По ту сторону принципа удовольствия
По ту сторону принципа удовольствия

Полная версия

По ту сторону принципа удовольствия

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Зигмунд Фрейд

По ту сторону принципа удовольствия

Редакционное предисловие

Я несколько раз перечитывал этот столь тщательно выполненный перевод, но чувствую, что он требует особого снисхождения со стороны читателя. Несомненно, из-за чрезвычайной сложности идей, которые излагает профессор Фрейд, а также из-за того, что они отражают его взгляды на важнейшие проблемы жизни, стиль изложения чрезвычайно труден для восприятия. Поскольку для нас важнее точно передать его идеи, чем облечь их в красивую форму, мы решили строго придерживаться оригинала, даже если это приведёт к некоторой небрежности в переводе на русский язык.

Что касается терминологии, то мы сочли необходимым сделать следующие разъяснения. Термин Unlust, как и в словосочетании «принцип удовольствия-боли», переведён как «боль»; слово «боль» без кавычек в оригинале означает Schmerz. Слово Besetzung (буквально: «занятость»), как в выражениях Besetzungsenergie и Energiebesetzung, переведено как «вложение» или «заряд» – последнее по аналогии с электричеством. Надеемся, что эти пояснения помогут читателю лучше понять авторскую мысль и оценить те непростые переводческие решения, к которым нам пришлось прибегнуть.

I

В психоаналитической теории психики мы исходим из того, что ход психических процессов автоматически регулируется «принципом удовольствия». То есть мы считаем, что любой процесс начинается с неприятного состояния напряжения и в дальнейшем выбирает такой путь, который в конечном итоге приводит к ослаблению этого напряжения, то есть к избеганию «боли» или получению удовольствия. Рассматривая психические процессы с этой точки зрения, мы привносим в нашу работу экономический подход. На наш взгляд, презентация, в которой делается попытка оценить не только топографический и динамический, но и экономический аспект, является наиболее полной из всех, что мы можем себе представить, и заслуживает того, чтобы её назвали метапсихологической.

Мы не ставим перед собой задачу выяснить, насколько наше утверждение о принципе удовольствия соответствует какой-либо исторически сложившейся философской системе или перенимает её. Наш подход к таким умозрительным гипотезам заключается в стремлении описать и объяснить факты, попадающие в сферу нашего повседневного наблюдения. Приоритет и оригинальность не входят в число целей, которые ставит перед собой психоанализ, а впечатления, на которых основано утверждение этого принципа, настолько очевидны, что их едва ли можно не заметить. С другой стороны, мы с готовностью признаём, что многим обязаны любой философской или психологической теории, которая могла бы объяснить нам значение этих столь сильно влияющих на нас чувств удовольствия и «боли». К сожалению, ни одна из существующих теорий не представляет особой ценности. Это самая неясная и труднопостижимая область психической жизни, и, хотя мы не можем не затрагивать её, на наш взгляд, наиболее гибкой гипотезой будет та, которая лучше всего подходит для этой цели. Мы решили рассматривать удовольствие и «боль» в связи с количеством возбуждения, присутствующего в психической жизни, – без каких-либо ограничений – исходя из того, что «боль» соответствует увеличению этого количества, а удовольствие – его уменьшению. Таким образом, мы не утверждаем, что существует простая зависимость между силой чувств и соответствующими им изменениями, и уж тем более, судя по психофизиологическим опытам, не придерживаемся мнения о том, что между ними существует прямая пропорциональность. Вероятно, решающим фактором для чувства является степень ослабления или усиления в определённый момент времени. Возможно, здесь есть место для экспериментальной работы, но нам, аналитикам, не стоит углубляться в эти проблемы, пока у нас не будет достаточно точных наблюдений.

