
Полная версия
Ницше. 1889. Турин. Кода

Ницше
1889. Турин. Кода
Дмитрий Герасимов
© Дмитрий Герасимов, 2026
ISBN 978-5-0069-3610-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Свидетельство Камертона
Эта книга не была написана. Эта книга была прожита. Каждая её глава истекала кровью из моих висков, кристаллизовалась из бессонных ночей, выплавлялась в медленном огне желудочных спазмов. Я не сочинял эти страницы – я рождал их в муках, сравнимых лишь с муками женщины, дающей жизнь новому существу. Но мои детища являлись на свет уже в доспехах, с мечами в руках, готовые к битве, которой суждено длиться столетия.
Моё имя – Фридрих Ницше. Для современников я – разменная монета в философских спорах, предмет скандальной хроники, больной отшельник с Севера. Для полиции Базеля – бывший профессор, оставивший кафедру ради непонятных скитаний. Для хозяев моих скудных меблированных комнат – тихий, странный господин с неизменными леденцами и вечно заложенными книгами. Всё это – правда. Но правда низшего порядка. Существует иная истина, и только она одна достойна быть запечатленной.
Я, достигший пятидесяти пяти лет, на пороге физического исчезновения, держу в руках этот итоговый манускрипт и вижу: моя жизнь была последовательным, безжалостным экспериментом по превращению страдания в свет. Каждая мигрень, каждый приступ рвоты, каждая ночь, проведённая в бодрствовании над разверстыми безднами мысли, – всё это было сырьём, рудой, которую я, алхимик духа, переплавлял в чистое золото афоризма. Моё тело было лабораторией, моя болезнь – тиглем, моё одиночество – идеальной температурой для кристаллизации. И сегодня, оглядываясь на долгий путь от трибун Базельского университета до этой туринской каморки, я могу произнести с полной, ледяной ответственностью: я хотел этой судьбы. Я выбрал её. Я ковал её собственными руками, ибо только выстраданная истина имеет право называться истиной.
Читатель, раскрывший эту книгу, должен быть предупреждён. То, что ты держишь перед собой – не учебник, не справочное пособие, не систематическое изложение взглядов. Я ненавижу системы. Системы – тюрьмы для живого духа. Эта книга – поле битвы. Её страницы хранят следы ударов, прорывы, контрудары, триумфы и отступления. Я не приглашаю тебя в уютный музей идей с аккуратно развешенными по стенам экспонатами. Я зову тебя в сражение. Ибо только в битве, только под градом аргументов и контраргументов, только на линии огня между старым и новым, ложным и истинным, слабым и сильным – только там рождается подлинное понимание. Моя философия не терпит зрителей. Она требует участников.
Здесь ты не найдёшь записи о том, как я, филолог по образованию, взломал античный текст и обнаружил там дионисийскую бездну. Как я, поклонник Вагнера, возлюбил его настолько сильно, что вынужден был порвать с ним, ибо великая любовь требует великого расстояния. Как я, профессор, призванный сеять разумное-доброе-вечное, вдруг понял, что подлинная задача философа – сеять сомнение, взрыв, переоценку. Как я, больной, немощный, отверженный, сумел превратить свою слабость в самую изощрённую, самую опасную форму силы. Моя биография – это не череда несчастий. Это метод.
Я писал эти книги не для современников. Мои современники глухи. Их слуховые нервы атрофированы многовековым прослушиванием одних и тех же убаюкивающих мелодий – платонизма, христианства, гуманизма, демократии. Они не слышат. Им нужен шум, громкость, повторение. Им нужны идолы, которым можно поклоняться коллективно, и враги, которых можно ненавидеть стадно. Мой голос, тихий, высокий, настойчивый, подобный звуку камертона, теряется в этой какофонии. Но я пишу для грядущих. Для тех, кто родится после великого взрыва, после крушения идолов, после расчистки завалов. Для тех, чей слух будет девственно чист, чья воля не будет сломлена рабской моралью, чьи лёгкие смогут дышать разреженным воздухом вершин. Я пишу для сверхчеловека. Он поймёт. Он услышит.
