Пушкин и мiр с царями. Книга вторая.
Пушкин и мiр с царями. Книга вторая.

Полная версия

Пушкин и мiр с царями. Книга вторая.

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 12

По Москве вовсю пошли слухи о влюблённости Пушкина в Ушакову и о её ответном чувстве к поэту. Вот выдержки из дневника Е.С. Телепневой, одной из светских московских девиц того времени: «Вчерась мы обедали (у Ушаковых), а сегодня ожидаем их к себе. Меньшая очень, очень хорошенькая, а старшая чрезвычайно интересует меня, потому, что, по-видимому, наш поэт, наш знаменитый Пушкин, намерен вручить ей судьбу жизни своей, ибо уж положил оружие свое у ног ее, т. е. сказать просто, влюблен в нее. Это общая молва. Еще не видавши их, я слышала, что Пушкин во все пребывание свое в Москве только и занимался, что (Ушаковою): на балах, на гуляниях он говорил только с нею, а когда случалось, что в собрании (Ушаковой) нет, то Пушкин сидит целый вечер в углу задумавшись, и ничто уже не в силах развлечь его!.. Знакомство же с ними удостоверило меня в справедливости сих слухов. В их доме все напоминает о Пушкине: на столе найдете его сочинения, между нотами – «Черную шаль» и «Цыганскую песню», на фортепианах – его «Талисман»… в альбоме его картины, стихи и карикатуры. а на языке бесспорно вертится имя Пушкина».

Пушкин забавлялся у Ушаковых вовсю – сёстры и он читали друг другу стихи, слушали музыку, дурачились, рисовали карикатуры (напомню, что Пушкин был блестящим карикатуристом), читали книги, но жизнь поэта состояла в те дни не только из этих невинных развлечений – была литература, были дела около литературы и было много чего ещё.

В самом конце 1826 года до него дошло письмо Бенкендорфа, отправленное поэту из Петербурга ещё в середине декабря. По самым разным причинам поэт получить его сразу не смог, а теперь он прочитал вот что: «Я имел щастие представить государю императору комедию вашу о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. Его величество изволил прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственноручно написал следующее: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если бы с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Вальтера Скота». Вместе с письмом поэт получил обратно текст своей трагедии, пересланный им государю в конце ноября.

Пушкин в очередной раз был озадачен. Литературный вкус царя оказался плосковатым – Николай Павлович очень неплохо разбирался в инженерных и архитектурных вопросах, а в понимании шекспировских подходов он явно не дотягивал до того, что Пушкину казалось элементарным. Это разочаровывало – стало понятно, что уровень цензора далеко не всегда будет стоять вровень с уже решёнными художественными задачами.

Само собой разумеется, что о печатании трагедии после предложения о переделке трагедии в увлекательную историю не могло быть и речи. Пушкин несколько дней подумал, и написал Бенкендорфу ответ, начинавшийся и заканчивавшийся обычными для подобных писем вежливостями. Вот главная часть этого письма: «С чувством глубочайшей благодарности получил я письмо Вашего превосходительства, уведомляющее меня о всемилостивейшем

отзыве его величества касательно моей драматической поэмы. Согласен, что она более сбивается на исторический роман, нежели на трагедию, как государь император изволил заметить. Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное.

В непродолжительном времени буду иметь честь, по приказанию Вашего превосходительства, переслать Вам мелкие мои стихотворения».

Поэт отстаивал своё право писать то, что он видел так, как он видел, здесь ничто и никто не могли бы его переубедить. При этом хочется сказать несколько слов о «мелких стихотворениях», упомянутых Пушкиным в этом письме. В числе этих стихотворений – несколько шедевров, известных нам чуть ли не с детских лет – нет надобности их тут перечислять, я всего лишь повторю здесь предложение, уже не раз высказанное на страницах этой книги: для подтверждения моей правоты читателю достаточно всего лишь взять список стихотворений Пушкина за 1826, ну – и за 1825 годы, и на свой выбор перечитать несколько любых, взятых подряд. А в конце 1826 года он написал свои «Стансы», обращённые к императору Николаю. Стихотворение начиналось так:

В надежде славы и добра

Гляжу вперед я без боязни:

Начало славных дней Петра

Мрачили мятежи и казни…

А заканчивалось оно так:

Семейным сходством будь же горд;

Во всем будь пращуру подобен:

Как он, неутомим и тверд,

И памятью, как он, незлобен.

