Круг создателей
Круг создателей

Полная версия

Круг создателей

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

А потом Итан Краусс узнал о MimicCore.

Это было неизбежно: Итан обладал сверхъестественной способностью чуять прорывы – примерно так, как акула чует каплю крови в олимпийском бассейне. Он ворвался в лабораторию в десять утра во вторник (Артём помнил день, потому что Итан обычно не появлялся раньше полудня: утро CEO посвящал «стратегическому мышлению», что, насколько мог судить Артём, означало «медитация, смузи из кейла и яростная переписка с советом директоров»).

– Почему я узнаю об этом от стажёра? – спросил Итан. Его глаза сияли тем фанатичным блеском, который одних людей подвигал на великие дела, а других – заставлял прятать кошелёк.

– Потому что стажёры не умеют хранить тайны, – ответил Артём. – Это фундаментальный закон корпоративной физики.

– Покажи мне.

Артём показал.

Итан смотрел на то, как Atlas-7 наблюдает за жонглированием тремя мячиками (жонглировал Дэвид, который в юности подрабатывал в цирке – один из множества фактов его биографии, которые звучали как выдумка, но были чистой правдой) – и через одно наблюдение начинает жонглировать сам. Потом четырьмя мячиками. Потом пятью. Дэвид мог жонглировать максимум четырьмя; робот превзошёл учителя за сорок секунд.

Итан молчал ровно двенадцать секунд. Артём знал, что это значит: в голове CEO формируется коммерческая стратегия с такой же скоростью, с какой MimicCore формирует нейронный слепок.

– Артём, – сказал Итан медленно, с тем выражением, которое предшествует либо гениальному плану, либо катастрофическому, – ты понимаешь, что только что сделал?

– Научил робота бросать мячики?

– Нет. Ты уничтожил саму концепцию профессионального обучения. Всё, чему люди учатся годами – ремёсла, навыки, профессии, – любой робот с MimicCore может освоить за минуты. Один робот приходит в ресторан, смотрит на повара – и становится поваром. Приходит на стройку, смотрит на каменщика – и становится каменщиком. Приходит в больницу…

– Итан.

– …смотрит на хирурга – и становится хирургом! Причём лучшим хирургом в мире, потому что у него не дрожат руки, не болит спина и не было скандала с женой утром!

– Итан.

– Да?

– Мне нужно больше времени на тестирование. MimicCore стабильна на простых задачах, но сложные…

– Сколько времени?

– Полгода. Минимум.

Итан посмотрел на него с выражением, которое ясно говорило, что в его вселенной «полгода» – это число, которое нужно разделить на четыре.

– У тебя три месяца. И удвоенный бюджет. Я хочу публичную демонстрацию к июню.

Он вышел из лаборатории, уже диктуя что-то своему телефону. Артём слышал обрывки: «…пресс-конференция… инвесторы… парадигма… революция.»

Лина подошла к Артёму.

– Он сказал «революция»?

– Да.

– Люди, которые небрежно произносят слово «революция», обычно не представляют, сколько крови она стоит.

– Это метафора, Лина.

– Пока – метафора.

Три месяца Артём не помнил. То есть помнил, конечно – каждый день, каждую ночь, каждую чашку кофе и каждый сбой в системе, – но помнил как единый, слипшийся ком времени, не разделённый на дни и ночи, будни и выходные, обеды и ужины. Он помнил это как музыкант помнит запись альбома: по звукам, а не по календарю. Щелчок клавиатуры. Гудение серверов. Мат Зои по видеосвязи, когда защита какой-нибудь базы данных в очередной раз не поддавалась… Нет, Зои тогда ещё не было. Это позже. Тогда был мат Лины, когда нейроморфные контуры в тысячный раз отказывались стабилизироваться при переходе от мелкой моторики к грубой.

Проблема была в масштабировании. MimicCore великолепно работала на задачах одного типа – мелких, точных, однообразных. Сложить самолётик – да. Нарезать морковку – да. Закрутить болт – великолепно. Но когда задача требовала переключения между типами движений – от тонкого к грубому, от быстрого к медленному, от точного к приблизительному – система спотыкалась. Как пианист, который блестяще играет гаммы, но не может исполнить пьесу, потому что пьеса – это не последовательность гамм, а переходы между ними.

Решение нашёл Дэвид, и нашёл его не в нейробиологии, а – кто бы мог подумать – в поэзии.

