
Полная версия
«Ма-ма мы-ла ра-му».

Андрей Анпилов
«Ма-ма мы-ла ра-му».
Ма-ма мы-ла ра-му.
Андрей Анпилов.
ПРЕДИСЛОВИЕ: ЗАКЛИНАНИЕ, КОТОРОЕ СТАЛО ПРИГОВОРОМ
Я откопал его на антресолях дачного дома, в картонной коробке между старыми школьными тетрадями и комсомольскими билетами родителей. Не сине-белый, а уже зеленоватый, полинявший – точь-в-точь такой, по которому я сам учился читать в 1980-м. На обложке всё та же девочка с бантами и пионер, запускающий самолётик. «Букварь». Издание 1975 года. Мой.
Когда я стёр пыль с обложки, в горле встал ком. Это был не просто артефакт. Это была машина времени, заряженная запахом портфеля из кожзама, голосом первой учительницы Галина Васильевна и чувством, что весь мир укладывается в эти квадратные буквы.
Я раскрыл его на той самой, знакомой до боли, странице. 32-я. Мама в платочке и фартуке, солнечный зайчик на половице. И священная формула:
Ма-ма мы-ла ра-му.
Мы не рабы. Рабы не мы.
Пальцы сами собой, с мышечной памятью сорокапятилетней давности, повели по строчкам. Я даже не читал – я вспоминал. Тот самый, ни с чем не сравнимый звук шуршащей плотной бумаги. И цифра в голове: 3 000 000. Столько таких же букварей легли на парты в 1980-м. Каждый третий первоклассник страны, от Вильнюса до Находки, бормотал этот странный, завораживающий мантрой текст.
-–
Я принёс находку в городскую квартиру. Положил на кухонный стол рядом с ноутбуком сына. Ему 22. Он вырос на «Гарри Поттере», YouTube и соцсетях. Его азбука – интерфейс смартфона.
– Смотри, – сказал я, – это мой первый учебник.
Он оторвался от экрана, взял в руки, полистал с любопытством антрополога, изучающего архаичный ритуал.
– Прикольно, ретро. «Мама мыла раму» – это я помню из детских книжек. А это что? – он ткнул пальцем во вторую строчку.
– Прочитай.
– «Мы не ра-бы… Ра-бы не мы». Звучит как скороговорка. Типа «Шла Саша по шоссе»?
Я почувствовал, как между нами разверзлась тектоническая трещина длиной не в метры, а в эпохи. Для него это была лингвистическая абстракция. Для меня – краеугольный камень реальности.
– Это не скороговорка. Это было… фундамент. Аксиома. Как закон всемирного тяготения. Мы с первого класса знали: мы – не рабы. Это даже не обсуждалось.
Он смотрел на меня с лёгким недоумением, как на человека, всерьёз говорящего, что земля плоская.
– Пап, а кто вообще в наше время говорит слово «раб»? Это ж какая-то древность. Крепостные, цепь, кнут… У нас же свобода. Контракт, резюме, карьера. Ты же сам говорил – главное быть эффективным и востребованным.
Его слова повисли в воздухе тяжёлым, отчётливым диагнозом. Подмена была завершена. Кнут заменили на кредитную историю, цепь – на корпоративный кодекс, а слово «раб» – на «лояльного сотрудника». И он, мой сын, даже не понимал, что его «свобода выбора» между работой в «Яндексе» или Tinkoff – это просто выбор между разными цехами одной фабрики. Его не учили азбуке свободы. Его учили алфавиту функциональности.
Я молча подошёл к полке дочери. Ей 13. Её «Азбука» 2017 года – яркая, глянцевая, с говорящими буквами в приложении. Нашёл нужную страницу. Та же самая иллюстрация мамы у окна, скачанная и отретушированная. Та же строка:
Ма-ма мы-ла ра-му.
И – пустота. Ниже, там, где у меня было заклинание, – весёлые слоги про «мяч» и «ёж». Вторую строчку не вычеркнули. Её стерли на уровне ДНК культуры. Её не стало, как не стало того воздуха, которым дышали в детстве.
Я сидел между двумя полюсами своей жизни. Между своим семилетним «я» 1980 года, с гордостью выводящим «Мы не рабы», и своим двадцатидвухлетним сыном, для которого эта фраза – бессмысленный архаизм. Между миром, где несвобода называлась своим страшным именем и с ней боролись, и миром, где несвободу нарядили в костюм «возможностей» и продали как премиум-пакет.
