«Три кашалота». Ревность в маске Клеопатры. Детектив-фэнтези. Книга 45
«Три кашалота». Ревность в маске Клеопатры. Детектив-фэнтези. Книга 45

Полная версия

«Три кашалота». Ревность в маске Клеопатры. Детектив-фэнтези. Книга 45

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

А.В. Манин-Уралец

"Три кашалота". Ревность в маске Клеопатры. Детектив-фэнтези. Книга 45

I

Скорый поезд № 0-13 «Москва-Красносибирск», опаздывая на восемь-десять минут, спешил уложиться в график. Подходя к станции Кропачево, молодой мужчина лет тридцати пяти, назвавшийся художником из Москвы, был разбужен громким разговором трех спутниц. Тон задавала та из них, которая назвалась депутатом города Златоустья. Она ехала из столицы и упрямо сворачивала любую дискуссию в русло происходящих в стране перемен. К счастью для нее, в купе была еще одна москвичка, и потому большую часть пути обе они провели без умолку.

Третья, севшая в поезд позже других, на одной из остановок по пути его следования, и собиравшаяся выйти раньше всех, была крепкая и задорная, напомнившая Юрию колхозницу с картины Милашевского, позирующую с клубнями картофеля в руках, сложенных в паху. Она все время пыталась привлечь внимание Юрия к своей весьма пышной и тоже оказавшейся с языком без костей навязчивой персоне. С первых минут она заставила всех обращаться друг к другу на «ты».

Юрий больше слушал, чем говорил, да и говорил неохотно. Она это видела, но не обращала на это никакого внимания. Он не изменился даже тогда, когда в случайно выдавшуюся минутку их уединения она открылась ему в том, что «давным-давно растревожена одним, – как она выразилась, – интимно-сокровенным желанием».

– Так в чем же оно? – нехотя обронил он, чтобы ее не обижать.

– Я давно желала, – отвечала она с румянцем на пухлых щеках, – быть нарисованной без ничего, вы понимаете… И так, чтобы лицо было отвернуто в сторону, и картиной восхищались, не зная, что это я! А я бы стояла в стороне и наблюдала.

– Зачем тебе это? – спросил он.

– А чем я хуже других женщин! – гордо отреагировала она, приподняв выше короткие запятые бровей под жгуче светло-серыми глазами, и грациозно мотнула головой с густыми распущенными, правда, не очень длинными и снизу идеально ровно подстриженными будто портным русыми волосами. При том на миг оголилась ее полноватая, но привлекательная белая и гладкая шея, ниже которой должна была быть и идеально белая пышная грудь. Этой женщине было не больше лет двадцати пяти, но назвать ее девушкой Юрий ее уже отчего-то не мог.

Поколебавшись с секунду, она, будто платя авансом, добавила:

– Я простая рабочая от станка, а раздень меня, я – Клеопатра!

– Вы же не видели обнаженной Клеопатры, может, она вовсе и не красавица.

– Правда? – удивилась она. – Но ведь говорят!

Он помедлил с ответом.

– Красота – понятие растяжимое! – сказал он и, наконец, улыбнулся. Грустная его улыбка обещала не больше того, что и его нужда неохотно беседовать. Но все же он чуть преобразился. Стал краше, интереснее, и, показалось, даже помолодел. Его кудрявые темные волосы будто растворили выглядывавшую из них легкую накипь седины; в уголках глаз растаяли морщинки, зубы стали белее, а голос – звучнее. Ей очень захотелось его поцеловать, то есть, наоборот, чтобы он поцеловал ее, крепко, взасос, и, может, чтобы совершенно обнаженную, здесь же, в купе. Она выразила это взглядом своих весьма проницательных светло-серых глаз. Этот взгляд, наверное, легко мог бы сразить его после нескольких минут таких отношений, если бы он выпил. Но он был трезв, ее не желал, и с ухмылкой закончил: – Когда-нибудь, поверьте, написанное художником ваше тело может показаться уродливым и вызывать не восхищение, а только усмешки и даже нечто схожее с отвращением…

– Ах, как жалко!.. Но все же не так страшно, как у этих, знаете, депутатов! Был у нас один такой. Только наметит что-то хорошее сделать, так кто-нибудь тут же все дело испортит! Фи! Бр-р-р! – Она передернула плечами. – Убили! И чуть ли не прямо на моих глазах. – Рассказав кое-какие подробности, несколько взволновавшие Юрия, что он даже задал ей пару вопросов, она вдруг спросила: – А вы, случаем, не следователь? – Увидев его усмешку, она на миг забыла о нем, отрешенно скуксилась и кончиком розового языка аппетитно слизнула помаду с верхней пухлой губы, потом вновь сощурила на него свои всегда томные глаза и прямо спросила:

– Может, все-таки нарисуешь: акварелью или пастелью?