Однако мы не можем сохранять такое же безразличие, когда узнаём, что исследователь, обладавший такой проницательностью, как Г. Т. Фехнер, отстаивал концепцию удовольствия и «боли», которая по сути своей совпадает с той, что навязана нам психоанализом. Высказывание Фехнера можно найти в его небольшой работе “Einige Ideen zur Schöpfungs- und Entwicklungsgeschichte der Organismen” («Некоторые идеи об истории сотворения и развития организмов»), 1873 г. (Раздел XI, Примечание, стр. 94) и гласит следующее: „Поскольку сознательные импульсы всегда связаны с удовольствием или «болью», удовольствие или «боль» можно рассматривать в психофизической связи с условиями стабильности или нестабильности, и на этом может быть основана гипотеза, которую я намерен развить в другом месте, а именно: что каждое психофизическое движение, поднимающееся над порог сознания, заряжается удовольствием пропорционально тому, как оно приближается – за определённым пределом – к полному равновесию, и «болью» пропорционально тому, как оно удаляется от него за определённым пределом; в то время как между двумя пределами, которые могут быть описаны как качественные пороги «боли» или удовольствия, существует определённая область эстетического безразличия“.

Факты, которые заставили нас поверить в главенство принципа удовольствия в психической жизни, также находят отражение в гипотезе о том, что психический аппарат стремится поддерживать как можно более низкий или, по крайней мере, постоянный уровень возбуждения. Это то же предположение, только в другой форме: если психический аппарат стремится снизить уровень возбуждения, то всё, что его повышает, должно восприниматься как нечто противоречащее его функции, то есть как нечто болезненное. Принцип удовольствия выводится из принципа постоянства; на самом деле принцип постоянства был выведен из фактов, которые заставили нас предположить существование принципа удовольствия. При более детальном рассмотрении мы обнаружим, что эта тенденция со стороны постулируемого нами психического аппарата может быть классифицирована как частный случай принципа тенденции к стабильности Фехнера, с которым он связывает чувства удовольствия и боли.

Однако в таком случае следует признать, что говорить о превосходстве принципа удовольствия над психическими процессами не совсем корректно. Если бы это было так, то подавляющее большинство наших психических процессов обязательно сопровождалось бы удовольствием или вело бы к нему, в то время как самый обычный опыт решительно противоречит такому выводу. Можно лишь сказать, что в психике существует сильная тенденция к принципу удовольствия, которой, однако, противостоят другие силы или условия, так что конечная цель не всегда может соответствовать стремлению к удовольствию. Сравните комментарий Фехнера на ту же тему:1[1] „При этом следует отметить, что стремление к цели не означает её достижения и что в целом цель достижима лишь приблизительно…“ Если теперь мы зададимся вопросом, какие обстоятельства могут помешать успешному воплощению принципа удовольствия в жизнь, то окажемся на более безопасной и знакомой территории и сможем в полной мере опереться на свой аналитический опыт.

Первый случай такой проверки принципа удовольствия нам хорошо знаком, поскольку он происходит регулярно. Мы знаем, что принцип удовольствия – это основной режим работы психического аппарата и что для сохранения организма в условиях внешнего мира он изначально бесполезен и даже крайне опасен. Под влиянием инстинкта самосохранения эго на смену ему приходит «принцип реальности», который, не отказываясь от стремления к конечному удовольствию, требует и навязывает отсрочку удовлетворения, отказ от множества возможностей его получить и временное перенесение «боли» на долгом и извилистом пути к удовольствию. Однако принцип удовольствия ещё долгое время остаётся способом действия сексуальных импульсов, которые не так-то просто обуздать. И снова и снова случается, что, действуя через эти импульсы или через само эго, он берёт верх над принципом реальности в ущерб всему организму.

В то же время нет никаких сомнений в том, что замена принципа удовольствия принципом реальности может объяснить лишь малую часть болезненных переживаний, причём не самую сильную. Другой и не менее распространённый источник «боли» – это конфликты и диссоциации в психическом аппарате, возникающие в процессе развития эго в сторону более высокоорганизованной структуры. Почти вся энергия, которой заряжен психический аппарат, исходит от врождённых инстинктов, но не все они развиваются до одинаковой степени. На этом пути снова и снова случается так, что отдельные инстинкты или их части оказываются несовместимыми по своим целям и требованиям с другими, которые могут быть объединены в целостное единство «Я». Тогда они отделяются от этого единства в процессе вытеснения, остаются на более низких ступенях психического развития и на какое-то время лишаются возможности удовлетворения. Если им это удаётся, как это часто случается с подавленными сексуальными импульсами, и они окольными путями пробиваются к прямому или замещающему удовлетворению, то этот успех, который в иных обстоятельствах мог бы принести удовольствие, переживается эго как «боль». В результате старого конфликта, завершившегося вытеснением, принцип удовольствия нарушается вновь – как раз в тот момент, когда определённые импульсы направлены на достижение нового удовольствия в соответствии с этим принципом. Детали процесса, в ходе которого вытеснение превращает возможность получения удовольствия в источник «боли», ещё не до конца изучены или не поддаются чёткому описанию, но очевидно, что вся невротическая «боль» такого рода – это удовольствие, которое не может быть пережито как таковое.