Книга, которую ты открыл, есть партитура. Каждый афоризм – нота, каждая глава – музыкальная фраза, каждая часть – завершённая симфония. Но партитура мертва без исполнителя. Ты, читатель, становишься инструментом. Мои слова проходят сквозь тебя, вибрируют в твоём сознании, извлекают звук из материала твоей души. Ты можешь фальшивить – тогда книга захлопнется, оставив лишь лёгкое раздражение. Ты можешь играть вяло, без темперамента – тогда смысл ускользнёт, останутся лишь мёртвые значки на бумаге. Но если ты осмелишься вести свою партию fortissimo1, с той дионисийской страстью, которая одна только и способна оживить мёртвую букву, – тогда произойдёт чудо. Ты услышишь не меня. Ты услышишь себя. Ибо моя музыка – лишь камертон, настраивающий твою собственную, доселе молчавшую душу.
Я знаю, что эта книга способна ранить. Её страницы имеют острые края, её афоризмы жалят, её выводы подобны хирургическому скальпелю, входящему в живую ткань без анестезии. Я мог бы смягчить формулировки, разбавить яд мёдом дипломатии, снабдить выводы спасительными оговорками. Я этого не сделал. Ибо истина, которую я несу, не нуждается в подсластителях. Она горька, как хинин, и целительна, как калёное железо. Я не целитель, я хирург. Я не утешитель, я освободитель. Освобождение всегда болезненно. Роды всегда кровавы. Расставание с иллюзиями всегда похоже на смерть. Но только пройдя через эту смерть, человек обретает право на подлинное, собственное, никем не заимствованное существование.
Многие спросят: какое право имел этот отшельник, этот полуослепший страдалец, этот неудачник, потерявший друзей, семью, здоровье, признание, – какое право имел он судить человечество, переоценивать его святыни, ниспровергать его богов? Мой ответ прост и неопровержим: право страдания. Тот, кто не страдал, не имеет права судить. Его суждения – игра, его критика – позёрство, его мораль – комфортное самооправдание. Я же заплатил за каждое своё слово. Я оплатил их головной болью, бессонницей, одиночеством, изгойством, безумием. Я оплатил их самой жизнью. И потому мои слова имеют вес – вес свинца, тяжесть судьбы, плотность истины.
Эта книга есть исповедь. Но исповедь без покаяния, без унижения, без просьб о прощении. Я исповедуюсь не священнику – я сам себе судия. Я исповедуюсь не Богу – Бог, которому можно исповедоваться, умер от сострадания и скуки. Я исповедуюсь тебе, читатель. И моя исповедь – не мольба об оправдании, но свидетельство. Я свидетельствую о том, что видел на вершинах, в безднах, на острие момента. Я приношу весть из тех пределов, где кончается человеческое и начинается нечто иное. Эта весть ужасна и прекрасна. Она раздавит слабого и вознесёт сильного. Она разрушит утешительные мифы и откроет освобождающую пустоту. Она лишит сна и подарит высшее бодрствование.
Я не требую веры. Вера – удел слабых, ищущих костылей. Я требую сомнения. Сомнения тотального, методичного, беспощадного. Сомнись во всём, что ты считал незыблемым. Подвергни анализу свои самые сокровенные убеждения. Испытай на прочность свои святыни. И если после этой мучительной процедуры что-то уцелеет – значит, это подлинное. Это твоё. Это достойно тебя. Я не даю ответов. Я даю инструменты. Молот, скальпель, камертон, точильный камень. Дальше ты сам. Дальше – твоя битва, твоя победа, твоё поражение, твоя слава.
Я заканчиваю это предисловие в Турине, в январе 1889 года, когда весь город звучит для меня единой, величественной симфонией. Я слышу в стуке колёс поступь грядущих поколений, в криках торговцев – зов новых ценностей, в гуле ветра – дыхание вечности. Моя физическая оболочка ветшает, истончается, становится прозрачной. Скоро она исчезнет совсем, растворится, как утренний туман. Но тот звук, который я излучал все эти годы, – чистый, высокий, настойчивый звук камертона, – он останется. Он будет вибрировать в пространстве культуры, ожидая своего часа. Он будет проникать сквозь толщу времени, сквозь слои забвения и непонимания, сквозь горы напрасной литературы. И однажды, через сто, двести, пятьсот лет, он встретит родной резонанс. Кто-то, читая мои строки, вдруг вздрогнет, почувствовав, что это написано именно для него, именно о нём, именно в этот момент. И тогда я воскресну. Не как Фридрих Ницше, профессор в отставке, а как чистый голос воли, утвердившей себя до конца.