Эта книга – не про то, как было хорошо «при совке». Это про то, как украли инструмент понимания. Как вынули из детского рта не просто скороговорку, а прививку от рабского сознания. И что происходит с человеком и обществом, когда такая прививка не сделана.
Это расследование. Почему мы перестали учить детей этим трём словам? Что скрывается за этим молчанием? И самое главное – можем ли мы, люди, прошедшие школу и той, и этой азбуки, вернуть себе не ностальгию, а сам язык для разговора о свободе, который начинается не с манифестов, а с первой строчки самого первого учебника?
Перевернём страницу. Спросим себя с самого начала, с первой буквы, с первого забытого слова.
Глава 1. Урок №0: Первое слово – первая программа
Мой сын, тот самый, что не нашёл в букваре второй строчки, однажды спросил меня за чаем:
– Пап, а если это просто набор звуков, почему ты так за него цепляешься? Ну, «мама мыла раму». Что в этом особенного?
– В этом – вся матрица, – ответил я. – И сейчас я тебе это докажу как детектив, расследующий идеальное преступление. Преступление против нашего восприятия реальности.
Лингвистическая улика №1: Почему именно эти слова?
«В начале было Слово» – это не только богословие. Это нейробиология. Советский психолингвист Алексей Алексеевич Леонтьев ещё в 1970-х писал: «Речевые формулы, усвоенные в детстве как первичные модели, становятся каркасом для всего последующего мировосприятия. Они – не просто информация. Они – способ организации мышления».
«Мама мыла раму» – это не случайный набор слов. Это первая в жизни ребёнка законченная модель мира, вложенная в его сознание с дидактической чёткостью.
· Субъект (Мама): Первый и главный персонаж. Источник любви, заботы, авторитета.
· Действие (мыла): Активное, преобразующее, нацеленное на чистоту и порядок.
· Объект (раму): Часть дома, граница между внутренним миром семьи и внешним миром. То, что требует ухода и защиты.
Всё. Больше ничего. Ни «почему?», ни «зачем?», ни «что будет, если не мыть?». Мир предстаёт как простая, ясная, функциональная схема. Есть задача – выполни её. Идеальная подготовка к будущим инструкциям, KPI и должностным обязанностям. Это не обучение мыслить. Это обучение действовать в рамках заданной схемы.
А теперь – вторая строчка. «Мы не рабы. Рабы не мы».
С точки зрения чистого лингвистического эксперимента, это гениально. Здесь мягкий знак отрабатывается в обеих позициях – в середине и конце слова. Но это лишь оболочка. Содержание – взрывное. Это первое столкновение с абстрактной, этической категорией. С понятием свободы и достоинства. Это не про быт. Это про суть.
Именно здесь система советской педагогики 1930-х годов совершила хитрый, двойной ход. С одной стороны, она давала инструмент для функциональной грамотности («М-а-м-а»). С другой – тут же, с первого урока, вшивала в сознание антидот против рабской психологии. «Мы» – это уже не «мама». Это коллектив, класс, народ. «Не рабы» – это отрицание целой исторической парадигмы. Ребёнок, ещё не умея толком читать, уже получал прививку: твоё существование по определению несовместимо с положением раба.
Историческая улика №2: Архитекторы азбуки. 1937 год.
Но почему именно этот набор букв? Почему не «папа пилил дуб» или «баба варила щи»?
Здесь мы подходим к ключевому факту. В 1937 году – году пика Большого террора, но и году невероятного государственного проектирования будущего – Народный комиссариат просвещения (Наркомпрос) под руководством Андрея Бубнова утвердил методику. Буквы «М», «А», «Р» были признаны оптимальными для первого урока.
Почему?
1. Моторная память руки. Эти буквы максимально просты в написании: прямая палочка, симметричный домик, палочка с крышей. Ребёнок сразу чувствовал успех, у него получалось.
2. Фонетическая ясность. Звуки [м], [а], [р] – одни из первых, которые осваивает младенец во всём мире. «Ма-ма» – это почти универсальный лепет.
3. Идеологическая нагруженность. Из этих букв можно было сразу собрать не только «мама» и «рама», но и «Р-А-М» (как опора, каркас), и, что немаловажно, «М-И-Р». Первые буквы давали ключ к важнейшим концептам: мать, мир, труд (через действие «мыла»).
