
Полная версия
Группа эксперимента
В восемнадцать десять нас настигло неотвратимое: явился патруль трудовой инспекции.
Сегодня таковой состоял из одного человека: эльфа, пожилого и чудовищно занудного, как и все жители пущ. Не в смысле, конечно, «все пожилые», но вот по части правил и инструкций…
– Товарищи, – сообщил нам грозный враг нарушения трудовой дисциплины, привычно уже растягивая гласные, – вас обоих нет в списках участников сверхурочных работ! Вам следует покинуть площадку!
Ворчали, огрызались, подчинились – при этом инженер Хьюстон клацал зубами и рычал чуть ли не громче, чем я сам.
Пошли, и вышли прочь.
– У меня есть мысль, Локи, – сообщил инженер по дороге в жилой корпус.
– У тебя она всегда есть, Денис, – ответил я. – И я догадываюсь, какая именно. Идем же!
Да, мы совсем подружились, перешли на «ты», и из принципа общались между собой только на советском. Мысль же заключалась в следующем: буфет закрывается в девять вечера, в тот же момент не было еще и семи часов пополудни… Значит – в буфет!
– Знаешь, Локи, – сообщил мне утоливший первую жажду и легкий голод коллега, – а я и не думал, что мы с тобой можем так лихо сработаться.
Я согласился: общение наше раньше… Не было никакого общения!
– Да уж, – подтвердил я. – Цапались, как кошка с собакой. Причем кто из нас двоих собака, понятно сходу, а вот с кошкой не все так просто.
Тут инженер Хьюстон изволил даже не засмеяться: он натурально заржал в голос, что твой конь. Смех оказался странным: невеселым, но громким и долгим. На нас стали оборачиваться и посматривать со значением, а кто-то из прочих посетителей буфета даже предложил нам…
– Что это с ним? – спросил неизвестный мне товарищ, одетый в комбинезон младшего техника. – Переработал? Ну что же вы так, товарищ! Отдыхать же надо!
Я смотрел на Дениса с недоуменно: по скромному моему убеждению, ничего, способного вызвать истерику сказано не было. Перебивать хохочущего американца не пришлось: я подумал, что сейчас тот успокоится и сам все расскажет. Так, в итоге, и вышло.
– Локи, ты ведь ничего не знаешь о моей жизни в Америке, верно? – уточнил, отсмеявшись, мой товарищ и коллега.
Я ничего не не знал – кроме той скудной информации, что со мной разделили девушка Анна Стогова и другие официальные лица.
Дэннис Николас Хьюстон, американский инженер и коммунист, получивший политическое убежище в Советском Союзе. Родился и вырос в бедной семье. Образом неизвестным смог получить пристойное образование. Кажется, был на старой родине редким ходоком, каковое качество не избыл окончательно и на Родине новой. Чистокровный хомо сапиенс сапиенс, эфирные силы стандартные до средних, не дурак выпить, в позе Ромберга устойчив…
Пока я пытался вспомнить, кто такой этот ваш Ромберг, что за поза и почему так важна достигнутая в ней устойчивость, инженер прервал немного затянувшуюся паузу.
– Практически, все так и есть, – Денис Николаевич подтвердил все, мной подуманное – оказалось, что я произнес все или почти все свои мысли вслух. – Я только не очень понял про Ромберга. И, кстати, по поводу ходока – наносное. Ноблес оближ, как говорят наши галльские друзья из шестой, или какая у них там она по счету, республики… Единственное, в чем ты ошибаешься – это вид.
Я стал внимателен, присмотрелся и даже подключил свое знаменитое чутье: сразу в двух диапазонах, интуитивном и визуальном.
Что в первом, что во втором товарищ Хьюстон ощущался человеком базовой линии, за исключением смутного какого-то искажения, которое я, не будь между нами этого разговора, отнес бы на счет внешних наводок или вовсе посчитал по разряду статистической погрешности. Мало ли, какая человеческая раса из сотен, населяющих Землю, могла влезть на родовое древо моего собеседника два-три десятка поколений назад?
– А что вид? – я даже подумал на секунду, что к инженеру вернулось его идиотское чувство юмора, и прямо сейчас он меня разыгрывает, а я, стало быть, розыгрышу поддаюсь.