До встречи, мой неизвестный, мой грядущий, мой единственный читатель. Настрой свой слух. Я начинаю.
Турин, январь 1889Фридрих НицшеАкт первый
Горнило зари. Алхимия одиночества
Турин в октябре – состояние материи, избыточное по отношению к категории города. Камни здесь вслушиваются. Мостовые – окаменевшие нервные узлы гигантского существа по имени Европа, бредящего в жару собственной историей. Я выбрал этот город за его способность хранить молчание. Тишина есть отсутствие звука, молчание же – полнота невысказанного. Воздух здесь обладает плотностью хрусталя, он преломляет. Преломляет свет, звук, мысль. Каждое утро, когда я открываю окно, в комнату вливается сгусток холодной, неиспользованной ясности. Я дышу ею, и она обжигает лёгкие чистым кислородом, приготовленным для иного типа горения.
Моя комната – камера преобразования. Здесь происходит алхимия, запрещённая всеми церквями: превращение падающего тела в летящую мысль. Предметы здесь лишены функциональности. Они – символы, соучастники ритуала.
Стол. Поле битвы. Каждая царапина на его поверхности – шрам от схватки с призраком. Здесь, на этом пространстве размером в локоть, разыгрывается драма, перед которой все войны королей – драка щенков. Здесь решается судьба значений. Я кладу руку на прохладную древесину и чувствую под ладонью вибрации вчерашних сражений: здесь был повержен догмат, здесь истекала чернилами утешительная ложь, здесь, в этом углу, я пригвоздил к бумаге труп сострадания – самого коварного из инстинктов. Стол – мой единственный союзник. Он утешает сопротивлением. Он предлагает мысли материальное препятствие, о которое та спотыкается и обретает форму.
Бумага. Три стопки. Временные континенты.
– Левый материк (Будущее): Белизна, стерильная и жестокая. Она ослепляет. В её молчании содержится рёв всех возможных книг, всех ненаписанных истин и «лжей». Она требует от меня абсолютного авторства: создать мир из ничего. Я – тот, кто пришёл после бога. Моя задача – разобрать груду развалин, оставшихся после Его смерти, и сложить из них обсерваторию для наблюдения за пустотой.
– Центральный материк (Настоящее): Хаос в процессе упорядочивания. Листы, испещрённые письменами, похожи на кожу, поражённую священной болезнью. Здесь мысль застаётся в момент её рождения – уродливой, кричащей, требующей жертв. Каждое зачёркивание – убийство слабого потомка идеи. Каждая вставка – прививка дикой, опасной мысли к стволу языка. Здесь царит дионисийский экстаз разрушения-созидания. Здесь я оперирую. Без наркоза.
– Правый материк (Прошлое): Царство мёртвых. Законченные страницы остыли. Жар борьбы в них сменился холодом монумента. Они смотрят на меня стеклянными глазами чужих. Они уже мои лишь по праву рождения, но духом отреклись. Они – достояние хаоса, факты, брошенные в мир, как камни в пруд. Их молчание – самое громкое. Оно говорит: «Мы ушли. Мы будем поняты превратно. Мы будем использованы для того, против чего боролись. Мы – твои дети, и мы отрекаемся от тебя». Я складываю их в железный шкаф – саркофаг с двойным дном, где покоятся возможные миры, так и не ставшие явью.
Рояль. Чёрный лакированный утёс. Он врос в комнату. Его открытая крышка – пасть, его струны – голосовые связки, его молоточки – крошечные, точные молоты судьбы. Это машина для вызывания стихий. Когда я касаюсь клавиш, я призываю. Я выпускаю из темницы собственного черепа демонов ритма, гармонии, диссонанса. Рояль – Дионис в аполлонических одеждах. Последний из богов, ещё не узнавший о своей смерти.
Рассвет. Мой единственный истинный собеседник. Он приходит с разгерметизацией реальности. Ночные страхи отступают, теряя власть. Дневные иллюзии ещё только формируются. В этот час мир – глина. И я – тот, у кого дрожащие, но решительные руки.
Я вхожу в комнату. Это погружение.
Первый шаг. Отсечь тело. Оно – дряхлая лошадь, запряжённая в колесницу духа. Я чувствую тяжесть костей, ворчание желудка, тупую боль в спине – весь этот жалкий оркестр животного существования. Я отдаю ему приказ: молчать. Боль допустима. Страдание – излишне. Страдание – отношение к боли. У меня с плотью – договор: ты даёшь мне боль как топливо, я превращаю её в свет. Мы квиты.