Стихотворение породило много толков среди людей, сохранивших либеральные взгляды и некое злорадство среди сторонников строгой государственной линии – мол, припёрло – запел голубчик по-другому, но мы с Вами понимаем, что на самом деле всё было не так – Пушкин наконец начинал понимать меру ответственности поэта за сказанное слово и пытался по своему поддержать императора в благих начинаниях, ну и – воззвать в последней строке стихотворения к милосердию – на данном этапе безуспешно, поскольку император и без того считал своё отношение к наказанию декабристов весьма милосердным. Скорее всего, это так и было на самом деле.

Что же до меры ответственности поэта за свои слова, то мера эта ещё до середины января весьма строго напомнила Пушкину о своём существовании. Комиссия Военного Суда созданная по делу Алексеева и других, обнаружив у обвиняемых отрывок из стихотворения Пушкина «Анри Шенье» предписала московскому обер-полицмейстеру Шульгину допросить Пушкина и узнать у него, с какой целью им написано настоящее стихотворение. Предписание было вызвано тем, что на копии стихотворения имелась надпись: «На 14 декабря». Шульгин как минимум дважды встречался с Пушкиным по этому вопросу.

В итоге 27 января Пушкин дал по поводу всей этой истории следующее объяснение: «Сии стихи действительно сочинены мною. Они были написаны гораздо прежде последующих мятежей и помещены в элегии «Анри Шенье», напечатанной с пропусками в собрании моих сочинений. Они явно относятся к французской революции, коей А. Шенье пал жертвой. Все стихи никак, без ясной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабря. Не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное название. Не помню, кому мог передать мою элегию «А. Шенье».

При желании, после такого объяснения дело в отношении Пушкина можно было бы закрыть, но это – при желании, а следствие по делу «Анри Шенье» вел

бывший масон Кочубей, и хотя внешняя промонархическая направленность стихотворения была очевидна, граф Кочубей, бывший Председателем Государственного Совета настоял на том, чтобы Пушкин был отдан под секретный надзор и предложил взять с него расписку, чтобы он сдавал свои произведения в обычную цензуру. Таким образом получалось, что постановление комиссии игнорировало решение императора быть личным цензором Пушкина и произошла обычная для России история – чиновник росчерком своего пера отменил определение, данное высшей властью.

Конечно, всё это было не случайно – все руководители комиссии ( и Кочубей, и граф П.А. Толстой и столичный военный губернатор П.В. Голенищев-Кутузов) были ранее крупными масонами и теперь перед ними стояла необходимость демонстрации абсолютной лояльности новой высшей власти. Пушкин для этого был идеальной мишенью, а стихотворение, многозначностью которого он так в своё время гордился, позволило, с одной стороны, тайным сторонникам восстания на Сенатской произвольно трактовать его, как опус в поддержку восстания, а врагам поэта – соглашаться с этими трактовками ради преследования самого поэта. Пушкин просто обязан был извлечь глубинный смысловой урок из этой истории, и он его извлёк, но понимание им происходящего не могло, к сожалению, отныне повлиять на ход некоторых событий его жизни. А в окончательном заключении комиссии писалось следующее: «…вместе с сим Государственный Совет признал нужным к означенному решению Сената присовокупить: чтобы по неприличному выражению Пушкина в ответах насчет происшествия 14 декабря 1825 г. и по духу самого сочинения его в октябре того года напечатанного, поручено было иметь за ним в месте его жительства секретный надзор».

Пушкину элементарно не верили, объяснения его считали просто неприличными, а надзор, учреждённый за поэтом с того времени, не прекращался до самого конца его жизни.

Теперь нам настало время немного поговорить о том, о чём немного уже было говорено прежде, и чём будет говорено ещё впоследствии, а именно – о той части жизни Пушкина, которую любят описывать искатели тёмных пятен его биографии. К сожалению, эта сторона времяпровождения тоже заполняла немалую часть его жизненного времени. Напомним, что Пушкин сразу по возвращении из Михайловского поселился на квартире у Соболевского и зажил там определённым укладом, почти тем же самым, каким он жил, снимая гостиничный номер в Москве до отъезда в деревню. Сам он в письме П.П. Каверину, написанном в феврале 1826 года описывает этот уклад так: «здесь тоска по-прежнему – Зубков на днях едет к своим хамам – наша съезжая в исправности – частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, <бляди> и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера».