– Скажи, Локи… Ты вообще в курсе того, как в североамериканских соединенных штатах живется представителям человечества, не относящимся к чистокровным хомо, которые конкретно дважды сапиенс? – Денис посмотрел на меня как-то необычайно серьезно, и мысль о возможном розыгрыше померла, толком не родившись. – Даже эльфы, карлы, гномы и – в некоторых штатах – гоблины, считаются вполне себе людьми. Бывает местечковый расизм, но это полная ерунда по сравнению с видизмом, как говорят в СССР, махровым.
Про признак, присущий полотенцам, я не уловил – достаточно серьезный запас известных мне советских идиом всеобъемлющим не был, но этот вопрос я решил прояснить как-нибудь потом.
– Тебе какую версию, советскую или антлантическую? – осторожно уточнил я.
– Можно даже обе, – немедленно отреагировал инженер. – Все равно ни та, ни другая и близко не стоит к реальному масштабу бедствия. Ты ведь знаешь, какие народы считались коренными до завоевания Северной Америки европейскими хомо?
– Конечно, знаю, – как раз об этом я могу рассказывать долго, и, тщу себя надеждой, интересно. – Север и крайний север были заселены моими видовыми родственниками, причем не так давно, веке в девятом. Эрик Рыжая Шкура, Рагнар Шерстяные Лапы, другие достойные представители хвостатых и мохнатых северян. Юг – это орки и урукиды, причем тысяч десять лет назад, явились через Северный Перешеек из Азии. Центр… Тоже что-то было, но как-то смутно.
– Вот! Как раз это самое «смутно» – следствие политики властей… Тамошних! – несколько даже горячо сообщил мне собеседник. – Центр континента еще со времен палеолита был за фелиноидам, то есть – коренными котоамериканцами! Теперь их и осталось мало, и живут они в резервациях, буквально на подножном корму, и в городах работы им не видать – разве что, высотными рабочими.
– Ну да, – зачем-то перебил я. – Хомо сапиенс фелис не боятся высоты!
Такая острая, я бы даже сказал, яростная, позиция представителя социального большинства в отношении угнетенных коренных жителей делала моему визави честь. Денис Николаевич неожиданно раскрылся передо мной с новой, прогрессивной, стороны, и сторона эта немедленно вызвала уважение.
– Но ведь сам ты, – я решил, все же, внести ясность в ситуацию, – стопроцентный человек в том самом, американском, понимании?
Хьюстон вдруг весь как-то ссутулился, оперся локтями о столик, и посмотрел мне прямо в глаза взглядом собаки, незаслуженно побитой любимым хозяином.
– В том и дело, – ответил он минуту спустя. – В том и дело, что человек, да не совсем.
Глава 6
Шерсть на моем загривке растет совершенно не просто так.
Кроме функции понятной – греть верхнюю часть хребта одного псоглавца по наступлению редких в северной Атлантике морозов, есть и вторая – менее очевидная, но куда более заметная.
Шерсть на загривке просто идеально подходит для того, чтобы вставать дыбом, и сейчас был как раз такой случай.
Если вы читаете мой дневник – а вы его именно что читаете, иначе откуда Вам обо всем этом узнать – вам уже хорошо известно о том, что всякую страницу я могу переписывать набело по несколько раз.
Я ведь совсем не писатель, не литератор, не властитель умов и душ. Скромные заметки мои интересны, наверное, только мне самому и самым близким мне людям, ну еще, может быть, вам – и я не знаю, кем вы можете быть. Добросовестные исследователи, рядовые читатели, досужие сплетники… Извините, не хотел никого обидеть.
Эту страницу своего дневника я переписывал семь раз.
Сначала текст состоял из двух десятков строчек: только самое важное, основное, лишенное душащих меня и по сию пору эмоций.
Потом я решил несколько развернуть смысл написанного. И еще раз. И снова.
Понял, что не могу подобрать собственных слов для описания того, что услышал – благо, память моя, и без того отличная, усилена особым волшебством, и я бережно храню внутри ментальной сферы своей каждый звук, прозвучавший тем вечером.
Значит, так было сказано самим Денисом Николасом Хьюстоном, и в точности записано со слов рассказчика.