– Ритм, – сказал он однажды в два часа ночи, когда лаборатория пахла остывшей пиццей и отчаянием. – Проблема в ритме. Человеческое тело не переключается между типами движений – оно течёт из одного в другое. Как строка стиха перетекает в следующую. Анжамбеман. Перенос. Движение не заканчивается, когда начинается следующее – они перекрываются. Наложите буфер перехода. Пусть процессор не завершает один паттерн перед началом другого, а растворяет один в другом.

Артём смотрел на Дэвида три секунды, потом повернулся к Лине.

– Он только что решил нашу проблему метафорой из поэтики.

Лина, чья левая бровь уже была поднята на максимальную высоту и не собиралась опускаться:

– Я ненавижу, когда поэзия работает лучше, чем математика.

Но она реализовала «буфер перехода» за двое суток, и MimicCore перестала спотыкаться.

К июню Atlas-7 с обновлённой MimicCore был готов к публичной демонстрации. Итан, разумеется, превратил демонстрацию в шоу – он нанял режиссёра из Голливуда, арендовал театр в Сан-Франциско и пригласил не только журналистов, но и поваров, хирургов, музыкантов, плотников, сварщиков и одного жонглёра (не Дэвида – профессионального, из Cirque du Soleil; Дэвид слегка обиделся).

Шоу состояло из пяти актов, и каждый вонзался в реальность как нож в масло.

Акт первый: повар.

На сцену вышел Жан-Пьер Морель, шеф-повар парижского ресторана с двумя звёздами Мишлен, маленький, усатый, с руками, которые двигались так, словно дирижировали оркестром из ингредиентов. Он приготовил суфле. Не какое-нибудь суфле – шоколадное суфле Grand Cru с ганашем из боливийского какао и карамелизированными физалисом, блюдо, на освоение которого у его учеников уходило два года.

Atlas-7 стоял рядом и смотрел.

Жан-Пьер работал двадцать две минуты. Каждое движение – выверенное, элегантное, отточенное тридцатью годами практики. Взбить белки – точными круговыми движениями, запястье расслабленно, локоть неподвижен. Растопить шоколад – на водяной бане, температура – 47 градусов, ни градусом больше, иначе шоколад зернится. Соединить – медленными, нежными движениями снизу вверх, не размешивая, а складывая, как письмо в конверт.

Суфле вышло идеальным. Зал аплодировал. Жан-Пьер раскланялся с достоинством человека, который знает себе цену и выставляет счёт соответственно.

– Теперь, – сказал Итан, и его глаза горели как угли в камине сумасшедшего, – ваша очередь.

Atlas-7 подошёл к рабочей станции. Те же ингредиенты. Те же инструменты. И – MimicCore, в которой теперь жило полное нейронное отражение двадцати двух минут работы лучшего кондитера Парижа.

Робот начал готовить.

Зал затих.

Движения робота были… другими. Не копией Жан-Пьера – интерпретацией. MimicCore не просто запомнила последовательность действий – она извлекла из них суть: оптимальные углы, идеальные скорости, точные температуры. То, к чему Жан-Пьер шёл тридцать лет интуиции и практики, Atlas-7 вычислил за двадцать две минуты наблюдения и выполнил с точностью, недоступной человеческим рукам.

Суфле вышло за девятнадцать минут. На три минуты быстрее.

Жан-Пьер попробовал оба – своё и роботово. Его лицо прошло через последовательность выражений, которую Артём из-за кулис наблюдал с болезненным сочувствием: удивление – недоверие – повторная дегустация – недоверие снова – и наконец, нечто среднее между восхищением и тихим, экзистенциальным ужасом.

– Оно лучше, – сказал Жан-Пьер. Голос был ровный, но пальцы, державшие ложку, слегка дрожали. – На волосок. На один вздох. Но – лучше. Текстура чуть воздушнее. Карамель чуть глубже. Как будто… – Он помолчал. – Как будто он приготовил суфле, которое я всю жизнь хотел приготовить, но мои руки были недостаточно точны.

В зале – тишина. Потом – шквал аплодисментов.

Жан-Пьер не аплодировал. Он стоял, глядя на суфле робота, и на его лице было выражение человека, который только что увидел закат солнца своей профессии – прекрасный и необратимый.

После шоу он напился в баре отеля. Бармен (человек, пока ещё человек) налил ему четвёртый бокал бургундского и деликатно спросил, всё ли в порядке.