В этот случае, как говориться – «Умри – лучше не скажешь!», а если толковать по Евангелию – то каждый от своих же слов и оправдан, и осуждён будет. Грустно читать эти слова великого поэта, сказанные о себе! Кстати, хамы, к которым едет приятель Пушкина Зубков – это его, Зубкова, деревенские крепостные. Да, мы прекрасно помним о человечном отношении Пушкина к простым людям, и он в них видел именно людей, но Пушкин-дворянин, сын своего рабовладельческого класса в дворянском кодовом обиходе видел в неведомых ему мужиках и хамов тоже. Вздохнём же по этому поводу ещё раз!

Подтверждений словам Пушкина о своём житье-бытье у Соболевского немало, вот например, находим в дневнике у Погодина: «Досадно, что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде

пришел при Волкове», и ещё у того же Погодина: «Однажды мы пришли к Пушкину рано с Шевыревым за стихотворением для «Московского Вестника», чтоб застать его дома, а он еще не возвращался с прогульной ночи и приехал при нас. Помню, как нам было неловко, в каком странном положении мы очутились из области поэзии в области прозы». А вот что пишет его старый, ещё кишинёвский знакомец Ф.Ф. Вигель: «В креслах (итальянской оперы) встретил я Пушкина… Я узнал от него о месте его жительства и на другой же день поехал его отыскивать… Он весь еще исполнен был молодой живости и вновь попался на разгульную жизнь; общество его не могло быть моим. Особенно не понравился мне хозяин его квартиры, некто Соболевский… Находка был для него Пушкин, который так охотно давал тогда фамильярничать с собой: он поместил его у себя, потчевал славными завтраками, смешил своими холодными шутками и забавлял его всячески».

Далее не будем перегружать внимание читателя подобными наблюдениями его друзей и знакомых, найти которые не составит труда, но добавим сюда ещё и то, что Пушкин, кроме мелких порочных забав тогда же всё более увлекался карточной игрой. Неприятная история с проигрышем рукописи четвёртой главы «Евгения Онегина» в декабре ничему не научила поэта. Вот что мы находим у Н.П. Кичеева: «Пушкин, как известно, любил играть в карты, преимущественно в штосс. Играя однажды с А. М. Загряжским, Пушкин проиграл все бывшие у него деньги. Он предложил, в виде ставки, только что оконченную им пятую главу «Онегина». Ставка была принята, так как рукопись эта представляла собою тоже деньги, и очень большие (Пушкин получал по 25 руб. асс. за строку), – и Пушкин проиграл. Следующей ставкой была пара пистолетов, но здесь счастье перешло на сторону поэта: он отыграл и пистолеты, и рукопись, и еще выиграл тысячи полторы». А вот что есть почти о том же у С.П. Шевырёва: «Пушкин очень любил играть в карты; между прочим, он употребил в плату карточного долга тысячу рублей, которую заплатил ему «Московский Вестник» за год его участия в нем».

Мартовское донесение жандармского генерала А.А. Волкова Бенкендорфу в этом плане выглядит чуть ли не юмористическим: «О поэте Пушкине сколько краткость времени позволила мне сделать разведание, – он принят во всех домах хорошо и, как кажется, не столько теперь занимается стихами, как карточной игрой, и променял Музу на Муху, которая теперь из всех игр в большой моде». Отдадим должное генеральскому юмору, но – согласитесь, это всё выглядит не таким уж и смешным, если Вам дорого имя великого русского поэта.

Страсть к игре в карты – одна из человеческих страстей. Пушкин вникал в страсти, наблюдал их, вникал в них, изучал их, и был подвержен страстям по роду своей натуры. Карты стали частью его тайных и явных помыслов и порывов. Вот что пишет об этом А.Н. Вульф: «Никакая игра не доставляет столь живых и разнообразных впечатлений, как карточная, потому что во время самых больших неудач надеешься на тем больший успех, или просто в величайшем проигрыше остается надежда, вероятность выигрыша. Это я слыхал от страстных игроков, напр., от Пушкина (поэта)… Пушкин справедливо говорил мне однажды, что страсть к игре есть самая сильная из страстей».