Второй шаг. Отряхнуть прах памяти. Воспоминания – могилы, в которые мы сами себя закапываем. Я чувствую, как из углов комнаты на меня смотрят призраки: мать, сестра, Вагнер, Козима, Лу, Рэ… Все они хотят любви, прощения, понимания, внимания. Я отвожу взгляд. Право на прошлое – роскошь, которой я лишён. Моя задача – создать такое будущее, которое сделает моё прошлое необходимым. Я смотрю вперёд, с такой силой, что время позади меня трещит по швам и рассыпается старой тканью.
Третий шаг. Отменить страх. Страх будущего лишён оснований – у будущего нет лица. Страх недостаточности. Страх, что мысль окажется слабее сопротивления материала, что язык предаст, что рука дрогнет. Этот страх – тень последнего идола, самого стойкого: идола Собственной Значимости. Я вдыхаю и растворяю его в лёгких, превращая в презрительную усмешку. Моя значимость – пыль на дороге, по которой пройдёт тот, кто будет после меня.
Четвёртый шаг. Принять Боль. Она уже здесь. Она начинает свой древний, знакомый танец. Сначала – тяжесть. Всюду. Словно гравитация в этой комнате удесятерилась. Каждая клетка тела становится свинцовой. Это сопротивление мира. Мир желает покоя. Мир жаждет, чтобы его оставили в покое с его глупыми тайнами. Моя боль – его рычание спящего зверя, которого я бужу светом сознания.
Затем – нить. Острая, холодная, проволочная нить, протянутая от правого виска через весь череп к затылку. Она натянута до звона. Это струна. На этой струне бьют. Каждый удар пульса – удар молоточка. И рождается звук. Звук, слышимый внутренним слухом. Звук напряжения бытия. Музыка моей генеалогии. Музыка, в которой диссонансом звучат голоса предков, а ритм отбивает мой собственный, слишком быстрый пульс умирающего.
И наконец – пульсация. Глубокая, басовая, идущая из центра, оттуда, где позвоночник впивается в череп. Это уже симптом. Это – метроном. Метроном работы. Он отбивает такт моего творения. Один удар – одна мысль. Один удар – одно убийство иллюзии. Один удар – одно рождение чудовища-истины. Я синхронизируюсь с ним. Я становлюсь этим ритмом. Боль становится частью меня, моим двигателем, моим perpetuum mobile. Мне открывается истина: подлинное мышление требует презрения к комфорту. Оно требует ненависти к покою. Оно требует влюблённости в это жжение в висках, в эту спазматическую пульсацию, и видения в ней единственного верного спутника в путешествии к краю карты, где обрываются все «почему».
Пятый шаг. Стать остриём. Всё лишнее отброшено. Остаётся направленная воля. Луч сознания, сфокусированный в точку. Точку контакта стального пера и хрупкой бумаги. Я – намерение. Я – мост между миром идей и миром знаков. И сейчас на этом мосту начнётся движение войск.
Я беру перо. Оно холодное. Стальное. Беспристрастное. Я окунаю его в чернильницу. Чернила – ночная кровь дня. Сгущённая тьма, светящаяся изнутри знанием о своей собственной негативности. На острие повисает капля. Совершенная сфера. В ней – отражение всей комнаты, всего мира, сжатого до размера булавочной головки. В этой капле заключена вся ответственность творца: однажды выпущенная, она уже может быть взята назад. Она станет частью реальности. Она начнёт жить своей жизнью. Она изменит что-то. Возможно, всё.
И в этот миг предельной концентрации, когда время останавливается, а пространство сжимается до листа бумаги, ко мне являются Они. Галлюцинации? Нет. Инкарнации идей. Моих идей. Они приходят как обвинители, свидетели и судьи.