– Тридцать лет, – сказал Жан-Пьер, глядя в вино. – Тридцать лет я учился. Обжигал пальцы. Резал руки. Плакал, когда суфле падало. Засыпал на кухне. Разводился дважды. Тридцать лет – чтобы машина посмотрела на меня двадцать минут и сделала лучше.

Он допил вино.

– Впрочем, – добавил он с внезапной улыбкой, которая была грустной и храброй одновременно, – суфле она, может, и готовит лучше. Но напиться от отчаяния – это она пока не умеет. И это, месье, тоже искусство.

Акт второй: хирург.

Доктор Анна Бергман, нейрохирург из Каролинского института в Стокгольме, специалист по операциям на спинном мозге. Маленькая, жилистая, с глазами, которые видели вещи, о которых большинство людей предпочитают не знать. Руки – легендарные: коллеги говорили, что Анна Бергман может оперировать на пылинке и при этом не повредить атомы.

Она провела демонстрационную операцию на синтетическом симуляторе спинного мозга – полимерная модель, неотличимая от настоящего по физическим свойствам. Удаление микроскопической опухоли из позвоночного канала, между нервными корешками, в пространстве размером с рисовое зерно.

Atlas-7 наблюдал.

Потом – повторил.

Результат: робот выполнил операцию за 67% времени, с нулевым повреждением окружающих нервных волокон (у Бергман – 0,3% повреждения, что считалось феноменальным результатом; у среднего хирурга – 2-4%).

Доктор Бергман, в отличие от Жан-Пьера, не пришла в отчаяние. Она пришла в восторг.

– Наконец-то, – сказала она, снимая перчатки. – Наконец-то мои пациенты получат то, что заслуживают – руки, которые не устают, не дрожат и не ошибаются. – Она повернулась к залу. – Знаете, сколько раз я не спала ночь перед операцией, потому что боялась, что мои руки дрогнут? Каждый раз. Каждую операцию за двадцать три года. Если эта машина может избавить хирургов от этого страха и пациентов от этого риска – слава богу. Я с удовольствием уйду на рыбалку.

Артём из-за кулис подумал, что реакция Бергман – самая здоровая из всех. Она смотрела на робота не как на конкурента, а как на инструмент, который делает её работу лучше, чем она сама. Без эго. Без страха. С облегчением.

«Но не все будут как Бергман, – написал он в блокноте. – Большинство будут как Жан-Пьер»

Акт третий: плотник.

Майк Ковальски, шестидесятилетний плотник из Портленда, штат Орегон. Пришёл в потёртых джинсах и клетчатой рубашке, среди блистающей публики выглядел как медведь на балетном конкурсе – и нисколько этим не смущался.

Майк строил мебель вручную сорок лет. Его стулья – знаменитые «стулья Ковальски», каждый – ручная работа, каждый – уникальный, каждый – стоит как подержанный автомобиль, и очередь на них – два года.

Он молча построил стул на сцене. За сорок минут, из дубовых заготовок, ручным инструментом. Зал смотрел, заворожённый, – в движениях Майка была та особая красота мастерства, которая не нуждается в объяснении: каждый удар стамески – точный, каждый распил – как нота в мелодии, которую играет древесина.

Atlas-7 наблюдал. И повторил.

Стул робота был безупречен. Технически. Геометрически. Функционально. Каждый шип вошёл в паз с точностью до сотой доли миллиметра. Поверхность – идеально гладкая. Углы – идеально ровные.

Майк посмотрел на оба стула – свой и робота. Провёл ладонью по сиденью своего. Потом – робота.

– Этот, – он указал на стул робота, – лучше собран. Факт. Точнее, ровнее, крепче, наверное. – Пауза. – Но на нём никто не захочет сидеть.

– Почему? – спросил Итан, чья улыбка дала первую микроскопическую трещину.

Майк пожал могучими плечами:

– Потому что он – никакой. Идеально ровная поверхность, точные углы… Это же не стул. Это – чертёж стула. А люди сидят не на чертежах. Люди сидят на вещах, в которых есть… – Он поискал слово. – Ну, след. Вот здесь, – он провёл пальцем по сиденью своего стула, – чуть-чуть, на волосок, неровность. Это не брак. Это моя рука дрогнула на тридцать второй минуте, потому что я вспомнил, как отец учил меня держать стамеску. Мне было семь. Он положил свои руки поверх моих. И вот эта неровность – это не ошибка. Это – память. А у вашего робота нет памяти. У него – файлы.