Итак, в Москве Пушкин в немалой степени занялся тем же, чем он занимался в Петербурге до своей ссылки на юг – свободным времяпровождением в компаниях не самых высокоморальных мужчин с выпивкой и поездками к женщинам, не обременённым сексуальными табу, а также – игрой в карты. Но между столичной жизнью поэта семи-восьмилетней давности и его жизнью теперешней была одна очень существенная разница… В Петербурге Пушкин не был организатором разгульных досугов – он был их беззаботным и деятельным, нередко – излишне деятельным участником, а вот в Москве дело выглядело

совершенно иным образом – поэт был в центре внимания соучастников его различных выходок, многие выходки совершались с его одобрения или для того, чтобы получить его весёлую похвалу, то есть, если юноша Пушкин выступал в роли искушаемого, взрослый Пушкин, вернувшийся из ссылки выступал теперь в роли искусителя. Ведал он, что творил, или не ведал, но этим герой нашей книги возлагал на себя иную меру ответственности – об этом говорит Святое Евангелие, которое он изучал в Михайловском, но евангельские строки об участи искусителя, к сожалению, поэтом были оставлены без внимания – мы так уверенно говорим об этом, исходя из очевидных дел поэта того времени.

Когда мы говорим о веселых пушкинских загулах в сопровождении Соболевского, не будем никогда забывать о том, что это был человек искренне преданный Пушкину и не жалевший на него денег. Тогда, к примеру, Соболевский захотел увековечить внешность Пушкина не в напомаженном слащавом виде, как его любили в то время изображать, а живого, настоящего, и это именно он, Соболевский, договорился с художником Тропининым, чтобы тот написал один из наиболее известных портретов нашего великого поэта. На нём Пушкин изображён не в задумчивой напыщенной позе а в домашнем халате. Понятно, что Пушкин на этом портрете написан похоже – иначе великий художник и не мог его изобразить, но в изображении поэта всё равно присутствует момент возвышенности – Тропинин прекрасно понимал, для чего ему заказан этот портрет, а вот друзья и знакомые Пушкина, знавшие его ещё по Петербургу отмечали серьёзную перемену в его внешности – с одной стороны, это было закономерно – из столицы уезжал почти юноша, а в Москву возвратился взрослый мужчина, но вот что тогда написал П.Л Яковлев: «Пушкин очень переменился и наружностью: страшные черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение; впрочем, он все тот же, – так же жив, скор и по-прежнему в одну минуту переходит от веселости и смеха к задумчивости и размышлению». Опытный человек, читающий эту книгу согласится со мной в том, что такие наблюдения обычно делаются неспроста.

Пушкин в Москве засматривался не на одну Екатерину Ушакову – в первопрестольной всегда было немало замечательных красавиц и поэт уделил своё внимание и троим сёстрам Урусовым, и Александре Римской-Корсаковой, но первенство за собой всё-таки тогда явным образом удержала Ушакова, а вот с одной из сестёр Урусовых была связана история дуэли с Соломирским, молодым офицером, ухаживавшим за одной из Урусовых. Соломирский, находясь внешне с Пушкиным в приязненных отношениях, на самом деле очень серьёзно ревновал его и придравшись к незначительному поводу, стал вызывающе разговаривать с Пушкиным. Этого Пушкин никому в отношении себя не позволял, он довольно насмешливо ответил Соломирскому, и тот вызвал поэта на дуэль. В добрый час, всё закончилось примирением, потому что все лица, вовлечённые в дуэльную историю прекрасно понимали значение Пушкина и никто не хотел быть причастным даже к возможности гибели или ранения гениального поэта.

В литературных кругах Пушкин появлялся регулярно, активно принимал участие в редактировании «Московского вестника», влиял на содержание редакционных статей журнала, но на его активность в этом направлении серьёзно повлиял фактический запрет на журналистскую деятельность, вызванный уже описанными нами причинами – поэт просто не мог себе позволить беспокоить царя своей журнальной критикой, это было бы нарушением некоей никем не оговоренной этики, а без конца править в долгих дискуссиях чужие мысли Пушкину становилось скучновато.