Два упомянутых здесь источника «боли» далеко не исчерпывают весь спектр наших болезненных переживаний, но в отношении остальных можно с полным основанием утверждать, что их наличие не ставит под сомнение главенство принципа удовольствия. Бо́льшая часть «боли», которую мы испытываем, связана с восприятием – либо с неудовлетворёнными инстинктами, либо с чем-то во внешнем мире, что может быть болезненным само по себе или вызывать болезненные ожидания в психическом аппарате, воспринимаемые как «опасность». Реакция на эти импульсивные требования и угрозы опасности, в которой проявляется реальная активность психического аппарата, может быть правильно направлена либо принципом удовольствия, либо принципом реальности, который его корректирует. Таким образом, нет необходимости признавать ещё более серьёзное ограничение принципа удовольствия, и тем не менее именно изучение психической реакции на внешнюю опасность может дать новый материал и поставить новые вопросы в рамках рассматриваемой проблемы.

II

После сильного механического воздействия, столкновения поездов или другого несчастного случая, сопряжённого с угрозой для жизни, может развиться состояние, которое давно известно и получило название «травматический невроз». Ужасная война, которая только что закончилась, стала причиной огромного количества подобных заболеваний и, по крайней мере, положила конец попыткам объяснить их органическими повреждениями нервной системы, вызванными воздействием механической силы.2[1] Клиническая картина травматического невроза по обилию схожих двигательных симптомов приближается к истерии, но обычно превосходит её по ярко выраженным признакам субъективных страданий, в чём-то напоминая ипохондрию или меланхолию, а также по свидетельствам гораздо более масштабного общего ослабления и нарушения психических функций. Ни военные неврозы, ни травматические неврозы мирного времени до конца не изучены. Изучение военных неврозов пролило свет на некоторые вопросы, но, с другой стороны, внесло некоторую путаницу, поскольку один и тот же тип расстройства иногда возникал и без воздействия грубой физической силы. В травматических неврозах есть две характерные особенности, которые могут послужить отправной точкой для дальнейших размышлений: во-первых, основной причинный фактор, по-видимому, кроется в неожиданности, в испуге; во-вторых, травма или ранение, полученные в то же время, как правило, предотвращают развитие невроза. Испуг, страх, тревога – эти слова ошибочно используются как синонимы, хотя в их отношении к опасности есть вполне очевидные различия. Тревога (Angst) – это состояние, при котором человек ожидает опасности и готовится к ней, даже если не знает, откуда она исходит; страх (Furcht) требует наличия конкретного объекта, которого человек боится; испуг (Schreck) – это состояние, в которое человек впадает, столкнувшись с опасностью, к которой он не был готов; в этом случае акцент делается на неожиданности. На наш взгляд, тревожность не может привести к травматическому неврозу; в тревожности есть нечто, что защищает от испуга и, следовательно, от невроза страха. Позже мы вернёмся к этому высказыванию.

Изучение сновидений можно считать наиболее надёжным методом исследования глубинных психических процессов. При травматических неврозах сновидения имеют одну особенность: они постоянно возвращают пациента в ситуацию, в которой он пережил катастрофу, и он просыпается в ужасе. Этот факт вызывает меньше удивления, чем следовало бы: навязчивое возвращение к травмирующему событию, даже во сне, воспринимается как доказательство его силы. У пациента, так сказать, произошла психическая фиксация на травме. Такого рода фиксация на пережитом, вызвавшем болезнь, давно известна нам в связи с истерией. В 1893 году Брейер и Фрейд утверждали, что истерики страдают в основном от воспоминаний. Такие исследователи, как Ференци и Зиммель, смогли объяснить ряд двигательных симптомов фиксацией на травмирующем факторе.

