутылочку.

– Ничего, просто погладила. Слушай, а может, не такие уж они и дураки? Ну, хотя бы некоторые.

Та закатывает глаза к потолку.

– Ей ведь уже шесть, давно пора переводить из нашего дурдома во взрослый, в Соколовку, да Пал Ильич жалеет.

– Почему жалеет? Разве ей не пофигу, где именно лежать и куда швырять кефир? Она и не заметит, что вокруг что-то поменялось.

– Так такие там долго не живут, год максимум, – авторитетно сообщает няня.

– Брось! С чего бы им умирать в шесть лет? У Ольки никаких смертельно опасных диагнозов нет, а от церебрального не умирают, – не верю я.

– Точно говорю: это мы тут с каждым возимся, а там кинут миску каши в комнату, и кто успел, тот и съел. Только ходячие и выживают, – настаивает Наташка.

– Что за свинство?? Быть такого не может! – поражаюсь я.

– А ты как хотела? У них там комнаты с решётками все, для безопасности. И работают только мужики, – делится познаниями няня.

– Это ещё почему?

– Так страшно. Представь себе нашего Лёшку лет через десять. Он и сейчас весит килограммов сорок, а будет больше тебя. А если навалится? Хрен чё сделаешь, это он на башку инвалид, а физически-то мужик, – разводит руками Наташка.

Мне тоже не хочется оставаться в одной комнате со взрослым Лёшкой, хотя я не особо верю сплетнице Наташке.

Я отнимаю у неё газету и направляюсь в изолятор: меня колотит от возмущения и надо разделить его с девчонками.

Внизу, возле окна, стоит Ирочка, няня из первой группы. Ирочка устроилась в дурдом вместе с сыном Ромкой, инвалидом-аутистом. Вначале Ромка подавал какие-то надежды на разумность, а сейчас полностью ушёл в себя, несмотря на лечение.

Солнце бьёт ей в лицо, образуя сияние вокруг хрупкого силуэта. Заслышав шаги, Ирочка поворачивает ко мне лицо с припухшими красными веками. Я быстро прячу паскудный листок за спину, и мы молча киваем друг другу.

Я по-хозяйски врываюсь в изолятор – сегодня Ритина смена, и с порога ору, размахивая газетёнкой:

– Девчонки, вы уже читали статью про «Кукушку»?

– Ещё бы! И как им хватает совести упрекать родителей этих детей? Стервятники чёртовы, им плевать на всех, лишь бы нажиться на горяченьком! – сердито отвечает Лиля.

– Вряд ли они понимают, что выпало их родителям. Мало того, что у них беда – родились дурачки, так ещё за спинами шипят «добрые люди», мол, курят-пьют, а потом дураков рожают. Да и в диагнозах журналюги не разбираются, тут врачи-то руками разводят, столько всего намешано! У каждого карточка размером с «Войну и мир», – миролюбиво отвечает Рита.

На страницу:
3 из 4