Этот напор еще более усугубил их связь, но Юрий, было видно, оказался не из тех, кому условия могут диктовать натурщицы. Он пристально вгляделся в ее складочки на шее, на обозначившийся второй подбородок, на кривой шрамик недавно затянувшейся ранки на кисти руки, который женщина постоянно пыталась укрыть ладонью другой руки, на ногти, срезанные и даже обкусанные донельзя, на красноватые ладошки. И вот, на все это посмотрев, он припомнил другие складочки, шрамики, родинки и всякие другие подробности женских форм, женской кожи, пантеон изощренных поз и фигур. Он увидел натурщиц, стоящих и наклоненных, возлежащих на кровати и извивающихся на полу, напряженных и вялых, скромных и развязных, и обликом, и возрастом не похожих одна на другую и все-таки не имеющих для него, художника, уже ни особых секретов, ни особых тайн. Потому что во всех них было для него, в сущности, то одинаковое, что позволяло без труда, – а труд был вначале волнующий, изнурительный, – в точности скопировать любую из них, выделив то, что все же одну отличало от другой: характер, красота, пылающая любовь или сердечная пустота, вызванная долгим воздержанием жажда вожделения или привычка покорностью и похотью угождать любому. А что может открыть для него эта простушка?

Да, она, скорее, симпатична, чем не красива, молода и здорова, и, наверное, он хотел бы сполна исследовать ее плоть и лоно, но если бы она возникла перед ним не теперь, когда он занят мыслями совсем, совсем о другой. Но, что значит – совсем о другой. Нет, нет, несомненно, такой же. И, возможно, теперь уже именно такой! И, возможно, именно эта мысль, отвергала сейчас ту, что готова была дать ему свой адрес, чтобы он когда-нибудь заглянул к ней, захватив с собой весь необходимый рисовальный инструментарий. В то же время, где-то в подспудном сравнении, эта пассажирка становилась, показалось ему, все ближе, причем, уже с каждым новым стуком колес на стыках рельс бесконечной железной дороги. Вагон чуть потряхивало и покачивало, и в бесконечной череде этих волн было много мгновений, когда еле уловимо их бросало друг к другу, пусть всего на несколько сантиметров сводя ближе, но, все же…

II

Все это примечалось его подсознанием, но не волей и даже не мыслью. Оставив назойливую попутчицу без ответа, на что она сердито фыркнула и больше не разговаривала с ним, пока они не стали прощаться, он, наконец, дождался той минуты, когда остался в купе совсем один, когда и две другие попутчицы где-то вышли, каждая на своей станции, и он словно впервые сознательно огляделся.

Была почти ночь. В окне забрезжил погруженный в ореол огней небольшой городок, раскинувшийся в долине, но начавший уже подниматься уже на возвышенности главных отрогов величественного уральского хребта.