Но я не думаю, что пациенты, страдающие травматическими неврозами, в состоянии бодрствования часто вспоминают о том, что с ними произошло. Возможно, они стараются об этом не думать. Считать само собой разумеющимся, что во сне они возвращаются к ситуации, вызвавшей у них проблемы, – значит неправильно понимать природу сновидений. Было бы более логично, если бы пациенту (во сне) являлись образы из периода его нормального здоровья или из периода, когда он надеялся на выздоровление. Если мы не хотим заблуждаться относительно тенденции сновидений к исполнению желаний, проявляющейся в снах при неврозах, то, возможно, нам стоит предположить, что в таких состояниях функция сновидения, как и все остальные, нарушается и отклоняется от своих обычных целей, либо же нам следует задуматься о загадочных мазохистских наклонностях эго.

Теперь я предлагаю оставить в стороне туманную и мрачную тему травматических неврозов и изучить, как работает психический аппарат в одном из самых ранних его проявлений. Я имею в виду детскую игру.

Различные теории детской игры были недавно обобщены С. Пфайфером в журнале «Imago»3[1] и оценены с точки зрения их аналитической ценности. Здесь я могу лишь отослать читателя к этой работе. Эти теории пытаются объяснить мотивы детских игр, не делая особого акцента на «экономической» стороне вопроса, то есть на стремлении к получению удовольствия. Не имея намерения проводить всестороннее исследование этих явлений, я воспользовался возможностью понаблюдать за первой игрой, придуманной самим собой, мальчика полутора лет от роду. Это было не просто случайное наблюдение: я несколько недель жил под одной крышей с ребёнком и его родителями, и прошло немало времени, прежде чем я понял смысл его загадочных и постоянно повторяющихся действий.

Ребёнок ни в чём не опережал своих сверстников в интеллектуальном развитии; в полтора года он произносил всего несколько понятных слов, издавая при этом различные выразительные звуки, которые были понятны окружающим. Но родители и служанка понимали его, и он имел хорошую репутацию за то, что вёл себя «хорошо». Он не беспокоил родителей по ночам, неукоснительно выполнял их просьбы не трогать разные предметы и не заходить в определённые комнаты, а главное, никогда не плакал, когда мама уходила и оставляла его одного на несколько часов, хотя связь с матерью была очень тесной: она не только сама его кормила, но и заботилась о нём и растила без посторонней помощи. Однако иногда этот хорошо воспитанный ребёнок проявлял неприятную привычку швырять в угол комнаты или под кровать все мелочи, которые попадались ему под руку, так что собрать свои игрушки часто было нелёгкой задачей. Он сопроводил это выражением интереса и удовлетворения, издав громкое протяжное «о-о-о-о», которое, по мнению матери (совпадавшему с моим собственным), не было междометием, а означало «уходи» (форт). Наконец я понял, что это игра и что ребёнок использует все свои игрушки только для того, чтобы играть с ними в «исчезновение» (fortsein). Однажды я сделал наблюдение, которое подтвердило мою догадку. У ребёнка была деревянная катушка с намотанной на неё верёвкой. Например, ему никогда не приходило в голову волочить это за собой по полу и таким образом играть с ним в лошадки и телегу, но он продолжал с немалым мастерством перебрасывать это, удерживаемое за верёвочку, через бортик своей маленькой задрапированной кроватки, так что катушка исчезала в ней, затем произносил своё многозначительное «о-о-о-о» и снова вытаскивал катушку за верёвочку из кроватки, приветствуя её появление радостным «Да» (там). Таким образом, это была полноценная игра, включавшая в себя исчезновение и возвращение. Зрители обычно наблюдали только за первым действием, которое ребёнок неустанно повторял как игру ради самой игры, хотя наибольшее удовольствие, несомненно, доставляло второе действие.4[1]