К тому времени мода на всё французское в Москве начала постепенно

уходить, Франция – с одной стороны, как поверженный соперник, а с другой стороны – как гнездо и не оправдавшихся либеральных идей переставала быть центром внимания образованного класса. Москвичам начинала нравиться Германия и немецкая философия, о философии стали много говорить, в том числе – и между литераторами. Пушкину это не нравилось – кем-кем, а философом он не был никогда. Вот что он пишет Дельвигу в марте: «Ты пеняешь мне за Моск. Вестник и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать! собрались ребяты теплые, упрямые: поп свое, а чорт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать, все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы… Моск. Вестн. сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая? А время вещь такая, которую с никаким Вестником не стану я терять. Им же хуже, если они меня не слушают».

А вот что тогда же пишет Погодин в своём дневнике: «К Пушкину. Декламировал против философии, а я не мог возражать дельно и больше молчал, хотя очень уверен в нелепости им говоренного».

Что можно сказать по этому поводу? Литература не зря называется художественной, а не философской, и художник в ней должен иметь приоритет. Философия должна быть невидным образом зашита в ткань художественного произведения, и только тогда она будет в литературе хороша. Литературные оппоненты Пушкина из «Московского вестника» в качестве художников нам остались не известны, а Пушкина мы читали, читаем и будем читать. Но при этом мы не будем при этом отвергать и Погодина с его единомышленниками – они чувствовали дух нового времени и пытались воплотить его в своих трудах в меру отпущенных им способностей.

А вот с кем Пушкин не имел противоречий – так это с Мицкевичем. По мере развития их знакомства взаимная приязнь двух великих поэтов только усиливалось. Вот что пишет А.Э. Одынец: «Мицкевич несколько раз выступал с импровизациями здесь в Москве, хотя были они в прозе, и то на французском языке, но возбудили удивление и восторг слушателей. Ах, ты помнишь его импровизации в Вильне! Помнишь то подлинное преображение лица, тот блеск глаз, тот проникающий голос, от которого тебя даже страх охватывает – как будто через него говорит дух. Стих, рифма, форма – ничего тут не имеет значения. Говорящим под наитием духа дан был дар всех языков или лучше сказать – тот таинственный язык, который понятен всякому. На одной из таких импровизаций в Москве Пушкин, в честь которого давался тот вечер, сорвался с места и, ероша волосы, почти бегая по зале, воскликнул: «Quel génie! Quel feu sacré! Que suis je aupres lui?»(Какой гений! Какое священное пламя! Что я подле него?» (франц)– и, бросившись на шею Адама, сжал его и стал целовать, как брата. < > Уже много позже, когда друзья Пушкина упрекали его в равнодушии и недостатке любознательности за то, что он не хочет проехаться по заграничным странам, Пушкин ответил: «Красоты природы я в состоянии вообразить себе даже еще прекраснее, чем они в действительности; поехал бы я разве для того, чтобы познакомиться с великими людьми; но я знаю Мицкевича и знаю, что более великого теперь не найду».

А вот что пишет сам Мицкевич в письме к тому же А.Э. Одынцу: «Я знаком с Пушкиным, и мы часто встречаемся. Он в беседе очень остроумен и увлекателен; читал много и хорошо, хорошо знает новую литературу; о поэзии чистое и возвышенное понятие».

Очень близкой дружбы между двумя творцами быть не могло по той простой причине, что каждый из них был слишком велик для того, чтобы пустить равнозначную величину в своё внутреннее поле, но взаимное признание двух гениев очень дорого для почитателей обоих выдающихся творцов.

К середине весны Пушкин в Москве не на шутку стал скучать – по своему характеру он был столичным жителем, одного салона Волконской для аристократического общения ему было маловато, «Московский вестник» для него тоже был узковат, а московские издатели – жадноваты, они не понимали, за что они должны платить Пушкину непомерные на их взгляд деньги. Московские взгляды казались поэту иногда провинциальными, а публика – недостаточно утончённой. Весёлые потехи у Соболевского тоже не могли полностью удовлетворить его непоседливую натуру. Москвичи, пусть не все, но и немало кто, потихоньку и понемногу переменились в своём отношении к Пушкину – во-первых, они достаточно привыкли к нему, а во-вторых, начали слишком пристально вглядываться в его недостатки, иногда по человеческому свойству находя их там, где их и не было. Об этом находим у С.П. Шевырёва: «Москва неблагородно поступила с Пушкиным: после неумеренных похвал и лестных приемов охладели к нему, начали даже клеветать на него, взводить на него обвинения в ласкательстве, наушничестве и шпионстве перед государем. Это и было причиной, что он оставил Москву».