Юрий закрыл глаза, и будто открыл в них новое свойство: он уже не мог отвязаться от видения образа той, которая так простодушно набивалась ему в сексуальные партнерши, оставив адрес и, кажется, взяв телефон его мастерской. К тому же, в нем теперь поднималось чувство некоей досады, навсегда упущенной возможности… Он очень давно не пользовался мимолетной связью с предлагавшей ему себя женщиной, с тех пор как перестал их рисовать. И уже десять, да нет… пожалуй, более лет жил с той «единственной», с которой расчетливо делил общую крышу над головой, не часто какой-то один из двух старых диванов – холодную и постылую постель и вечное чревоугодие алкоголем. Его «художества» расчетливую и холодную спутницу жизни тоже совершенно не интересовали, хотя, играя роль жены, она все время ждала и добивалась от него стабильного заработка, а он, как самый серый ремесленник, малевал дешевые картинки, все менее стабильно сбывая их на рынках. Однажды он не смог ей дать даже надежды, что сможет и дальше ее содержать. Но странно, она, вопреки опасениям, не бросила его, а отправила лечиться от алкоголизма. «Иначе совсем сгинешь со сцены: и как художник, и как человек!» – Юрий печально вздохнул. У него не осталось на память о ней ни одного написанного им портрета. Давно проданы даже наброски и яркие эскизы ее счастливых минувших лет, когда она была задорна и имела ровную ослепительную улыбку. Эту улыбку он написал два-три раза. Теперь он вспомнил ее тугие пухлые губы и чуть ассиметричные рыжеватые зубы, едва ли ни мужской подбородок и неодинаковой длины складки от носа, подчеркнувшие совершенство улыбки Джоконды, а также несколько окруживших рот вмятин и складочек. Теперь же в улыбке жены он увидел и откровение Нефертити: а именно то, что она больше не верит в его «безумный талант» и «особый дар», в «неповторимость его манеры изобразить в натуре несуществующее в ней».

Тогда он, кажется, хотел отомстить ей своим невниманием, перестал ее писать. А она любила менять наряды и позировала, словно, патологическая манекенщица, заставляя его изводить коробки масляных красок. Но и ее как отрезало – больше она ни разу не согласилась быть его натурщицей, а одетую ее рисовать ему с тех пор не хотелось.

Продолжая подыскивать наряды для натуры перед другими художниками, в жизни она стала одеваться, совершенно не считаясь с его художественным вкусом: ни броско, ни скромно, а попросту никак; что попадалось под руки, то и надевала на себя и шла в этом, куда только вздумалось. Никакие его усилия повлиять на нее не дали никакого результата: всякое посягательство на ее представление не только о стиле, но даже об одежде и выбранной ткани стало восприниматься ею, как оскорбление. Подаренные вещи она больше не надевала и не носила, цветы от него брала только по праздникам. И при этом нельзя было сказать, что она сделалась ненормальной.

«Что бы ты ни делал для меня, ты мне не станешь ни лучше, ни хуже», – говорила она, считая, что это самое честное, что может сделать женщина, а все остальное – позорная сделка с собственной совестью. Но вот эту самую «честность» и все, что вдруг встало за ней, – и он это точно знал, – он уже не смог бы выхватить из ее взора и отношения к жизни и изобразить в портрете, возьмись она позировать ему.

Да, она изменилась. Но он также терпеливо не подавал вида, что она уже едва ли устраивает его. Он точно знал, что нарочно превратил ее в это ласковое хитрое чудовище, когда, рисуя ее, все чаще давал ей понять, что ничто в ней самой, кроме ее улыбки, его никогда не привлекало. То есть, ничего из внешнего, из чего состояли ее плоть, формы и природная красота. И он наслаждался, поняв, насколько она была поражена этим открытием. Она была оскорблена до самых глубин души и больше никогда не верила ему, что бы он в ней ни хвалил – ни сильные плечи, ни высокую сильную шею, ни длинные пальцы, ни стройные ноги, ни лодыжки и красивую форму ступней, ни упругую талию и ни гладкие жесткие ягодицы, в которых ему всегда не хватало податливости, может, и их размера, но которые неизменно оставались тверды, как гранит, все десять… нет, пожалуй, все пятнадцать лет их спокойной совместной жизни. Жизни семьи художника, полной идей и мечтаний, и всегда орошенной неизменно большой порцией какого-нибудь алкоголя. Все эти годы она умела его убеждать, что она молода, и это было не последним из обстоятельств, отчего до сих пор они оставались вместе. Возможно, это обстоятельство помогло и ему обмануть себя и свою природу: ему казалось, что, не смотря на жизнь алкоголика, старел он очень медленно. А порой приходило чувство, что его жизнь повернулась вспять – от зрелости к его пылким юным годам. И теперь его немного согрело то, как к нему вдруг проявила интерес молодая попутчица, пообещав на прощание:

– До встречи, мой Врубель, я к тебе на выставку приеду!