Это был акт гениального социального инжиниринга. В раздираемой противоречиями, полуграмотной стране строилась новая языковая реальность. Букварь был таким же стратегическим объектом, как ДнепроГЭС или Магнитка. Он создавал нового человека с чистого листа, и первым штрихом на этом листе была аксиома: твоё базовое состояние – не рабство.
Сравнительная улика №3: Другие миры, другие программы.
А что в это время и после печатали детям в других странах?
· США, 1950-е. Классический учебник «Fun with Dick and Jane». Первые фразы: «See Spot run. Look, look. Oh, look.» («Посмотри, как Бегунок бежит. Смотри, смотри. О, смотри!»). Акцент на наблюдении, индивидуальном восприятии, активности героя-животного. Никакой коллективной идентичности, никакой этической декларации. Мир – это спектакль для твоего личного взгляда. Идеальная подготовка к обществу потребления и индивидуализма.
· Япония. Здесь дети сначала учат не буквы, а иероглифы-кандзи, каждый из которых – целая история, сгусток смысла. Первый иероглиф, который изучает ребёнок, – 「人」(«хито» – человек). Простая черта, опирающаяся на другую. Визуальная метафора: человек – это тот, кто нуждается в поддержке, в связи с другим. С самого начала – философия взаимозависимости.
· Современная Россия, 2020-е. Откройте любой популярный букварь. После «мама мыла раму» ребёнка ведут не к «мы не рабы», а к словам «сок», «сыр», «мир» (уже как отсутствие войны, а не как вселенная), «шар». Акцент смещается на объекты потребления и простые абстракции. Язык становится инструментом для навигации в мире товаров и базовых понятий, а не для определения своей сущности.
Вывод следствия:
Мой сын слушал, опершись на подбородок.
– Выходит, меня с первого класса готовили быть… потребителем и наблюдателем?
– Хуже, – сказал я. – Тебя готовили быть функционально грамотным исполнителем, для которого мир – это набор инструкций («помой», «купи», «посмотри»), а не система смыслов. Тебе дали инструмент, но вынули из него самую важную деталь – отвёртку для откручивания собственных цепей. Тебе сказали: «Вот молоток, он нужен, чтобы забивать гвозди». Но не сказали, что этим же молотком можно разбить дверь тюрьмы. Потому что слова «тюрьма» и «свобода» из твоего инструментария… изъяли на уровне азбуки.
Он молчал, глядя на старую книгу. На его лице впервые было не снисходительное любопытство к «ретро», а настоящая, взрослая тревога. Он начал понимать. Понимать, что его мир, который он считал данным и единственно возможным, был когда-то спроектирован. И что проект этот начинался с выбора первых трёх букв и первой законченной мысли, которую эти буквы должны были сложить в его голове.
А мы, его родители, прошедшие иную школу, оказались странными мутантами. Мы носим в себе старую, «бракованную» программу с вирусом свободы. И этот вирус мешает нам стать идеальными, эффективными, ничего не спрашивающими «рабами не мы».
Глава 2. Фабрика послушания: школа, вуз, офис
Мой класс в 1980 году пах так же, как мой букварь: мелом, мастикой для пола и яблоком из столовой. На стене над доской висело три портрета: Маркс, Энгельс, Ленин. А под ними – главный лозунг, выведенный ровным учительским почерком на красном полотнище: «УЧИТЬСЯ, УЧИТЬСЯ И УЧИТЬСЯ, КАК ЗАВЕЩАЛ ВЕЛИКИЙ ЛЕНИН».
Это «учиться» было бездонным. Оно не имело конца. Оно не отвечало на вопрос «зачем?» – потому что ответ был разлит в самом воздухе: учиться, чтобы строить коммунизм, чтобы быть достойным гражданином, чтобы «народ обогатился знанием», как говорили с высоких трибун. Это был не инструмент для личного успеха. Это был долг перед будущим, в которое мы все верили. Коллективным, общим.
Ровно через 42 года, я зашёл в ту же самую школу №47, чтобы записать туда свою тринадцатилетнюю дочь. Портретов над доской не было. Вместо них – большой светодиодный экран. На нём сменялись слайды:
«НАШИ ВЫПУСКНИКИ – СТУДЕНТЫ МГУ И ВШЭ!»