– Давно это было, – начал бывший американец, глядя куда-то внутрь себя остекленелым взором. – Не прямо много лет назад, но три десятка тех прошло точно. В общем, примерно, начало девяностых двадцатого.
Я тогда был совсем юн – едва ли лет двенадцать исполнилось, то есть – только и перешел рубеж, отделяющий ребенка от подростка. Поэтому не помню, например, в каком году в президенты страны избрали очередного демократа, подвинув с этого поста представителя республиканцев. Фамилию того человека, конечно, не забыл, вот только даже называть ту не желаю… Мерзко.
Америку тогда штормило. Как грибы после дождя, повылезали разного рода движения, комитеты противодействия и сопереживания, общественный деятель, не принимающий участия в борьбе за чьи-нибудь – неважно, чьи именно – права, мог уверенно считать себя политическим трупом… Главной темой повестки неожиданно стали угнетаемые коренные американцы – те из них, что еще сохранились чисто физически.
Не то, чтобы помню, скорее, прочитал об этом намного позже: демократическая партия, получив, в свой черед, временную власть, взяла курс на так называемую «политику социальной разрядки» – в соответствии с лозунгами, под которыми кандидата сначала выдвинули, а после и задвинули в Треугольный Кабинет.
Демократ на главном государственном посту – это, как правило, смена, по цепочке, одной трети от общего числа – или даже больше – губернаторов штатов. Не все они оставляют свои посты добровольно, но сейчас речь немного не о том.
Извините меня за то, что захожу издалека: так я укрепляюсь в решимости… Кроме того, я действительно считаю столь долгую преамбулу необходимой.
Так вот. Получив местную власть, некоторые инструкции и даже финансирование, всякий губернатор-демократ понял требования федерального центра по-своему.
Получалось всякий раз очень по-разному. Где-то приняли десяток разных законов, уровняв некоторые права разных рас… На бумаге, конечно. Иные губернаторы, самые простодушные, и, по случайному совпадению, руководящие беднейшими штатами, действительно принимали некие реальные меры.
Скажем, коренным американцам – и фелиноидам, и зеленокожим, предоставили квоты на бесплатное обучение – в колледжах, конечно, и не самых престижных, плюс некоторые гарантии трудоустройства.
Я в те годы жил – вместе с любящими родителями – в штате Массачусетс, в предместьях Бостона, и, прямо скажем, не очень хорошо, хотя юному мне то существование казалась, буквально, райской жизнью.
Небольшая семья наша редко собиралась за одним столом: родители много работали, часто брали дополнительные смены и другие подработки, не чураясь ничем, кроме совсем чего-то противозаконного – в те годы труд коренного американца ценился слишком дешево. Впрочем, так оно и до сих пор, несмотря на все годы исполнения трескучих лозунгов.
Тот вечер стал исключением среди прочих: сначала приятным, потом – обратившись кошмаром, что нельзя забыть.
Не назову даже повода, но точно то не был день чьего-то рождения или очередной праздник нации: просто сложные графики родителей совпали с моим простым расписанием. Припоминаю, что на ужин были свиные отбивные – редкие и роскошные гости на столе представителей американского рабочего класса, настоящий признак хорошей жизни… Ужин просто обязан был удасться.
Перед едой мы молились – не то, чтобы действительно верили в Главного Американского Бога, но и отцу, и матери казалось очень важным исполнение признаков истинного американца, а не какой-то там хвостатой нелюди.
Во время молитвы в дверь и постучали.
– Семья Хаустьон? – полицейский, которому открыл дверь отец, приехал, верно, откуда-то из южных штатов: ни тогда, ни после я больше не слышал подобной версии нашей фамилии.
– Хьюстон, – поправил отец.
– Ну да, Хаустьон, – согласился косноязычный страж закона.
– Чем обязан, офицер? – вежливо осведомился отец.
– У нас ордер, – заявил полисмен, не пожелав даже представиться. – Мы войдем.
Я посмотрел в окно: нашу, тщательно мной постриженную, лужайку, топтали еще четверо коллег визитера – в такой же черной униформе, двое с жезлами, двое – с пистолетами. Того, что стражникам, вообще, не положено разгуливать с оружием наизготовку, и что таковой факт – очень плохой признак, я, по малолетству, не знал.