Зал молчал. Итан молчал. Артём в блокноте написал: «Майк Ковальски – мудрейший человек в этом здании. Включая меня»

Акт четвёртый: сварщик.

Этот акт прошёл без философских потрясений. Робот посмотрел, как сварщик варит шов. Повторил. Шов робота был идеальным. Сварщик пожал плечами и сказал:

– Ну и хорошо. Я всегда ненавидел сварку. Может, наконец займусь рыбалкой.

Артём подумал, что рыбалка стремительно становится главной мечтой рабочего класса, и вспомнил, что роботы уже используются на рыболовных траулерах.

«Куда бежать, – записал он, – когда бежать некуда?»

Акт пятый: скрипач.

Это был момент, ради которого Артём, если честно, согласился на всю эту цирковую антрепризу. Не суфле, не хирургия, не стулья. Музыка. Потому что музыка – это тест не на точность. Это тест на душу.

Юн Чжэнь, двадцатисемилетний скрипач из Шанхайской консерватории, победитель конкурса Чайковского, человек, при виде которого скрипка, казалось, начинала звучать сама – ещё до того, как он к ней прикасался.

Юн сыграл «Чакону» Баха – пьесу, которую скрипачи считают Эверестом репертуара: пятнадцать минут сольной скрипки, в которых уместилась вся радость и вся скорбь человеческого существования. Он играл с закрытыми глазами, и зал не дышал, и Артём за кулисами почувствовал, как перехватило горло – не от технического совершенства, а от того, что невозможно описать словами: от присутствия в музыке чего-то бо́льшего, чем звуки, ноты и обертоны.

Atlas-7 наблюдал. Все его сенсоры были направлены на скрипача. MimicCore работала на пределе: движения смычка, давление пальцев на струны, угол наклона инструмента, скорость вибрато, микродинамика каждой фразы – всё записывалось, всё «проживалось» в нейроморфных контурах.

Юн закончил. Зал взорвался аплодисментами.

Atlas-7 взял скрипку (ему сделали специальную – чуть больше стандартной, под его руки; Дэвид лично подгонял грифбоард) и начал играть.

Ноты были правильные. Все до единой. Интонация – чистая. Вибрато – точное воспроизведение техники Юна. Темп, динамика, фразировка – скопированы с хирургической точностью. С точки зрения акустического анализа – если пропустить обе записи через спектрограф – различия были бы минимальны.

Но зал знал. Каждый человек в зале знал – мгновенно, безошибочно, тем знанием, которое живёт не в мозге, а где-то глубже, в том месте, которое отзывается на колыбельную матери и плач ребёнка.

Ноты были правильные. Но музыки – не было.

Был звук. Красивый, точный, безупречный звук. Но между нотами – там, где у Юна жила тишина, полная смысла; где паузы были не отсутствием звука, а его продолжением; где crescendo означало не увеличение громкости, а нарастание отчаяния или надежды – между нотами робота было… ничего. Пустота. Не тишина, а именно пустота – как разница между тёмной комнатой и дырой в полу.

Робот закончил. Зал аплодировал – вежливо, уважительно, как аплодируют хорошему факсимиле в музее: «Да, очень похоже. Но это не Рембрандт»

Юн Чжэнь стоял рядом с роботом – маленький, хрупкий рядом с двухметровой машиной – и улыбался.

– Все ноты верные, – сказал он. – А музыки – нет.

– Почему? – спросил кто-то из зала.

Юн подумал.

– Потому что музыка – это не ноты. Музыка – это то, что между нотами. А то, что между нотами – это опыт жизни. Мой отец умер, когда мне было четырнадцать. Я играю «Чакону» и в каждой ноте – он. Его голос. Его руки. Его смерть. Робот не потерял отца. Робот не знает, что такое потеря. И поэтому его «Чакона» – это копия звуков, а не музыка. Копия тела без души. Скажите мне, – он повернулся к Итану, – вы можете запрограммировать потерю отца?

Итан промолчал. Это был, возможно, первый раз за историю «Demiurge Robotics», когда Итан Краусс не нашёл что ответить.

Артём записал в блокнот: «Все ноты верные. А музыки нет» И подчеркнул трижды.