«СРЕДНИЙ БАЛЛ ЕГЭ ПО МАТЕМАТИКЕ – 78!»
«КАЧЕСТВО ОБРАЗОВАНИЯ – НАША КОНКУРЕНТНАЯ ПРЕИМУЩЕСТВО!»
Запах был другой: запах пластика, антисептика и сладковатый аромат ванили из школьного буфета, где теперь продавали смузи и бейглы. Главный лозунг – «Качество образования». И это был не долг. Это была услуга. Школа превратилась в фирму, которая оказывала мне, родителю-заказчику, услугу по подготовке моего ребёнка к конкуренции на рынке труда. Её успех измерялся не количеством воспитаных граждан, а процентом поступивших в «топ-вузы» и средним баллом ЕГЭ – таким же чётким KPI, как у любой корпорации.
Меня охватило странное чувство. Я стоял в одном и том же здаении, но в двух разных вселенных.
-–
Досье на трансформацию. 1992 год: точка разлома.
В 1992 году, когда моему сыну было ещё минус шесть лет до рождения, а я сам был студентом, в Министерстве образования России подписали приказ №232. В нём, среди прочих «оптимизационных мер», значилось:
· Сокращение часов на русскую литературу в старших классах на 30%.
· Введение нового обязательного курса для 10-11 классов: «Экономика для начинающих».
Цифры – сухи и беспристрастны. Но за ними стоит тектонический сдвиг в представлении о том, что важно для формирования человека. Литература, которая веками была в России не просто предметом, а пространством для поиска смысла, сострадания, критики и диалога с вечными вопросами, уступила место экономике. Не политэкономии, не изучению разных систем хозяйствования, а именно практическому курсу для будущего игрока на рынке: как составить резюме, что такое спрос и предложение, основы маркетинга.
Это был символический жест огромной силы. Государство, ещё не оправившееся от шока распада, уже чётко давало установку новому поколению: ваша главная задача – не понять мир, а научиться в нём продаваться. Не искать истину в «Войне и мире», а просчитать прибыль в гипотетическом бизнес-плане.
Это была первая, системная победа нового «азбучного» подхода. От декларации «Мы не рабы» – к практическому руководству «Как стать успешным наёмным работником или мелким предпринимателем».
-–
Свидетель из прошлого. Голос Галины Васильевны.
Галина Васильевна, моя первая учительница, проработала в школе 45 лет. Она вышла на пенсию в 2015-м. Мы сидим у неё на кухне, пьём чай с брусничным вареньем.
– Помнишь, ты у меня на уроке чтения спросил, почему Дениска из «Денискиных рассказов» вылил манную кашу на голову прохожему? – улыбается она. – И мы пол-урока обсуждали: что такое справедливость, можно ли так бороться с несправедливостью, где грань между шалостью и протестом…
Она вздыхает, поправляет очки.
– В последние годы моей работы я такого уже не слышала. Я читаю с детьми тот же текст. Задаю тот же вопрос. И вижу совсем другие глаза. Они смотрят на меня и спрашивают: «А это будет в ЕГЭ по литературе? Если нет, то зачем нам это обсуждать?»
Она делает глоток чая, и её рука чуть дрожит.
– Они не виноваты. Их так научили. Вся система теперь заточена на этот единственный вопрос: «Это будет на экзамене?» Они с первого класса живут в режиме постоянного тестирования. Они не читают «для себя», они «проходят программу». Они не спорят «за идею», они ищут правильный ответ, который зачтут. Их научили не мыслить, а соответствовать. Это… – она ищет слово, – это производство. Конвейер. На входе – ребёнок, на выходе – набор сертифицированных компетенций. И душа? Душа – это непрофильные активы. Их списывают.
Её слова повисают в тишине. Это диагноз, поставленный не социологом, а практиком, проведшим в цеху этой фабрики почти полвека. Школа перестала быть мастерской по созиданию личности. Она стала цехом по производству человеческого капитала.
-–
Мой сын, выпускник этой самой системы, как-то рассказал, как у них в университете проходили «день карьеры». Стенды Google, Yandex, Сбера. Менеджеры раздают брошюры, улыбаются, рассказывают о корпоративных ценностях и карьерных треках.
– И что, интересно? – спросил я.