– П… Проходите, – предложил отец. Спорить с полицейским, да еще при ордере, в те годы не рискнул бы не только что коренной американец, но даже и белый хуман.
– Мы ненадолго, – зло улыбнулся полисмен. – Вот за ним, – немного корявый палец, оканчивающийся – я запомнил эту картину на всю жизнь – криво обкусанным ногтем, указал на меня.
– По какому праву? – возмутился отец. – Предъявите ордер!
– О, да это же прямо оказание сопротивления, – гнусно ухмыльнулся нежданный гость, расстегивая кобуру, – киса царапается!
В протоколах, которые мне – по знакомству, не зная, что речь обо мне и моем семействе – дали почитать много позже, так и значилось: «полицейский наряд вынужденно применил летальное оружие, столкнувшись с вооруженным сопротивлением родителей пациента»…
В доме нашем оружия никогда не было – вторая поправка не распространялась тогда на зверограждан, с криминалом же наша семья дела не имела принципиально. Даже концентратор, которым мама пользовалась, облегчая себе работу по дому, был какой-то простенький, да еще и не совсем полноценный: я отлично помню три кольца-блокиратора, размещенных на его рабочей части. Отцовский жезл был ограничен двумя такими кольцами.
Самое страшное, чем мог бы пригрозить полицейскому мой отец – вздумай он действительно оказать сопротивление – стали бы туповатые кухонные ножи… Или, наверное, большие садовые ножницы, которыми мы с отцом подрезали живую изгородь. И этот человек, мой отец, был сам вождь и сын вождя…
Мать же и вовсе была убежденной пацифисткой – у нас дома даже хранилось несколько кристаллов музыкальных записей того ирландского барда, который еще женился на кицунэ – вы должны его помнить. Что-то о дружбе, понимании, живущем в воображении идеальном мире…
Родители были очень, очень законопослушными гражданами – кроме всего прочего, верили в «служить и защищать», и меня учили тому же – «пусть лучше несут шестеро, чем судят трое».
Дальнейшего я почти не помню: как убивали моих родителей, и действительно ли тогда их убили до смерти, а не увезли куда-нибудь пропадать… Потому, что потерял отчего-то сознание и пришел в себя очень нескоро.
Меня, наверное, подстрелили из полицейского транк-ружья, или заколдовали подобным по действию заклятьем – память не сохранила ни того, как меня увозили, ни каких-то еще важных подробностей.
Иногда – очень ненадолго – я почти приходил в сознание. Слушал сквозь мутную пелену обсуждение моего роста, обхвата головы, длины хвоста, разговор о тестах, которые я, конечно, не сдавал, но поддельные результаты их все равно оказались вложены в мое личное дело – я смог достать копию и прочесть ту много лет спустя.
Тогда я этого не понимал, но меня для чего-то долго отбирали – среди, конечно, сотен таких же претендентов. Наконец, отбор был завершен.
В первый раз – окончательно – я очнулся на какой-то поверхности, гладкой, твердой, но не холодной. Лежал на спине, и в лицо мне били лучи огромного светильника о дюжине ламп. Руки мои, ноги и хвост оказались заперты специальными зажимами, и только голову я мог поворачивать по сторонам – правда, совсем недолго. Эмоций своих не помню: все происходило будто не со мной – то, конечно, было действие то ли магии, то ли лекарств.
– Третья операционная, подопытный на столе! – крикнул кто-то. Я ощутил легкий, почти безболезненный укол куда-то в область правого локтя, прикосновение чьих-то теплых пальцев… Уснул.
Подопытный. Это слово я запомнил на всю жизнь.
Таких пробуждений было потом еще несколько: их я помнил намного лучше, просто потому, что никто не посчитал нужным вновь применять к подростку гасящие волю – вместе с болью – дорогостоящие средства.
Впечатления и ощущения не отличались: главной была долгая, тяжелая, страшная боль, и я даже не могу точно вспомнить, что именно у меня болело. Страшно тоже было, но недолго: не умея понять сути происходящего, я скоро устал бояться.
Все закончилось одним днем: меня разбудил злой рыжий человек.
Долго дергал и тряс, бил по щекам, обливал водой… Разбудил, поставил на ноги – стоял я, кстати, нетвердо – и подвел к зеркалу.