Смысл игры был очевиден. Она была связана с выдающимся культурным достижением ребёнка – отказом от удовлетворения инстинкта, – благодаря которому он мог спокойно отпускать маму. Он, так сказать, примирялся с этим, инсценируя исчезновение и возвращение с помощью предметов, которые были у него под рукой. Разумеется, для эмоциональной ценности этой игры не имеет значения, сам ли ребёнок её придумал или позаимствовал у кого-то. Наш интерес сосредоточен на другом моменте. Расставание с матерью не могло быть приятным для ребёнка и не могло быть для него чем-то безразличным. Как же тогда согласуется с принципом удовольствия то, что он повторяет это болезненное переживание в игре? Возможно, ответ заключается в том, что расставание должно быть необходимой прелюдией к радостному возвращению, и в этом последнем и заключается истинная цель игры. Однако есть мнение, что первый акт, уход, сам по себе разыгрывался как игра и гораздо чаще, чем вся пьеса с её радостным финалом.

Анализ одного такого случая не даёт однозначного ответа: при беспристрастном рассмотрении создаётся впечатление, что ребёнок превратил пережитое в игру по другой причине. Сначала он был пассивен, пережитое его захватило, но теперь он принимает в этом активное участие, повторяя пережитое как игру, несмотря на то, что оно ему неприятно. Это усилие может быть связано с желанием взять ситуацию под контроль (инстинкт «власти»), который не зависит от того, было ли воспоминание приятным или нет. Но можно предложить и другую интерпретацию. Отбрасывание предмета, чтобы он исчез, может быть удовлетворением подавленного в реальной жизни импульса мести, направленного против матери за то, что она ушла, и тогда оно будет иметь вызывающий смысл: «Да, можешь идти, ты мне не нужна, я сам тебя прогоняю». Тот же ребёнок через год после моих наблюдений бросал на пол игрушку, которая ему не нравилась, и говорил: «Иди на войну!» Ему сказали, что его отсутствующий отец на войне, и он совсем по нему не скучал, ясно давая понять, что не хочет, чтобы его беспокоили, когда он в полном распоряжении матери.5[1] Известно, что и другие дети могут давать выход подобным враждебным чувствам, выбрасывая предметы вместо людей.6[2] Таким образом, остаётся открытым вопрос о том, может ли стремление проработать в психике то, что произвело на нас глубокое впечатление, и полностью подчинить его себе, выражаться само по себе, независимо от принципа удовольствия. Однако в рассматриваемом здесь случае ребёнок мог воспроизвести неприятное впечатление в игре только потому, что с этим повторением было связано получение удовольствия другого рода, но более непосредственного.

Дальнейшее рассмотрение вопроса об игре также не устраняет наших колебаний между двумя концепциями. Мы видим, что дети повторяют в своей игре всё, что произвело на них большое впечатление в реальной жизни, что они таким образом осознают силу впечатления и, так сказать, становятся хозяевами ситуации. Но, с другой стороны, достаточно ясно, что на все их игры влияет доминирующее желание того времени, когда они живут: а именно быть взрослыми и уметь делать то, что делают взрослые люди. Также можно заметить, что неприятные ощущения не всегда мешают использовать их в качестве игры. Если врач осматривает горло ребёнка или делает ему небольшую операцию, то этот пугающий опыт, несомненно, станет темой следующей игры, но при этом не стоит забывать о получении удовольствия от другого источника. Переходя от пассивного восприятия к активной игре, ребёнок переносит на своего товарища по игре то неприятное событие, которое произошло с ним самим, и таким образом мстит за себя.

Из этого обсуждения, во всяком случае, очевидно, что нет необходимости считать стремление к подражанию мотивом игры. Можно добавить, что драматическое и подражательное искусство взрослых, которое отличается от поведения детей тем, что направлено на зрителя, тем не менее может вызывать у него самые болезненные переживания, например в трагедиях, и при этом доставлять огромное удовольствие. Это убеждает нас в том, что даже при доминировании принципа удовольствия существуют способы и средства сделать то, что само по себе неприятно, объектом памяти и психической концентрации. Теория эстетики с экономической точки зрения должна рассматривать случаи и ситуации, которые в конечном итоге приводят к получению удовольствия. Для наших целей они бесполезны, поскольку предполагают существование и главенство принципа удовольствия и не свидетельствуют о действии тенденций, выходящих за рамки этого принципа, то есть тенденций, которые могли возникнуть раньше и быть независимыми от него.

