
Полная версия
Лондонский матч
– Что вы думаете об этом? – спросил инспектор и кивнул на горячую воду, чтобы и я воспользовался ею.
– Куда могли подеваться тела?
– Мы их выудим из шлюзов Шпандау, – сказал он без колебаний.
– Но ведь когда машина падала в воду, там уже никого не было.
Инспектор снял пиджак и рубашку, чтобы почистить места, на которые попала грязь.
– Вы думаете, что никого не было?
Я стоял рядом с ним и взял из его рук мыло.
– Передние дверцы были заперты, задняя дверца салона «скорой помощи» тоже была заперта. Немного найдется людей, которые, выходя из автомобиля под водой, не забывают запереть дверцы, прежде чем уплыть прочь.
Он передал мне бумажные полотенца.
– Так он упал в воду пустым? Но вы не хотите об этом говорить?
– Скорее всего это просто трюк, – сказал я. – А как вы получили информацию, где искать машину?
– Я заглянул в книгу записей. Там был зарегистрирован анонимный телефонный звонок от прохожего. Вы думаете, он был ложным?
– Возможно.
– А арестованная была увезена куда-то?
– Почему-то они захотели привлечь наше внимание.
– И испортить мне канун Рождества, – сказал он. – Я убью этих подонков, если когда-нибудь их схвачу.
– Их?
– Их было по меньшей мере двое. Рычаг коробки передач находился в нейтральном положении. Значит, они толкали ее руками. Для этого нужны два человека: один толкает, а другой за рулем.
– Их трое, согласно тому, что нам сообщили.
Он кивнул.
– Слишком много криминальных историй на телевидении, – сказал инспектор. Он дал знак полицейским, что они могут принести еще ведро и начать мыться.
– Этот английский полковник с детской футбольной командой… Он ваш отец, верно?
– Да, – сказал я.
– Я понял это потом и готов был вырвать свой язык. Не обижайтесь. Все любили этого пожилого джентльмена.
– Все о’кей, – сказал я.
– Ему вовсе не нравился футбол. Он это делал для немецких детей. Их было так немного в те годы. Он, наверное, ненавидел каждую минуту этой игры. А мы ничего не понимали и удивлялись, почему он так много времени уделяет футболу, если сам не может даже ударить по мячу. Он организовал еще много чего для детей. И он послал вас в соседнюю школу, а не ту, в которую ходили все английские дети. Он, наверное, был необычный человек, ваш отец.
Вымыв руки и лицо, я избавился только от явно заметной грязи. Пальто насквозь промокло, в ботинках хлюпала вода. Берега и на дно реки Хафель в течение целого века пропитывались промышленными отходами и стоками канализации. Поэтому мои только что вымытые руки по-прежнему воняли всем этим.
В отеле было уже темно, когда я открыл входную дверь ключом, который давали наиболее привилегированным гостям. Отель Лизл Хенних был когда-то просто большим домом, и этот дом принадлежал еще ее родителям. Серый дом на Кантштрассе. Таких домов много в Берлине. В нижнем этаже был оптический магазин, и его яркие вывески частично скрывали следы от обстрела города Красной Армией в 1945 году. Мои самые ранние воспоминания связаны с домом Лизл – и мне сейчас трудно думать о нем, как об отеле, потому что я жил здесь ребенком, когда мой отец служил в британской армии. Я помню потрепанный бурый ковер у главной лестницы еще ярко-красным.
Наверху лестницы, в холле, помещался бар. Там было темно. Светилась только маленькая елочка, стоящая на стойке бара. На ней в меланхолической попытке казаться праздничными мигали маленькие зеленые и красные лампочки. Свет отражался в развешенных на стенах фотографиях в застекленных рамках. Здесь присутствовали очень известные люди, когда-то жившие в Берлине, блиставшие здесь, а теперь ушедшие навсегда – Эйнштейн и Набоков, Гарбо и Дитрих, Макс Шмелинг и грос-адмирал Дениц.
Я заглянул в комнату для завтраков. Она была пуста. Деревянные стулья были поставлены на столы, чтобы освободить пол для уборки. Графинчики, столовые приборы и высокая стопка белых тарелок были подготовлены на сервировочном столе. Вокруг не было никаких признаков жизни. Не было даже запахов готовящейся пищи, который по ночам всегда заполнял дом.