III

Да, он ехал в соседний город «золотой долины» Уграя, в Уграйск, где на самом деле была обещана его персональная выставка, только, увы, не новых столичных прекрасных картин, а старых, как мир, рисунков городских пейзажей и набросков архитектурных строений того же Уграйска, чем он увлекался в молодости, пока не покинул родной город, чтобы уехать за счастьем в Москву. Сейчас его старые работы понадобились знакомому архитектору Плетневу. А причина была банальной: в старинном Уграйске возникла опасность сноса многих старинных особняков старателей, купцов, первых золотопромышленников Урала. И то, что казалось катастрофой для города, для Юрия стало благом – шансом к возрождению интереса к собственному таланту и интереса к нему общественности, ведь его ранние картины о городских улицах, кварталов, окраинах, об окружавшей город первозданной природе будут разрекламированы в прессе и на местных каналах телевидения. А Плетнев обещал выпустить набор открыток его работ, и даже издать о нем, Юрии Кистинине, богато проиллюстрированную книгу.

Но никто не знал, что он, Юрий Кистинин, сейчас отдал бы все на свете и отказался бы даже от всех обещанных буклетов, открыток, проспектов, книг и всей рекламы о нем ради одной только выставки, если бы она даже теоретически могла состояться. Да, да! Преследующей всю жизнь в его мечтах персональной выставке в честь той, которую в свои юные безумные годы он много раз писал и одетой, и оголенной, и в разных позах, по-всякому. Как тогда казалось ему, экспериментируя и оттачивая свою неповторимую кисть, манеру письма и свою особую философию отображения женской красоты. Все это приводило в восторг ту, которую, упиваясь любовью с ней, он все же ценил меньше, чем свою мечту о славе, известности и карьере в столице. Толстую кипу всех этих чудных картин, вернее, полотен, помимо пейзажей, написанных карандашом, акварелью, пастелью, маслом, – а всего их было более сотни, – он сейчас вез в Уграйск в трех больших чемоданах…

Если бы об этом узнала Лида, с какой бы радостью и мщением она сама бы отправила его со всем этим грузом подальше, назад в Уграйск. «Впрочем, – сказал себе Юрий, – она это знала и всю жизнь мстила мне, что я храню рисунки той, с которой не связал судьбы, но о которой, конечно же, никогда не забывал». Но он так и не признался ей ни в чем. А потом они изменились… Но, может, это всего лишь его фантазии, как и его мысли о том, что по той же причине она перестала следить и за своей внешностью.

Она ревновала к его юной любви? О, нет! Она ревновала к его прекрасным картинам, к эскизам, к фотогеничности той, которую можно было бесконечно писать с вдохновением и обожанием. Всегда. Везде. В любое время года и в любых погодных условиях. Со светом в доме или без. Даже ночью под мягким светом луны или сиянием звезд на плэнере: у озера, обрызганной водой; в лесу, сидящей на пеньке и обхватившей себя руками в мелких пупырышках от прохлады; при свете лучины в наспех собранном шалаше – в одном из тех, в которых селится рай.

На станции Кильзяки, где молодая двадцатипятилетняя женщина сошла с поезда «Москва-Красносибирск», она пришла в отделение полиции и заявила на своего попутчика, который, воспользовавшись ее беззащитностью, заставил раздеться, чтобы нарисовать ее обнаженной, называл «неотразимой Клеопатрой», а затем изнасиловал. Со страху она оставила в купе все свои вещи вместе с документами, попросту забыла их; спеша в полицию, забыла и номер вагона, и номер купе и имя этого пассажира. Но запомнила только, что он художник, и через два дня открывает персональную выставку в каком-то захолустном городке. И она согласна поехать и разоблачить негодяя.

Заявление женщины было принято вяло. Оперативное мероприятие было решено провести спустя время, которое требовалось для выяснения, где именно открывается персональная выставка и какого именно художника из Москвы.

При общении с заявительницей было отмечено, что заявление ею было подано не тот же час, как прибыл и отбыл поезд, а спустя два с лишним часа. Женщина объясняла это тем, что сильно страдала, переживая случившееся в одиночестве в тихом месте в сквере у вокзала. Она боялась позора от своих признаний, а также экспертизы, пока, в конце концов, не убедила себя все же отомстить преступнику, чтобы тем самым, может, уберечь от его посягательств других женщин и девушек.