Тогда я вновь потерял сознание, и это было в последний раз за всю мою следующую жизнь. Причина была: из большого, пусть и мутноватого, зеркала на меня смотрел кто-то другой.
Позже я внимательно изучил свое новое тело. Нашел некоторые общие признаки со старым – например, мелкий шрам, оставшийся от детской царапины, располагался ровно там же, где и до того, и даже выглядел более заметно – вместо привычной мне рыжеватой шкуры, шелковисто поросшей мелкой шерстью, теперь имелась совершенно обычная, светлая и почти безволосая, кожа хумана. Поражали и другие отличия: не стало больше хвоста, когтей, превратилась в совсем круглую голова…
Мне исполнилось, наверное, около тридцати лет – и это было через два десятка тех после самоосознания в обновленном теле – когда правительство рассекретило тот самый проект: номера его я не помню, да и вряд ли тот имеет значение.
Важно было другое: эм-ай-ти, знаменитый Массачусетский Технологический, получил щедрый правительственный грант, и на эти деньги разработал – в своих лабораториях – опасную магенетическую методику, позволяющую менять расу живым разумным… Тем из последних, кто выживет после дюжины изуверских операций. Методику требовалось опробовать – сначала хотели на собаках и кошках, но вовремя вспомнили: в распоряжении экспериментаторов тогда было сколько угодно нелюдских детей…
Мнением ни самих юных зверограждан, ни их родителей никто, конечно, не интересовался – всякий раз изъятие будущей жертвы эксперимента производилось примерно так же, как и в моем случае: взрослых членов семьи цинично убивали на месте, прикрываясь фиговым листком «оказания вооруженного сопротивления». Сама концепция была – формально – направленной на борьбу с расизмом и видизмом… «Разумный выбор видовой идентичности», вот как это называлось и тогда, и до сих пор.
Мне тогда повезло: я и выжил, и не стал, подобно почти всем моим товарищам по несчастью, необратимо жутким уродом, лишь слегка напоминающим своим видом человека базовой линии.
Потом было разное.
Сначала – неплохой, по совести, христианский приют, в котором нас даже чему-то учили, пусть и не совсем всерьез, похуже, чем в обычной школе.
Потом – случайный выигрыш квоты на обучение в колледже и еще три года самой учебы.
Служба в Корпусе Морской Пехоты – всего один контракт, только чтобы общество расщедрилось на льготный образовательный кредит.
Поступил я – вот ирония! – в Эм-Ай-Ти: тогда ведь мне еще не было известно, какую роль в моей жизни сыграл этот уважаемый бостонский университет.
Дальше была – снова – учеба, выпуск, специальность, подходящая вакансия, удачное занятие той…
Завод Дженерал Мэджик – тот, который был в Детройте.
Теперь он давно разрушен, как и половина самого города, но тогда устройство на работу в один из его цехов или контор считалась невероятной удачей – лучшим, что может произойти с молодым бакалавром производственной энергетики. Еще на заводе действовал – тогда на это было модно закрывать глаза – кружок, на котором мы изучали марксизм. Какими смелыми революционерами мы казались себе в то время!
Значительно позже пришло, наконец, понимание бесполезности классовой борьбы – в обществе смешанных стазов, избирательно подкупленных богатеями.
Донос, арест, пятидесятилетний срок. Бунт заключенных, доведенных до отчаяния пытками и побоями, подавление бунта, смена приговора: «вы будете повешены за шею, и останетесь висеть так, покуда не умрете»…
Нашлись надежные товарищи, что устроили побег. Окольными путями, через Мексику и Кубу, удалось добраться до Советского Союза.
Здесь я получил политическое убежище, защиту от государственного произвола, новый смысл жизни!
В стране, жителям которой – абсолютно всем – все равно, какой формы твои уши, растет ли на тебе шерсть и есть ли у тебя хвост. Или был хвост, а теперь нет…
Да, я – человек ненастоящий. Дитя вивисекции. Трансхуман.
Денис Николаевич Хьюстон договорил, оглянулся почему-то затравленно, умолк.
Молчал и я, чуть ли не впервые в своей жизни не зная, что сказать.
Стало слышно, что замолчал весь народ, все – почти – пятьдесят человек, занявших, по вечернему времени, столики, расставленные в помещении буфета, и я понял, что последние несколько минут инженер, начавший чуть ли не с шепота, говорил очень громко, почти кричал!