Я тихонько прошел через салон к лестнице черного хода. Моя комната была наверху, я любил останавливаться в маленькой мансардной комнате, где жил ребенком. Но прежде чем выйти на лестницу, я должен был прошествовать мимо двери комнаты Лизл. Полоска света под дверью свидетельствовала, что она не спит.
– Кто там? – спросила она тревожно. – Кто это?
– Это Бернд, – ответил я.
– Входи, негодный мальчишка. – Ее голос достаточно громок, чтобы разбудить всех в доме.
Она сидела на кровати, и за ее спиной было не менее дюжины подушек. Голова была обернута шарфом, а на столике у кровати стояла бутылка шерри и стакан. Всюду по кровати были разложены газеты, некоторые из них порваны в клочья, другие валялись на полу, разбросанные до самого камина.
Она сняла очки с такой быстротой, что ее сухие темные волосы растрепались.
– Поцелуй-ка меня! – потребовала она.
Я так и сделал, ощутив сильный запах духов и заметив косметику с накладными ресницами. Все это она применяла в исключительных случаях. Канун Рождества – Heilige Abend – с друзьями много для нее значил. Я догадывался, что она не сняла косметику, дожидаясь моего прихода.
– Ну, хорошо провел время? – спросила она со сдержанным гневом.
– Я работал, – ответил я. Мне не хотелось пускаться в разговоры, хотелось завалиться в постель и спать очень долго.
– С кем ты был?
– Я же говорю тебе, я работал. – Мне хотелось смягчить ее гнев. – У тебя был обед с господином Кохом и твоими друзьями? Что ты им приготовила, карпа? Они любят карпа на Рождество. Они часто говорили мне, что это самое вкусное блюдо. Даже во время войны они каким-то образом ухитрялись достать карпа.
– Лотар Кох не смог прийти. У него грипп, а виноторговцы должны были отправиться в свою компанию.
– И ты была совсем одна, – сказал я. Наклонившись, я еще раз ее поцеловал. – Мне так жаль, Лизл.
Она была в свое время очень хорошенькой. Помню, как я еще ребенком чувствовал себя виноватым, потому что думал, что она красивее моей матери.
– Я действительно очень сожалею.
– Но ты должен был прийти.
– Никак нельзя было этого избежать. Я должен был торчать там.
– Где торчать – у Кемпинских или у Штайгенбергеров? Не ври мне, дорогой. Когда Вернер мне звонил, я слышала в трубке музыку и голоса. Поэтому можешь не стараться меня убедить, что ты работал.
Она коротко засмеялась, но в этом смехе не было радости.
Она так и просидела полночи на кровати, разжигая свою злобу.
– Я работал, – повторил я. – Объясню все завтра.
– Здесь нечего объяснять, дорогой. Ты свободный мужчина. Ты не должен проводить канун Рождества со старой уродливой женщиной. Иди и резвись, пока ты молодой. Я не возражаю.
– Не расстраивайся так, Лизл. Вернер звонил из своего дома, а я был на работе.
К этому времени она почувствовала запах ила от моей одежды и надела очки, чтобы получше меня рассмотреть.
– Ты весь в грязи, Бернд. Что ты там делал? Где ты был?
Из ее кабинета послышался бой красивых бронзовых часов. Половина третьего.
– Я уже говорил тебе, Лизл. Я был с полицией на реке Хафель. Мы вытаскивали машину из воды.
– Сколько раз я предупреждала тебя, чтобы ты не ездил слишком быстро.
– Это не моя машина, – сказал я.
– Тогда что же ты там делал?
– Работал. Можно я выпью?
– Возьми стакан на столе. У меня только шерри. Виски и бренди заперты в подвале.
– Шерри как раз то, что надо.
– Боже, Бернд, что ты делаешь? Кто же пьет шерри целыми бокалами?
– Но ведь сейчас Рождество, – сказал я.
– Да, Рождество, – повторила она и налила себе еще одну небольшую порцию шерри.
– Был телефонный звонок. Женщина. Сказала, что ее зовут Глория Кент. Сообщила, что все посылают тебе привет. Она не оставила свой телефонный номер, сказала, что ты его знаешь, – фыркнула Лизл.
– Да, я знаю. Это привет от детей.
– Ах, Бернд! Поцелуй меня, дорогой. Почему ты так мучаешь свою тетю Лизл? Я качала тебя на коленях в этой самой комнате, когда ты еще не умел ходить.
– Да, я знаю, но я не мог уйти оттуда, Лизл. Это моя работа.