Первым является ВЕЧНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ. Оно лишено лица. Оно – ощущение уже-бывшего. Оно стоит за моим плечом и дышит мне в шею ледяным дыханием вечности. Оно шепчет, и его шёпот громче любого крика: «Пиши так, Фридрих, как если бы каждое это слово тебе предстояло читать снова и снова, в течение бесконечности. Вспомни тот момент на горной тропе в Сильс-Марии. Просто мысль. Испытание. Представь, что демон сказал тебе правду. Что эта жизнь, этот боль, этот Турин, этот лист бумаги повторяются. Бесконечно. Ни малейшая деталь не изменится. Ты будешь сидеть здесь снова и снова, чувствовать эту же боль, бороться с этими же словами. И так – всегда. Эту мысль можно выдержать. Она может раздавить тебя. Твои слова должны быть выкованы в горниле этой гипотезы. Они должны обрести достаточную тяжесть, чтобы выдержать вес бесконечного повторения. Они должны быть желанными. Желанными даже в миллионный раз. Иначе они – ложь. Иначе ты – болтун, играющий в пророка».
Я чувствую, как моё сердце сжимается от ужаса и восторга. Эта мысль – концепция. Это духовное упражнение, ломающее позвоночник слабому духу. Её вынесение требует отказа от желания иного. Требует «да» всему, что было, есть и будет. Требует любви к судьбе – amor fati – любви как высшего творчества: твоё «да» и есть молот, которым ты куёшь свою судьбу в произведение искусства. Каждое моё предложение с этого момента – попытка выдержать этот суд. Я пишу, и каждый абзац я спрашиваю себя: «Желаешь ли ты писать это снова? Вечно?»
Затем приходит ВОЛЯ К ВЛАСТИ. Она вещает. Её голос исходит из моей диафрагмы, из самого центра жизненной силы. Он груб, лишён нюансов, подобен удару кулаком по столу. «Прекрати рефлексию! Мысль – созерцание истины. Истина отсутствует. Существуют интерпретации. Интерпретация – акт воли. Каждое твоё слово – жест завоевания. Ты описываешь мир. Ты навязываешь ему свой порядок. Твой порядок. Сила твоей мысли измеряется её „правильностью“. Она измеряется тем, насколько она увеличивает силу того, кто её мыслит, и тех, кто способен её усвоить. Ищи последователей. Ищи союзников в силе. Людей, которые увидят в твоих словах учение. Которые увидят в них оружие. Оружие для войны с самими собой, со своим внутренним рабом, со своей жалостью, со своей „моралью“. Твоя философия – для аристократов духа. Для тех, кто способен нести ответственность за собственную жестокость. Пиши для них. Остальные останутся глухи или извратят твои слова в свою пользу. И это благо. Слабые превратят „волю к власти“ в оправдание своей подлости. Это лишь подтвердит их слабость. Твоя задача – выковать идею такой чистоты и твёрдости, что любое её искажение станет очевидной профанацией».
Этот голос дарит мне жестокую уверенность. Я забываю о «читателе». Я думаю о потенциале. Мои тексты – семена. Одни упадут на каменистую почву и погибнут. Другие дадут уродливые побеги. Но одно семя, единственное, прорастёт в пустыне будущего и станет дубом, под сенью которого отдохнёт новый вид существ. Существ, для которых «добро» и «зло» – детские сказки, а критерием поступка станет вопрос: «Увеличивает ли это мою силу? Делает ли жизнь вокруг меня более интенсивной, более трагической, более прекрасной?»
И наконец, тише всех, является СВЕРХЧЕЛОВЕК. У него отсутствует даже голос. Только – взгляд. Взгляд из будущего. Он смотрит на меня сверху вниз, издалека, сквозь толщу времени. В его взгляде – холодное любопытство. Он – цель, отменяющая необходимость цели. Он – то, что будет после человека. Человек – канат, натянутый между животным и сверхчеловеком. Канат над пропастью. Я чувствую себя этим канатом. Мои нервы натянуты до предела. По мне идёт некто, чья тяжесть ломает мне кости. Я держусь. Я – мост. Скрипучий, старый, шаткий мост. Моя задача – удержаться, пока по мне пройдёт тот, кто придёт после. Мои книги – доски этого моста. Я пишу их для толп. Я пишу их для Одного. Единственного. И, пройдя, он обернётся и подожжёт мост. Это станет высшим признанием. Я творю того, кто сделает моё творчество ненужным. В этом – извращённая, дионисийская радость. Радость от собственного преодоления, даже ценой гибели.
Под их взглядами я начинаю писать. Рука движется быстро, почти судорожно. Я пишу «Антихриста». Это полемика. Это – генеалогический взрыв.