– Нормально, – пожал он плечами. – Все понятно. Условия, бонусы, требования. Как инструкция.
– А чем занимаются эти компании, кроме прибыли? Какая у них, не знаю, роль в мире? Миссия?
Он посмотрел на меня, как на чудака.
– Пап, какая разница? Это же работа. Ты выполняешь задачи, тебе платят деньги. Всё.
«Всё». В этом слове – итог работы фабрики. Она не воспитала в нём гражданина, строителя или даже мыслителя. Она воспитала оператора. Оператора, который видит мир как интерфейс с кнопками «выполнить», «отправить», «получить одобрение». Он не спрашивает «почему мы это делаем?». Он спрашивает «как сделать это быстрее и чтобы начальство заметило?».
И теперь, сидя в своём офисе в открытом пространстве опенспейса, он – идеальный продукт этой системы. Он не «не раб». Он даже не задумывается о таких категориях. Он – эффективная единица. И его школа, и его вуз, и его корпорация сделали всё, чтобы он чувствовал себя в этой роли не порабощённым, а востребованным и успешным.
Фабрика послушания не ломает волю дубиной. Она предлагает тебе стать винтиком в самом современном, блестящем, престижном механизме. И гордиться этим. Она заменила лозунг «Учиться, учиться и учиться!» на негласный, но всем понятный девиз: «Соответствуй, конкурируй и потребляй – вот три кита твоего успеха».
И самое страшное, что эта система научилась производить не только послушных работников, но и искренне довольных собой потребителей собственной закабалённости. Людей, которые с гордостью говорят: «Я – эффективный менеджер», даже не подозревая, что стали живым воплощением того самого урока, который когда-то начался с фразы про чистую раму и забытого шепота: «Мы не рабы».
Глава 3. Язык – тюрьма для сознания
В 2019 году, работая над статьёй об эволюции управленческого жаргона, я заказал в Ленинке подборку диссертаций по социолингвистике начала 2000-х. В одной из них, на странице 84, обнаружилась сноска на внутренний документ – методичку для HR-специалистов холдинга «Интеррос» (2003 г.). Цитата гласила:
«Для формирования эффективной бизнес-культуры рекомендуется проводить семантическую санацию устаревшего лексикона. Ключевая рекомендация: замещение концепта "КОЛЛЕКТИВ" концептом "КОМАНДА".
Коллектив (совет.) – тотальная, обезличенная общность… Порождает пассивность, иждивенчество…
Команда (зап. management) – целевая группа профессионалов, объединённая проектом (KPI)… Порождает конкуренцию, вовлечённость…»
Это была не рекомендация, а директива по перекодированию реальности. Советский «коллектив» с его этикой взаимопомощи и солидарности («один за всех, все за одного») объявлялся вредным атавизмом. На смену приходила «команда» – временный, функциональный альянс для достижения KPI. Если «коллектив» – семья, то «команда» – такси, нанятое для одной поездки.
Эта подмена была частью долгой исторической традиции. В 1920-е годы советская власть боролась с «буржуазными пережитками»: исчезали «господа», появлялись «товарищи». В 1930-е язык стал оружием индустриализации: «ударник», «стахановец». Каждая эпоха перепахивала языковое поле, засевая его своими смыслами. 2000-е продолжили это, но с обратным вектором: строительство рынка. Первым кирпичом стало изъятие из обихода слов, напоминающих о горизонтальных, неденежных связях между людьми.
-–
Цифровая летопись смыслов: что мы потеряли за 35 лет
Чтобы понять масштаб этой семантической катастрофы, я обратился к данным проекта «Динамический корпус русского языка». Цифры, словно рентгеновские снимки, показали болезнь, разъедающую ткань нашего сознания.
В 1985 году, на страницах главной газеты страны «Правда» с тиражом в 10 миллионов, слово «СОВЕСТЬ» встречалось 287 раз. В 2020-м, в потоке пяти самых популярных онлайн-СМИ, это же слово мелькнуло лишь 89 раз. Падение почти на 70%. Внутренний нравственный компас, эталон поведения, за который человек отвечает перед самим собой, – его почти перестали упоминать. Обществу больше не нужно, чтобы люди сверялись с совестью. Им достаточно соблюдать регламенты.