III

Двадцать пять лет напряжённой работы привели к полной перемене в непосредственных целях психоаналитической техники. Поначалу усилия врача-психоаналитика сводились к тому, чтобы проникнуть в бессознательное, о существовании которого пациент не подозревал, синтезировать его различные компоненты и донести их до пациента в нужный момент. Психоанализ был прежде всего искусством интерпретации. Поскольку таким образом терапевтическая задача не решалась, следующей целью стало заставить пациента подтвердить реконструкцию с помощью собственной памяти. В этой работе основное внимание уделялось сопротивлению пациента. Искусство заключалось в том, чтобы как можно быстрее выявить его, привлечь к этому внимание пациента и с помощью человеческого влияния – здесь на помощь приходило внушение, действующее как «перенос», – научить его преодолевать сопротивление.

Однако со временем стало ясно, что поставленная цель – вывести бессознательное в сознание – также не может быть достигнута в полной мере с помощью этого метода. Пациент не может вспомнить всё, что находится в подавленном состоянии, возможно, даже самую важную часть, и поэтому не может быть уверен в правильности предложенного ему вывода. Он вынужден повторять подавленные воспоминания как пережитый опыт, а не вспоминать их как фрагмент прошлого, как того хотел бы врач.7[1] Эта репродукция, появляющаяся с неприятной регулярностью, всегда содержит в себе фрагмент инфантильной сексуальной жизни, то есть эдипова комплекса и его производных, и регулярно воспроизводится в сфере переноса, то есть в отношении к врачу. Когда наступает этот этап лечения, можно сказать, что прежний невроз сменяется новым, а именно неврозом переноса. Врач старается по возможности ограничить проявления этого невроза переноса, как можно больше закрепить в памяти и свести к минимуму повторения. Соотношение между памятью и воспроизведением в каждом случае разное. Как правило, врач не может избавить пациента от этого этапа лечения. Он должен позволить пациенту пережить определённый фрагмент своей забытой жизни и проследить за тем, чтобы у него сохранялась некоторая степень контроля над ситуацией, в свете которой кажущаяся реальность всегда будет восприниматься как отражение забытого прошлого. Если это удаётся, то пациент обретает уверенность в себе, а вместе с ней и терапевтический результат, который от этого зависит.

Чтобы лучше понять это «навязчивое повторение», которое встречается при психоаналитическом лечении неврозов, мы прежде всего должны полностью избавиться от ошибочного представления о том, что в этой борьбе с сопротивлением мы имеем дело с сопротивлением со стороны бессознательного. Бессознательное, то есть «вытесненный» материал, не оказывает никакого сопротивления терапевтическим усилиям. На самом деле его единственная цель – прорваться сквозь давящее на него давление, чтобы либо достичь сознания, либо разрядиться посредством какого-либо реального действия. Сопротивление в процессе лечения исходит от тех же высших уровней и систем психической жизни, которые в своё время привели к вытеснению. Но поскольку в процессе лечения выясняется, что мотивы сопротивления, да и само сопротивление, носят бессознательный характер, нам стоит пересмотреть свой подход к выражению этих понятий. Мы избежим двусмысленности, если будем противопоставлять не сознательное и бессознательное, а целостное «Я» и вытесненное. Бо́льшая часть «Я», безусловно, бессознательна – это можно назвать ядром «Я»; лишь часть его относится к категории предсознательного. Заменив чисто описательный метод выражения мыслей на систематический или динамический, мы можем сказать, что сопротивление со стороны анализируемого человека исходит от его эго, и тогда мы сразу понимаем, что «принуждение к повторению» следует приписать вытесненному элементу в бессознательном. Вероятно, оно не находило выражения до тех пор, пока работа по его выявлению не ослабила вытеснение.

На страницу:
1 из 2