Она поиграла ресницами, как молодая актриса.
– Когда-нибудь и ты состаришься, дорогой. И тогда поймешь, что это такое.
Глава 6
Рождественское утро. Западный Берлин – как город-призрак. Я вышел на улицу, и меня поразила тишина. На Кудамм совсем не было движения, и, хотя неоновые вывески и огни магазинов светились, на широких тротуарах не было видно ни души. Я думал об этом городе на всем пути до Потсдаммерштрассе.
Потсдаммерштрассе – это главная улица района Шонеберг, широкая и прямая. Она называется в начале Хауптштрассе и идет на север к Тиргартену. Здесь вы можете найти все, что хотите, и еще больше вещей, встречи с которыми желали бы избежать. Здесь чудные магазины, маленькие кафе с восточной кухней и шикарные дома – постройки девятнадцатого века, которые считаются национальным достоянием. Здесь стоит дворец в стиле необарокко – так называемый Народный суд – Volksgerichtsof, где гитлеровские судьи выносили смертные приговоры по две тысячи в год. Многие люди были казнены только за то, что рассказывали невинные антинацистские анекдоты.
Теперь в залах Народного суда было пусто и раздавалось громкое эхо. Там размещались службы четырех держав-союзниц, которые контролировали авиационное сообщение между Берлином и Западной Германией. А за Народным судом начиналась улица, где жил Ланге. Из его квартиры на верхнем этаже открывался вид на соседние улицы. «Ланге» это не фамилия и не имя. Так этого американца прозвали за большой рост, «ланге» по-немецки означает длинный. Его настоящее имя было Джон Коби. Его отец был литовцем, и он решил, что фамилия Кобилунас слишком длинна для будущего американца, которому предстоит завоевать рынок в Бостоне.
Дверь с улицы вела на мрачную лестницу. Окна на каждой лестничной площадке были заколочены досками. Было темно, лестница освещалась только тусклыми лампочками, защищенными от вандализма прохожих проволочными сетками. На стенах не было никаких украшений, только всякого рода надписи. На верхнем этаже дверь одной из квартир была недавно выкрашена в светло-серый цвет, на ней красовалась новая пластмассовая кнопка звонка и табличка: «ДЖОН КОБИ, ЖУРНАЛИСТ». Дверь открыла миссис Коби и провела меня в ярко освещенную и хорошо обставленную квартиру.
– Ланге был очень рад, что вы позвонили, – прошептала она. – Просто чудесно, что вы решили к нам зайти. Он очень расстроен. Приободрите его немного.
Это была невысокая хрупкая женщина с бледным лицом, какое бывает у всех берлинцев с наступлением зимы. У нее были ясные глаза, круглое лицо и челка, спускающаяся до самых бровей.
– Я попытаюсь, – пообещал я, проходя к Ланге.
Это была захламленная комната, типичная для писателя или журналиста. Здесь были набитые книгами шкафы, письменный стол со старой пишущей машинкой, а на полу свалены в кучу книги и газеты. Но Ланге уже давно не был профессиональным писателем, и даже в бытность его журналистом он не был человеком, который обращается к книгам как к последнему прибежищу. Впрочем, Ланге никогда и не был журналистом. Он был много лет уличным репортером, который достает факты из первых рук и домысливает то, что находится за фактами. Так же, как и я.
Мебель была старинная, но недорогая, какую можно найти на распродажах или чердаках – случайное смешение всех типов и стилей. В углу комнаты когда-то стояла большая печь, и стены там были облицованы старым бело-голубым кафелем. Эти старинные кафельные плитки сейчас ценились очень высоко, но они были накрепко прикреплены к стене. Мне показалось, что все ценное, но не прикрепленное таким образом, уже продано.
На нем был шелковый красно-золотой халат, а под ним – серые фланелевые брюки и хлопчатобумажная рубашка на пуговицах, которую сделали популярной фирма «Братья Брук». Его галстук был цветов лондонского «Гаррик-клуба», где обычно встречаются актеры, газетчики и адвокаты. Ему было за семьдесят, он был худощав и высок, и в нем ощущалось что-то такое, что делало его моложе. Чисто выбритый и аккуратно причесанный. У него был выдающийся костистый нос и зубы, слишком неровные и желтые, чтобы быть ненатуральными.
Я вовремя вспомнил манеру Ланге здороваться, он бил с размаху по ладони, как это делали немецкие крестьяне, когда скрепляли торговую сделку по продаже свиней.