Слово «СПРАВЕДЛИВОСТЬ», краеугольный камень любой социальной этики, в 1985-м звучало с газетных полос 541 раз. В 2020-м – лишь 210. Падение на 61%. Концепт, вокруг которого веками строились бунты, реформы и надежды, методично вытесняется из публичного поля. Говорить о справедливости стало немодно, непрактично, почти неприлично.
Но самый страшный провал случился со словом «СОЛИДАРНОСТЬ». В 1985-м – 312 упоминаний. В 2020-м – жалкие 45. Падение на 86%. Язык, который когда-то описывал связь людей в беде и в труде, обеднел до неузнаваемости. Мы разучились называть то, что держит общество от распада.
А что пришло на смену?
В 1985 году слово «УСПЕХ» появлялось в «Правде» всего 103 раза, часто в контексте «успехи народного хозяйства». В 2020-м оно гремело 1567 раз – рост в пятнадцать раз. «Успех» из коллективного достижения превратился в личный фетиш, главную цель существования. Он заместил собой и счастье, и долг, и смысл.
Слово «ЭФФЕКТИВНОСТЬ», скромное техническое понятие (74 упоминания в 1985-м), взлетело до 892 упоминаний – рост в двенадцать раз. Оно стало универсальным критерием: эффективный человек, эффективное государство, эффективная любовь. Всё, что не укладывается в эту формулу, подлежит утилизации.
И король нового языка – «ОПТИМИЗАЦИЯ». В 1985-м оно упоминалось 12 раз исключительно в инженерных статьях. В 2020-м – 743 раза. Оно вырвалось из цехов и лабораторий, чтобы стать эвфемизмом для массовых увольнений, закрытия больниц, свёртывания социальных программ. Это слово-зонтик, под которым удобно прятать социальное насилие, выдавая его за прогресс.
-–
Кейс: Год великой «Оптимизации»
Апофеозом этой тенденции стал 2015 год. Институт русского языка им. В.В. Виноградова РАН подводил итоги проекта «Слово года». В короткий список вошли «Крымнаш», «беспилотник», «справедливость» и «оптимизация». Победило последнее.
Вот официальное обоснование: «Слово стало знаковым для всего года, отразив ключевую тенденцию к рационализации всех сфер жизни… Оно несёт в себе дух прагматизма и эффективности, характерный для современной эпохи».
Историческая ирония ситуации потрясает. 2015 год – это пик «кризисного» управления: массовые сокращения, закрытие тысяч сельских школ и больниц. Слово, означавшее на языке власти сокращение издержек любой ценой, стало словом года. А «справедливость» – крик души миллионов, чьи жизни были «оптимизированы», – осталась на обочине.
Это была абсолютная победа нового языка. Система заставила общество назвать топор, разрубающий его живую ткань, модным и прогрессивным понятием. Язык совершил самое страшное: он не оправдал насилие – он сделал его невидимым, растворив в бесстрастной, технократической терминологии.
Вывод: Мы оказались в тюрьме, построенной не из решёток, а из словарных дефиниций. Мы можем в ней жить, работать, развлекаться и чувствовать себя свободными. Но стоит нам попытаться мысленно выйти за её стены и закричать что-то о «совести» или «братстве», как мы наткнёмся на тихую, но непреодолимую стену: наш собственный язык не находит для этих понятий ни места, ни веса, ни значения. Он молчит. А в этой молчаливой тюрьме и рождается самый совершенный, добровольный конформизм.
Глава 4. Экономика пирамиды: почему «рынок» – это имя бога
Историю любой экономики можно рассказать не через графики, а через ключи. Три ключа висят на нашей семейной вешалке.
Первый ключ – тяжёлый, латунный, советского образца. Он принадлежал моему деду, Василию Игнатьевичу. В 1950 году, в двадцать пять лет, только что демобилизовавшись и придя слесарем на восстановленный после войны автозавод, он получил его вместе с путёвкой в жизнь: ордер на отдельную квартиру в новом кирпичном доме. Не «доступное жильё», не «ипотека с господдержкой». Квартира. От завода. Как инструмент – рабочему. Как уверенность – человеку труда. Экономика тогда говорила на языке простых, материальных обещаний: работай честно – и страна обеспечит тебя необходимым. Этот ключ был символом социального контракта: ты отдаёшь труд, государство гарантирует стабильность. Дед носил его на толстой цепочке, как орден.