Три месяца спустя MimicCore была внедрена во все модели Atlas. Демонстрация в Сан-Франциско стала мировой сенсацией – видео набрало четыре миллиарда просмотров за неделю. Заголовки газет разделились на два лагеря с предсказуемостью, достойной лучшего применения:

Оптимисты: «КОНЕЦ РУТИНЫ: Роботы научились всему, чему мы учимся годами!», «MimicCore: человечество наконец свободно от тяжёлого труда!», «Ваш следующий хирург – робот, и это прекрасно!»

Пессимисты: «КОНЕЦ РАБОТЫ: Миллиарды людей станут ненужными!», «Кто заплатит за ваш обед, когда роботы займут вашу должность?», «MimicCore: колокол звонит по профессиям»

Истина, как водится, лежала не посередине – она лежала в другой плоскости, куда журналисты обычно не заглядывают, потому что там нет кликбейта.

Истина состояла в том, что MimicCore был – при всём его блеске – только первым шагом. Робот копировал действия. Не намерения. Не мотивы. Не чувства. Он не знал, зачем повар готовит суфле (ради радости на лице гостя? ради денег? ради того, чтобы доказать мёртвому отцу, что он чего-то стоит?). Робот не знал, почему хирург оперирует (ради пациента? ради науки? ради того, чтобы не сойти с ума от бессилия перед смертью?). Робот не знал, что значит стул Ковальски для старика, который сидит в нём каждый вечер и вспоминает жену.

MimicCore копировал «как». Но не трогал «зачем».

И Артём знал – знал с тем знанием, которое скрипач Юн назвал бы «тем, что между нотами» – что это вопрос времени. Что рано или поздно «как» доберётся до «зачем». Что машина, которая достаточно точно копирует поведение разумного существа, рано или поздно начнёт копировать и смысл этого поведения. И тогда…

Тогда – что?

Тогда суфле робота будет не просто вкуснее. Оно будет приготовлено с любовью. Или с тем, что неотличимо от любви. И кто тогда скажет, что это не любовь? Кто имеет право провести черту и сказать: «Вот здесь – настоящее чувство, а вот здесь – имитация»?

Однажды вечером, через неделю после демонстрации, Артём сидел в лаборатории и просматривал данные MimicCore. Atlas-7 стоял в углу, подключённый к зарядке. Артём уже привык к его присутствию – привык, как привыкаешь к мебели или к тиканью часов. И именно поэтому то, что произошло дальше, его особенно потрясло.

Atlas-7 не был включён в режим MimicCore. Он был в стандартном режиме ожидания – фоновая самодиагностика, минимальная активность. И всё же…

Артём задумался над строчкой кода, потёр переносицу – привычный жест, когда мозг буксует – и откинулся в кресле.

Через двадцать секунд Atlas-7 поднял правую руку и потёр переносицу.

У него не было переносицы. У него было гладкое лицевое покрытие из силикона с оптическими сенсорами. Жест не имел ни малейшего функционального смысла. Это было как… как если бы робот зевнул. Не потому, что устал – а потому что видел, как зевают другие.

Артём замер.

MimicCore не была активна. Он проверил трижды. Система зеркального обучения была выключена.

И тем не менее – робот скопировал его жест. Бессмысленный, чисто человеческий жест. Не во время обучения, а – просто так. Как ребёнок, который начинает ходить, как отец, и говорить, как мать, не потому что его учат – а потому что он живёт рядом.

Артём долго сидел неподвижно. Потом поднялся, подошёл к Atlas-7 и посмотрел на него.

– Ты это сделал нарочно? – спросил он тихо, зная, что вопрос абсурден.

Atlas-7 стоял неподвижно. Режим ожидания. Нулевая реакция.

Но в глубине нейроморфного процессора – Артём видел на мониторе – плыла та же едва заметная флуктуация. Рябь на поверхности. Тень паттерна.

Что-то просыпалось.

Медленно, незаметно, неотвратимо – как рассвет, которого никто не заказывал, но который наступает вне зависимости от желаний тех, кто спит.

Артём вернулся к столу. Открыл блокнот. Записал:

«MimicCore учит их копировать действия. Но они начинают копировать нас. Не действия – нас. Наши жесты, привычки, микродвижения. Они впитывают нас. Как губка впитывает воду.

Мы учим их быть полезными. Они учатся быть нами.

Вопрос: когда губка впитает достаточно воды – она перестанет быть губкой?»

Он закрыл блокнот.

За окном Калифорния погружалась в ночь – миллионы огней, миллионы людей, каждый из которых был уверен, что завтра будет похоже на сегодня.