Внутри моей ментальной сферы… Бушевала буря. Секущая глаза метель, градины с голубиное яйцо, смерчи, ураганы и цунами. Никогда до той поры профессору Амлетссону не удавалось столь полно и глубоко понять горе другого человека, да прийти от того в холодное и спокойное, но ярое, неистовство.
Не знаю, чего мне в тот момент хотелось.
Я точно не считал возможным нарушить некое уединение – возникшее среди и на виду у приличной толпы людей – заслужившего то своей исповедью человека.
Знал, понимал, чувствовал: не могу, не умею, не стоит и лезть.
За единую минуту пролетела тысяча лет.
Наконец, из-за недальнего столика внушительно воздвигся человек-гора.
Пара шагов в нашу с инженером сторону – и я узнал доброго доктора, научившего меня говорить и понимать по-советски: то был гигант-индоктринолог, носящий надежную и крепкую, истинно советскую, фамилию – Железо.
Денис Николаевич Хьюстон не обратил сначала никакого внимания на вновь подошедшего, но игнорировать того получилось недолго.
– Ничего, – прогудел доктор, будто специально форсируя голос на две октавы вниз. – Ничего, – повторил он, аккуратно кладя огромную ладонь на плечо невеликого снаружи, но такого огромного внутри, американского коммуниста. – Ты, товарищ Хьюстон, самый настоящий человек. Правильный, наш, советский. А они, эти, – буквально выплюнул он следующее слово, – демократы…
Колосс обвел взглядом залу буфета.
– Твари они. Злые рогатые твари.
Глава 7
Номер Рыжей-и-Смешливой я диктовал демону Тегериону по памяти.
Еще чего не хватало – не помнить элофонный адрес своей женщины! Тем более, что и сам номер представлял собой очень красивое, симметричное сочетание цифр – сам же и выбирал тот перед тем, как подарить одной хвостатой барышне на двадцать пятый день рождения.
Была и вторая причина того, что я не ткнул просто указательным когтем в нужную строчку – в этом, новом, элофоне, не оказалось ни единой йоты информации, имевшейся в том, старом. Следовательно, список контактов мне не удалось скопировать тоже, и еще придется переносить тот, переписывая по одному – это если еще получится обрести доступ к старой элофонной книге!
– Алло? – несколько хрипловато и сонно прозвучало в динамике.
Я несколько устыдился: в самом деле, мог догадаться – суббота – день выходной, здесь, в часовом поясе Leningrad, уже вовсю девять часов утра, Вотерфорд же находится несколько западнее.
Не помню, какая в точности у нас сейчас разница во времени, но подозреваю, что приличная: абонента, находящегося по ту сторону эфирной линии, я попросту разбудил.
– Доброе утро, – ответил я на новоисландском: Рыжая-и-Смешливая не происходила из тех краев, в которых родился я сам, и родным языком ей приходился ирландский гэллах, однако, такова уж была наша с ней милая традиция – здороваться на языках, привычных каждому из нас с детства.
Минуты три недоуменно смотрел в экран элофона, переживая сброшенный абонентом звонок, а также – еще одно обстоятельство, осознанное мной не сразу.
Утро там или нет, но голос, мне ответивший, совершенно точно оказался мужским…
Несколько раньше, тем же утром, я изготовился к небольшой субботней прогулке. Для первого разговора после некоторого перерыва – не по моей вине случившегося, но все же – стоило выбраться из жилого здания. Не из-за того, что внутри последнего подозревались ushi специальных служб, а просто потому, что так привык… Ну и из-за ушей, конечно, тоже.
Я аккуратно запер дверь служебной квартиры, пошел и вышел вон – стараясь даже случайно не оказаться у запасного выхода, с которым у меня теперь были очень плотно связаны неприятные воспоминания.
Оказался на улице, прошелся по просыпающейся территории Проекта, и почти вышел за ворота… Вот именно, что почти.
– Товарищ Амлетссон? – меня остановили за несколько метров до калитки, устроенной в стене прямо рядом с воротами центрального выезда.
Я, несколько погруженный в свои мысли, даже не сразу осознал помеху, встреченную мной в пути: пришлось присматриваться.