– Веселого Рождества, Ланге, – приветствовал я.
– Рад тебя видеть, – сказал он, отпуская мою руку.
Мы виделись в последний раз в другом месте, в квартире над булочной.
Его американский акцент был очень заметен, словно он только вчера приехал. А Ланге жил здесь гораздо дольше своих соседей. Он приехал сюда как репортер еще до того, как Гитлер пришел к власти в 1933 году, и оставался здесь до момента, когда Америка вступила во Вторую мировую войну.
– Кофе, Бернард? Он уже готов. Или вы предпочитаете стакан вина? – спросила Герда Коби, забирая мое пальто. Она никогда не называла меня Берни, несмотря на то, что знала меня ребенком. Мне кажется, что она охотно обращалась бы ко мне «герр Сэмсон», если бы не ее муж, которому она следовала во всем. Она была гораздо моложе Ланге и все еще оставалась хорошенькой. Она была оперной певицей, известной во всей Германии. Они встретились в Берлине, когда он в 1945 году возвратился туда с американской армией.
– Я не завтракал. Чашка кофе – это было бы великолепно.
– Ланге, а ты?
Он посмотрел на нее ничего не выражающим взглядом и ничего не ответил. Она пожала плечами и сказала, обращаясь ко мне:
– Он хочет вина. Никак не может это бросить.
Она выглядела слишком хрупкой для оперной певицы, но афиши на стенах пестрели ее именем в операх Вагнера, в «Фиделио» Бетховена, в берлинской Государственной опере и в мюнхенской постановке оперы Генделя «Израиль в Египте», которая подверглась «ариизации» и шла под другим названием – «Неистовство монголов».
– Но сегодня Рождество, жена. Дай нам обоим вина.
Он не улыбнулся, и она тоже. Это был обычный стиль их общения.
– Мне немного вина в кофе, – сказал я. – Я буду сегодня долго за рулем. А потом мне нужно в Главное управление полиции подписать кое-какие документы.
– Присаживайся, Берни, и расскажи, что ты тут делаешь. Последний раз, когда мы виделись, ты был в Лондоне, женатый и с детьми.
Он говорил громко и несколько невнятно, в манере Боггарта.
– Я здесь по делам всего на пару дней.
– О, разумеется, – заметил Ланге. – Надо кое-что узнать, собрать в кучу и снова отправляться в свою контору.
– Дети, наверное, уже большие, – сказала миссис Коби. – Вы должны были быть с ними сейчас дома. Они заставили вас работать в Рождество? Это ужасно.
– Любимое занятие моего босса.
– И у вас нет профсоюза, который бы за тебя заступился? – сказал Ланге.
Он не любил департамент и не упускал случая плохо отозваться о людях, которые работали в лондонском Центре.
– Это верно, – сказал я.
Мы сидели и говорили о пустяках минут пятнадцать, а может быть, и полчаса. Мне требовалось какое-то время, чтобы приспособиться к резкому, жесткому стилю Ланге.
– Все еще работаешь на департамент, да?
– Больше нет.
Он игнорировал мой отрицательный ответ, прекрасно понимая, что ему грош цена.
– Ну, а я страшно доволен, что вовремя выбрался оттуда.
– Ты был первым, кого мой отец завербовал в Берлине, по крайней мере, так говорят.
– И они правы. Я благодарен ему. В 1945 году мне не терпелось распрощаться с газетным делом.
– А что в нем плохого?
– Ты слишком молод, чтобы помнить. Они одевали корреспондентов в красивую форму, вешали знак «Военный корреспондент», а потом эти болваны из армейского департамента печати приказывали нам, что надо и что не надо писать.
– Но только не тебе, Ланге. Никто не мог приказывать тебе, что надо писать.
– Нет, мы не могли спорить с ними. Я жил в квартирах, которые принадлежали армии, я ел армейские пайки, ездил на армейских автомобилях и на их бензине и тратил армейские оккупационные деньги. Конечно, они нас держали за яйца.
– Они старались помешать Ланге встречаться со мной, – сказала миссис Коби с негодованием.
– Они пытались запретить всем солдатам союзников говорить с немцами. Они старались навязать всем солдатам эту идиотскую недружественную доктрину. Вы можете представить, как я напишу материалы в прессу, не общаясь с немцами? В армии все были недовольны, потому что, когда наш солдат пытался похлопать девочку по попке, он слышал окрик: «Нельзя!» Тогда даже армейские медные лбы поняли, насколько идиотской была эта доктрина.