Пушкин всё взвесил и решил пожить в Петербурге. В конце апреля он обратился с просьбой об этом к Бенкендорфу, и в начале мая получил от него такой ответ: «Его величество, соизволяя на прибытие ваше в С.-Петербург, высочайше отозваться изволил, что не сомневается в том, что данное русским дворянином государю своему честное слово вести себя благородно и пристойно будет в полном смысле сдержано».

Дело было решено. Осталось только попрощаться с гостеприимной Москвой и отправиться в путь. Самым сложным было прощание с Ушаковой, которая была чрезвычайно расстроена грядущим расставанием. Перед отъездом в столицу он написал ей в альбом такое стихотворение:

В отдалении от вас


С вами буду неразлучен,


Томных уст и томных глаз


Буду памятью размучен;


Изнывая в тишине,


Не хочу я быть утешен,


Вы ж вздохнете обо мне,


Если буду я повешен?

Лирическое расставание предполагало развитие романа во времени, но сложность будущих отношений просматривалась с обоих сторон невооружённым глазом.

С братьями-литераторами поэт простился в ночь с 19 на 20 мая 1826 года. Прощание вышло скомканным – поэт опоздал на него, был не совсем в духе и от самой процедуры расставания у всех осталось какое-то грустноватое и невнятное впечатление.


Глава третья.

Быть может – счастье это было,А может – просто тень его…

По дороге из Москвы в Петербург Пушкин не мог не думать о том, что он оставил в Москве и о том, что ждёт его в Петербурге. В Москве оставалась Ушакова, но когда мы говорим об отношении поэта к этой во всех отношениях замечательной девушке, нам нельзя забывать о том, что если с её стороны это было большое и горячее, может быть, первое, а может быть – единственное в жизни чувство, то со стороны Пушкина всё было иначе. Ушакова в жизни поэта не была ни первой, ни единственной, да, он был немало увлечён ею, но не будем забывать о циничных сексуальных устремлениях Пушкина – он ухаживал за Ушаковой, и спал в это же время с другими женщинами. Кто-то в этом не найдёт ничего особенного, а кто-то изумится – как же можно удовлетворяться с кем попало, и тогда же домогаться другой, претендующей в твоём сердце на роль возлюбленной? В этом есть двоение души и в этом же – её неблагонадёжность для избранного дела или состояния. «Не можете служить Богу и маммоне» – говорит Христос, утверждая этим самым непреложный закон всякой любви. К сожалению, в отношении Пушкина к Ушаковой была внутренняя червоточина, и она не могла со временем не проявиться.

Что до московских литераторов, то к некоторым из них Пушкин был холодноват не только по причине их определённой ограниченности, но и по причине не дворянского происхождения, что, впрочем, поэт часто увязывал в своём сознании воедино – некоторая ограниченность этих людей в его понятии связывалась с недостатком образования и воспитания. В частности, дворянами не были Погодин и братья Полевые, и если Погодин просто стремился всеми силами трудиться на поприще литературы, вынужденно будучи при этом сыном своего сословия, то Полевые с достоинством акцентировали внимание на своём купеческом происхождении и не стеснялись его. По этой причине они были очень чутки к различным проявлениям дворянского высокомерия, оно сильно задевало их. Вот что пишет один из Полевых по этому поводу: «Пушкин соображал свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете, и потому-то признавал своим собратом самого ничтожного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его, как писателя, а не как аристократа… Аристократ по системе, если не в действительности, Пушкин увидал себя еще более чуждым Полевому, когда блестящее светское общество встретило с распростертыми объятиями знаменитого поэта, бывшего диковинкою в Москве. Он как будто не видал, что в нем чествовали не потомка бояр Пушкиных, а писателя и современного льва, в первое время, по крайней мере. Увлекшись в вихрь светской жизни, которую всегда любил он, Пушкин почти стыдился звания писателя».

На страницу:
4 из 12