Каждое предложение – аргумент. Это акт раскопок. Я рою под фундаментом двухтысячелетней цивилизации и нахожу там гнилую, зловонную почву ressentiment2 – злопамятства слабых. Христианство – религия любви. Это самая изощрённая система мести. Мести сильным, здоровым, красивым, «язычникам» жизни. Оно объявило войну самым основным инстинктам: воле к власти, радости, гордости. Оно отравило источники. Оно поставило на жизнь клеймо «греха». И теперь мы, европейцы, ходим по земле, чувствуя вину за сам факт своего существования. Мы стыдимся своих тел, своих желаний, своей силы. Мы называем слабость – «добром», а силу – «злом». Это чудовищная инверсия ценностей!
Я пишу, и моя рука становится скальпелем. Я вскрываю понятия: «душа», «грех», «спасение», «загробная жизнь». Я показываю их анатомию: вот здесь пришита трусость, вот здесь – ненависть к земному, вот здесь – обещание компенсации за никчёмно прожитую жизнь. Я критикую. Я разлагаю. Я подвергаю эти идеи процедуре вечного возвращения: представить, что эта мораль повторяется вечно. Это ад. Это самая утончённая форма пытки. Люди страшатся вечного возвращения страданий, но они понимают, что уже живут в нём – в вечном возвращении морали рабов, которая каждое утро снова и снова отравляет их волю.
Луч солнца переползает через подоконник и падает на бумагу. Он превращает чёрные чернила в блестящий, жидкий обсидиан. Буквы отбрасывают тени. Они обретают объём. Они живут. И в этот момент я перестаю понимать, пишу ли я или читаю. Слова выстраиваются в порядок, которого я планировал. Они говорят то, о чём я смутно догадывался. Я – автор. Я – первый читатель. Первый, кого заражает эта мысль. И это заражение болезненно и сладостно. Я рождаю идеи, которые тут же начинают диктовать мне свои условия. Я теряю контроль. В этом – моя победа. Творчество – утрата контроля ради того, чтобы стать проводником силы, большей, чем твоё собственное «я».
Но эта победа оборачивается поражением. Ибо теперь эти мысли уйдут от меня. Они обретут самостоятельность. Они попадут в руки людей с грязными пальцами и маленькими душами. Они будут извращены, упрощены, превращены в лозунги для тех, против кого я боролся. Меня назовут предтечей варварства. Меня сделают знаменем для новых стад. Я останусь бессилен перед этим. Я испытываю ледяное одиночество пророка, видящего, как его пророчество используют для постройки тюрьмы. Может ли быть иначе? Может ли молния, ударив в землю, проконтролировать, какие грибы вырастут на обугленном месте?
Боль, уснувшая на время письма, возвращается. Волна. Прилив. Она заливает всё. Виски сжаты тисками. В глазах – радужные круги. Пора. Пора остановить поток слов. Пора перевести мысль в иную стихию. Слово – аполлоническая форма. Под ним бьётся дионисийский хаос. Пора дать ему голос.
Я откладываю перо. Оно падает на стол со стуком, похожим на падение маленького молота. Я встаю. Мир плывёт. Пол под ногами кажется зыбким, подобно палубе корабля в бурю. Я иду к роялю – я дрейфую к нему, как обломок, несомый течением внутреннего шторма.
Я сажусь на табурет. Чёрный лакированный корпус рояля отражает искажённое, бледное лицо – лицо человека, только что говорившего с богами и демонами. Я поднимаю крышку. Струны лежат рядами, подобно струнам арфы безумного титана. Они ждут. Их молчание – отсутствие звука. Это все возможные звуки, сжатые в одну точку.
Я кладу пальцы на клавиши. Их слоновая кость холодна и совершенна. Это клавиши. Это пороги. Пороги между мирами. Между порядком и хаосом, между волей и её воплощением, между болью и экстазом.
И я понимаю самую главную вещь. Всё, что я написал, вся генеалогия морали, вся критика христианства, гипотеза вечного возвращения, намёк на сверхчеловека – всё это было подготовкой. Приготовлением инструмента. Очищением слуха. Чтобы услышать это.
Чтобы услышать музыку, звучащую под всеми словами, под всеми мыслями, под всей историей. Музыку самой жизни. Жизни, знающей добро и зло, цель и смысл. Жизни, которая есть – жестокая, щедрая, трагическая, смешная, бесконечно творящая и разрушающая. Дионисийской музыки.