Она была тут же направлена на медицинское освидетельствование. Факт изнасилования, как и то, что это было совершено в отношении девицы, подтвердились. В полиции, приняв медицинский документ, даже не побывав в медучреждении, приобщили к делу. Далее с пострадавшей поработал психолог, тоже какого-то медучреждения, на что им была выдана своя справка, а вывод его был однозначным: женщина до крайности перепугана, мало что помнит, но память, несомненно, к ней вернется, как только она получит необходимую помощь, условия для реабилитации, но, прежде всего, хорошенько отоспится.

Ее даже положили в местную больницу, которую она выбрала сама, дали лекарств, и в больничной койке она благополучно, наконец, уснула. Ночью же девушка исчезла, и никто не видел, как она уходила… Дежурный врач отсутствовала, так как ей, якобы, передали, что она срочно понадобилась дома: что-то случилось с ее престарелой матерью. Правда, в соседней палате больные утверждали, что слышали какой-то шум, сдавленные крики о помощи. Окна палаты на первом этаже были распахнуты, а на подоконнике и под окном во дворе были обнаружены следы похитителя и его жертвы. Это путало карты.

IV

Скорый поезд № 0-13 внезапно встал на одном перегоне, пропуская, как сказала проводница, «литерный стратегический состав». Пассажирам сообщили, что пережидать придется несколько часов. Но для Юрия это было даже лучше: значит, он приедет в город позже, часов в девять утра, и ему будет не так совестно, что кто-то ради того, чтобы встретить его, сегодня не выспится.

Он был один в купе и поэтому приоткрыл окно. Из окна он видел небольшой поселок городского типа с небольшим автовокзалом, как отъехал один автобус, а взамен приехал другой. Здесь текла своя очень важная для многих людей жизнь, о которой он почти позабыл, но здесь, совсем недалеко, был мир его детства, ведь до Уграйска оставалось чуть более ста километров.

Он расслышал голоса в той стороне, где проводница открыла дверь вагона и, наверное, сошла на перрон. Послышался возглас удивления, раздался мужской резкий смех, в ответ прозвучал негромкий смех проводницы. Он узнавал ее голос: мягкий, как бы распевчатый по-уральски, даже нежный. «Пра-а-вда что!» То есть – «неужели?» Но с этой, явно уральской манерой выражаться, она только и могла легко управлять в своем вагоне любой ситуацией, как хозяйка медных гор от Урала до Красносибирска, с очень похожим и почти одинаковым говором населяющего весь этот мир коренного народа, более всего охотно подчиняющегося именно такой интонации.

Юрий на себе ощутил его магическое воздействие: проводница оказалась столь вездесуща, воздушна, легка и покладиста, что ослушаться ее, когда она о чем-то строго просила, было почти невозможно. Он даже сравнил ее со стюардессой того самолета, на котором один раз в жизни отмерил пространство межу Челябинском и Москвой, когда его провожала, думая, что ненадолго, та, которую он, наконец, увидит уже завтра.

То есть он, конечно, не был убежден, что она непременно будет рада их встрече. Через столько лет! Но ведь их связывало так много! И, в конце концов, это ради нее поначалу он забыл все на свете и работал, работал, работал… Ему так много предоставила Москва, куда он обещал увезти ее, максимум, через полгода. Он уверял ее, что станет приезжать к ней раз в месяц, но за все эти годы в родном Уграйске побывал только раз. Наверное, от того, что боялся встретить ее…

Он сумел сравнить эти два женских характера, два типа – Людмилу и Лидию. Сравнить в бессонные часы, когда анализировал столь странное, как казалось ему, но, однако же, так нравящееся ему поведение Людмилы, с восторгом рассматривавшей его картины с изображением обнаженной натурщицы, то есть самой себя. Она, казалось, совсем не ревновала его к той, которая была ее собственным отражением на полотне картины. Но ведь она была почти то же самое, чем были и все остальные натурщицы! И их отныне у него могло быть очень много. Эта ее уверенность в себе его слегка задевала. Нет, нет! Она задевала его слишком сильно! Она отчего-то была совершенно убеждена, что он – ее! Навсегда! А Лидия так никогда и не сказала о нем: «Ты – мой! Мой навсегда!». «Но не по этой же причине я все это время принадлежал именно Лидии, а не Людмиле?!» – подумал Юрий. А как одевалась Людмила! Она всегда старалась не только выглядеть нарядной, но хотя бы чем-нибудь его удивить. Да, ей тоже хотелось, чтобы он воспринимал ее образ в неразрывном единстве с ее одеждой, обувью, с ее косметикой и духами. И он, как впервые вернулся к ней, привез ей флакон французских духов. И… нет, она не отвергла их, а тут же воспользовалась ими, чтобы через минуту предстать перед ним будто другой. Да, постоянно быть другой ей удавалось. И ему, чтобы открыть сущность ее натуры, приходилось раз от разу ее для себя по-новому открывать. Работая с ней, он сколько угодно мог наслаждаться ее полным к нему доверием. Но в то же время никогда не видел в ней той полной свободы, в которой женщина должна чувствовать себя совершенно счастливой, если она влюблена, если в то же время любима и до конца доверилась своему избраннику. Это была их счастливая близость, словно бы, без посещения любви. Они попросту были влюблены. Они были вместе, и все, что ни делали, было их единым дыханием, их естественным поведением в среде обитания один подле другого, друг перед другом и слитно друг в друге. И все это – их молчаливая договоренность, что им друг с другом попросту хорошо, – с самого начало сделало их, безо всякой регистрации в загсе и безо всякой печати в паспорте, мужем и женой.