– Все было ужасно в 1945 году, когда я встретилась с Ланге, – сказала Герда Коби. – Мой прекрасный Берлин был неузнаваем. Вы слишком молоды, Бернард, чтобы это помнить. Всюду громадные кучи развалин. Во всем городе ни одного дерева и ни одного кустика. Тиргартен словно пустыня. Все, что могло гореть, сгорело дотла. Все каналы и реки были забиты хламом и железом, сваленным туда, чтобы можно было проехать по дорогам. Над городом висел запах смерти, вонь из каналов была еще страшнее.
Эти взволнованные воспоминания – они были так необычны для нее. Она внезапно умолкла, будто ее что-то остановило. Потом встала и налила мне чашку кофе из термоса, а мужу стакан вина. Я подумал, что он уже выпил немного до моего прихода.
Кофе был в красивой чашечке, которая вмещала не более одного глотка. Я с благодарностью его выпил. Я не мог начать день, не выпив кофе.
– Die Stunde Null – час ноль по-немецки. Мне не нужно было объяснять, что это значит. Когда я приехал сюда в 1945 году, Берлин выглядел так, будто настал конец света.
Ланге почесал голову, не нарушая аккуратной прически, и продолжал:
– И в этом хаосе я должен был работать. Никто из армейских ребят и никто из так называемого Военного правительства не знал города. Половина из них даже не знала немецкого. Я работал в Берлине до самого 1941 года и мог восстановить некоторые старые контакты. Я восстановил почти всю сеть агентов, которую наладил на Востоке твой отец. Он был умница, твой отец, и знал, что я выполню все, что ему обещал. Он сделал меня своим помощником, и я объяснял армейским корреспондентам, где можно и где нельзя носить знак «Военный корреспондент».
Он засмеялся:
– Боже мой, они просто с ума сходили от меня и от твоего отца. Американская армия выражала недовольство разведкой Эйзенхауэра. А твой отец имел прямой выход на Уайтхолл и всегда имел на руках козырного туза.
– А почему ты поехал в Гамбург? – спросил я.
– Я пробыл здесь слишком долго, – ответил он и отпил немного ярко-красного вина.
– А как долго после этого Брет Ранселер выполнял свою миссию по отысканию доказательств?
– Не говори мне об этом подонке. Брет был просто младенцем, когда приехал сюда, чтобы «рационализировать управление».
Ланге саркастически выделил два последних слова и продолжил:
– Он был лучшим другом Кремля, лучше всех, кто когда-нибудь у них был, и я в свое время напишу об этом.
– В самом деле? – спросил я.
– Иди в архивы и посмотри… А еще лучше иди на «желтую подводную лодку».
Он улыбнулся и посмотрел на меня, чтобы увидеть, насколько я удивлен его осведомленностью.
– «Желтая подводная лодка» – я слышал, что они так называют большой компьютер в лондонском Центре.
– Я не знаю…
– Конечно, не знаешь, – сказал Ланге. – Ты же не работаешь больше в департаменте, а приехал сюда, чтобы руководить концертом с рождественскими гимнами для британского гарнизона.
– А что делал Брет Ранселер?
– Делал? Разрушил три сети, которые я наладил в русской зоне. Пока не появился он, все шло нормально. А он все время вставлял палки в колеса и требовал моего перевода в Гамбург.
– А какие он давал по этому поводу объяснения? – настаивал я.
– Брет не давал никаких объяснений. Ты же его знаешь. Никто не мог его остановить. Брет тогда был у нас временно, но у него была бумага из лондонского Центра, которая позволяла ему делать все, что он хотел.
– А что делал мой отец?
– Твоего отца уже здесь не было. Они убрали его отсюда прежде, чем появился Брет. Мне было некому жаловаться, и это было частью плана.
– Плана? А что предполагалось в отношении тебя?
– Отстранить от дел. Я был единственным в Берлине, кто получал хороший материал от русских. У меня был парень в Карлсхорсте, который каждый день передавал мне информацию из офиса русской комендатуры. Трудно было бы придумать что-нибудь получше.
– И его остановили?
– Он был первым, кого мы потеряли. Я хотел передать американской армии все, что имел, но Брет меня опередил. Я нарвался на холодный прием. И у меня там совсем не было друзей. Поэтому я и загремел в Гамбург, как этого и хотел лондонский Центр.