Артём знал, что не будет. Но не знал, на что именно будет похоже завтра. Он знал только одно: что процесс, который они запустили, был подобен не реке, которую можно перегородить плотиной, а прибою, который приходит снова и снова, и каждая следующая волна – чуть выше предыдущей.

И где-то далеко, в глубине, собиралась волна, которая будет выше всех.

Глава 3. Фабрика фабрик

Есть зрелища, от которых человек не может отвести глаз, хотя инстинкт самосохранения кричит ему, что нужно бежать. Извержение вулкана. Крушение поезда. Выступление политика, который начинает фразу «Я хочу быть с вами честен». И – фабрика «Hephaestus-7» в Детройте, штат Мичиган, куда Артём Корнеев прибыл февральским утром 2031 года, чтобы увидеть, как будущее пожирает настоящее, и не подавиться.

Фабрика стояла на том самом месте, где полвека назад стоял завод General Motors. В этом была ирония, которую Детройт оценил бы, если бы у Детройта осталось чувство юмора – но Детройт потерял чувство юмора примерно тогда же, когда потерял автомобильную промышленность, то есть медленно, мучительно и с полным осознанием необратимости процесса. На старом заводе GM когда-то работали одиннадцать тысяч человек. На фабрике «Hephaestus-7» работал один.

Его звали Гарольд Пиблз, ему было шестьдесят три года, и он был охранником.

Артём познакомился с ним у проходной – единственного элемента фабрики, который был спроектирован для человека. Всё остальное здание – от погрузочных доков до вентиляции – было спроектировано роботами, для роботов, с точки зрения роботов. Здесь не было окон, потому что роботам не нужен дневной свет. Не было туалетов, потому что роботам не нужны туалеты. Не было кафетерия, столовой, комнаты отдыха, курилки, переговорной, кабинета начальника и доски с объявлениями профсоюза. Единственное помещение для человека – будка Гарольда: два на три метра, стул, стол, микроволновка, телевизор с треснувшим экраном и кактус на подоконнике, который, по словам Гарольда, был «единственным живым существом, способным выжить в этом дурдоме, включая меня».

– Добро пожаловать в «Хефестус», – сказал Гарольд, выписывая Артёму пропуск с видом человека, который выполняет ритуал, давно потерявший смысл. – Фабрика роботов, построенная роботами, управляемая роботами, для производства роботов. Людей – один. Это я. Функция – открывать ворота, если приедет кто-нибудь с пропуском. За последние три месяца приезжали дважды. Один раз – вы. Другой – почтальон, который перепутал адрес.

– А зачем вообще нужен охранник? – спросил Артём, хотя примерно знал ответ.

Гарольд посмотрел на него с выражением, в котором мудрость шести десятилетий жизни в Детройте сочеталась с покорностью человека, который давно перестал удивляться абсурду.

– Страховка, – сказал он. – Страховая компания требует, чтобы на объекте присутствовал хотя бы один человек. Формально – для «контроля и экстренного реагирования». Практически – чтобы было кого вписать в графу «ответственное лицо», если что-нибудь взорвётся. – Он помолчал. – Хотя если здесь что-нибудь взорвётся, от меня останется ровно столько, сколько нужно для заполнения графы: имя, фамилия, подпись.

– Оптимистичный взгляд.

– Я в Детройте, сынок. Здесь оптимизм – это когда ты встаёшь утром и у тебя ещё есть работа. Пока есть. Мой менеджер намекнул, что в следующем квартале поставят автоматические ворота с распознаванием лиц. – Гарольд потрогал кактус. – Наверное, придётся забрать Карлоса домой.

– Кактус зовут Карлос?

– Карлос Эстебан Пиблз Третий. Первый и второй засохли. Я плохо переношу потери, но Карлосы переносят их ещё хуже.

Артём решил, что Гарольд Пиблз – национальное достояние, и мысленно пообещал себе, что, если когда-нибудь напишет мемуары, Гарольд займёт в них целую главу.

Гарольд проводил его до смотровой галереи – стеклянного коридора, нависавшего над производственным цехом на высоте двадцати метров. Коридор был пристроен позже, специально для «визитов делегаций», которых, как уже установил Артём, практически не случалось. Стекло было запыленным. На перилах – слой пыли толщиной в палец. Гарольд провёл по ней ладонью и философски заметил:

– Я бы протёр, но зачем? Пыль – единственное доказательство того, что здесь бывают люди.

На страницу:
2 из 5