Спокойно упиваясь приятными воспоминаниями, на что дает право художнику его память и богатое воображение, извлекающее из небытия и то, что он лишь мысленно легко превращает в явь, Юрий не знал, что в эту самую минуту в полицию был передан утерянный пассажиркой паспорт. И что уже далеко в Москве, откуда он выехал сутки назад, в ведомстве генерала Бреева «Три кашалота» по розыску драгоценных металлов шла наладка усовершенствованной электронно-аналитической приставки к общей системе «Сапфир» – «Миассиды». Она подключалась ко всем информационным базам данных восточного направления – от Москвы и вплоть до Камчатки. И, в первую очередь, к оперативным системам памяти, включая базы сводок полиции и других организаций, где когда-либо фиксировались сведения о добыче драгоценных металлов, сокрытии или находках кладов каких-либо сокровищ.

Наиболее интересной эта работа обещала быть на путях следования пассажирских железнодорожных составов, откуда, согласно разработкам «Трех кашалотов», центральная система «Сапфир», обслуживавшая десятки отделов и служб ведомства, должна была извлекать любой объем и любое качество информации, если она хоть каким-либо боком означала понятия: «добыча», «золото», «платина», «серебро», «жила», «россыпь», «шахта», «драга», «дудка» «самородок», «слиток», «хвосты», «афиннаж», «амальгама», «лоток», «гидромеханизация» и так далее – всего до сотни ключевых слов.

Еще шла наладка модернизированной системы «Миассида», удостоившейся своего названия благодаря старинному золотопромысловому городу Миассу Челябинской области, располагающему к тому же единственным в мире минералогическим музеем близ Ильменского заповедника, когда в кабинете генерала Георгия Ивановича Бреева прошло по этому поводу первое совещание. Среди множества начавших поступать данных, которые просеивали специальные фильтры, выделяя наиболее существенное, чтобы можно было хоть за что-то зацепиться всерьез, «Сапфир» отчего-то выделил случай изнасилования пассажирки и все события, которые предшествовали этому, в ее купе, в котором она ехала до своей станции, и где, по ее мнению, совершилось преступление.

– На самом деле, Георгий Иванович, – обращался к генералу руководитель оперативной службы «Сократ» полковник Халтурин, – «Сапфир» не поверил тому, что одна из трех женщин, называвшая себя депутатом местного совета, а именно Герболаева Алевтина Кузьминична, когда-либо занимала такую должность. Но несколько раз, будто невзначай, поинтересовалась у спутницы местом работы ее мужа – специалиста секретного полигона «Осьмедица» под Уграйском. Это, признаем, все-таки подозрительно. – Сказав это, полковник грузно сел. Стул, как и все в кабинете генерала, было большим, крепким и надежным. И Халтурин с удовольствием отметил, что и система «Сапфир» также надежно начала выполнять свою, пока еще пробную работу.

– И еще поступили новые данные, – сказал, встав в свою очередь, майор Сбарский. – В то время, товарищ генерал, как потерпевшая Герасимия Федоровна Ласкутникова уверяла в полиции, что являлась девицей, в ее паспорте стоит штамп о замужестве, и, судя по дате регистрации брака, уже достаточно много лет…

На страницу:
1 из 2