– Но ты же там не остался.
– В Гамбурге? Нет, я не остался в Гамбурге. Мой город – это Берлин, сэр. Я поехал в Гамбург, только чтобы дослужить до отставки и уйти. Брет Ранселер добился того, что ему было нужно.
– А что ему все-таки было нужно?
– Показать нам, какой он крепкий орешек. Он денацифицировал берлинский офис и разрушил нашу лучшую сеть. Он так и называл это – «денацификация». А что он думал? Кого, к черту, мы могли найти, кто бы рисковал своей головой, воруя секреты у русских социалистов, коммунистов и левых либералов? Мы должны были использовать бывших нацистов, только они были профессионалами. К тому времени вернулся твой отец и пытался собрать разбросанные осколки. Брет читал философию в каком-то колледже. Твой отец хотел, чтобы я снова работал с ним. Но я сказал: «Нет». Я и в самом деле не хотел больше работать на лондонский Центр. И потом Брет мог снова вернуться и выпереть меня еще раз. Нет, сэр.
– Это была моя ошибка, Бернард, – сказала миссис Коби. Она снова произносила мое имя так, будто оно было ей незнакомо. А может быть, она как немка чувствовала себя неудобно в обществе американских и британских друзей Ланге.
– Нет, нет, нет, – сказал Ланге.
– Это все мой брат, – настаивала она. – Он пришел с войны такой слабый. Он был ранен в Венгрии перед самым концом. Ему некуда было деваться. Ланге позволил ему жить с нами.
– Ну! – сердито буркнул Ланге. – Оставим в покое Стефана!
– Стефан был отличный мальчик, – сказала она проникновенно, как бы упрашивая его.
– Стефан был ублюдок, – возразил Ланге.
– Ты же не знал его до этого… Боль, непрерывная боль заставляла его быть таким. Но до того, как он ушел на войну, это был добрый и мягкий мальчик. Гитлер погубил его.
– О, конечно, виноват Гитлер, – сказал Ланге. – Так теперь говорят все. Всюду видят ошибки Гитлера. Что бы делали немцы, если бы не могли обвинять во всем нацистов?
– Он был прекрасный мальчик, – сказала миссис Коби. – Ты никогда не знал его.
Ланге сардонически рассмеялся и сказал:
– Нет, я никогда не знал прекрасного мальчика по имени Стефан, это уж точно.
Миссис Коби, обращаясь ко мне, сказала:
– Ланге выделил ему спальню. В то время Ланге работал на ваших людей. У нас была большая квартира в Тегеле у самой воды.
– Он приходил туда, – сказал Ланге. – Берни был там много раз.
– Конечно, вы приходили, – кивнула миссис Коби. – И вы никогда не встречали моего брата Стефана?
– Я не уверен.
– Берни не помнит Стефана, – сказал Ланге. – Берни был почти ребенком, когда Стефан умер. И в течение многих лет Стефан почти не покидал эту проклятую спальню!
– Да, бедный Стефан. Его жизнь была так коротка, а время летит так быстро, – проговорила миссис Коби.
Ланге обратился ко мне:
– Моя жена считает: причина всему та, что Стефан служил в войсках СС. Но в те времена немцы были чертовски заняты тем, как бы достать немножко картофеля и накормить свою семью. И никого не интересовал послужной список соседа.
– Нет, интересовал, – возразила миссис Коби. – Я немка. Люди говорят мне то, что никогда не скажут вам или любому американскому или британскому офицеру. И есть взгляды и намеки, которые может понять только немец.
– Стефан был в СС, – сказал с презрением Ланге. – Он был майор… Как они там называли в СС майора? Обергруппенфюрер?..
– Штурмбаннфюрер, – терпеливо поправила его миссис Коби.
Ланге, конечно, знал, как назывался майор в войсках СС, и он нарочно выбрал слово, которое звучало для его слуха громоздко и комично.
– Они выбрали Стефана, потому что одно время он был адъютантом в штабе Зеппа Дитриха.
– Ну, – сказал Ланге, – он там и был-то всего две недели. Он – артиллерист.
– Они хотели, чтобы Стефан дал показания на суде над генералом Дитрихом, но он был слишком слаб, чтобы идти туда.
Казалось, этот спор у них длится бесконечно и превратился в ритуальное действие, причем обязательно в присутствии третьего лица.









