
Полная версия
Лес будет помнить наши следы
– Там лучше будет, бабушка. Ты в городе-то хоть раз была?
– Была, мне не понравилось.
– А теперь понравится.
– А теперь особенно не понравится.
Разговор грозился перейти в противостояние.
– А что за Рисанюшка? – уточнил Дрей, решив пока сменить тему.
– Соседка моя.
– Угу, – хмурясь, снова кивнул Дрей, представляя такую же древнюю старушку. – И что, она вечно за тобой ходить будет? У нее, небось, своя жизнь. А если она помрет, что делать будешь?
К «Рисанюшке» он уже запланировал наведаться, поговорить.
– Нет, она пока не помрет… Что мне у тебя? – Урсая продолжала. – Дом чужой, земля чужая, воздух городской, грязный. А у нас тут благодать, место силы, покой… Не то, что ваша суета. Туда-сюда, сюда-туда, а волков – не продохнуть, не чихнуть! А ты, здоров или как? А чего так и не женился? Женщины вроде не чую. Деток хоть наделал?
– Молод я еще, не созрел, – отшутился Дрей, внутренне мрачнея.
– Ага! Вот-вот седина полезет, а все стебелек свой бережешь. А ты знаешь, что они опадают, отцветают? Как и цветочки женские, у всех одно – со временем все на спад идет, да ближе к земле.
Дрей поморщился.
– Где, говоришь, крыша протекает? – он поднялся, не собираясь обсуждать ни анатомию, ни цветочки, ни отношения.
– Если сегодня держится, это не значит, что завтра не опадет, – категорично возразила Урсала, не поднимаясь. – Нет, бывают, конечно, таланты. Вот у деда твоего…
Мысленно выругавшись, Дрей скорее полез на чердак.
Глава 3. А впереди все то же?
Оглядывалась я раз сто. Вернувшись домой, застыла перед калиткой в огород, настороженно обшаривая глазами лес, и еще раз убедилась, что незнакомец со шрамом меня не преследует. Только потом с облегчением прошла во двор, пугая мирно кудахтающих кур. Потом долго шаркала грязными ногами по траве, чтобы не нести грязь в дом, и бешено стучащее сердце постепенно притихло, улеглось. В полутемном, прохладном доме я окончательно выдохнула, превращаясь обратно в себя. Шагать бесшумно я уже не пыталась, и половицы отчетливо поскрипывали под весом тела.
– Рикон! – стукнула в дверь в комнату сына. Оттуда донеслась только тишина.
– Риса! – тут же отозвалась из другой комнаты мама. – Дойди, давно зову. Где была?
– Выходила… Сейчас! – отозвалась я, опять стукнула в дверь сына, прислушалась. Старая деревянная дверь, сколоченная из досок, смотрела на меня глухо и мрачно. – Рикон! Зубастик?
Из комнаты не отвечали. Обеспокоившись, я застучала в дверь сильнее.
– Не ночевал он, – ворчливо откликнулась на мысли мама.
С беспомощной злостью снова долбанув запертую дверь, я пошла мыть ноги. Утренняя шалость развеялась, как и беззаботное девичество. Наступивший день снова делал меня взрослой, усталой, ответственной за все, всех, и до одури обеспокоенной. Мысль, что Рикон опять не ночевал дома, волновала сильнее прочих.
«Где ходит всю ночь? А вдруг с Широм? Только бы не с ним, хоть бы… Хоть бы просто шлялся с такими же волчатками, как он».
В зеркале отразилась женщина с потемневшими глазами, скорбными, крепко сжатыми губами и платьем… шиворот-навыворот!
«Ах ты ж…»
– Риса! – снова капризно потребовала мама.
– Да иду я, иду!
Я дернула подол наверх, наспех переодеваясь. Еще влажная сорочка напомнила о встреченном у источника мужчине.
«А он ничего…» – успела подумать я, уже объективнее анализируя встречу. Не тронул, не приставал… Я вспомнила крепкую фигуру, полуулыбку на тонких губах и – особенно – округлившиеся от восхищения глаза. На меня давно не смотрели с таким восхищением, таким откровенным интересом. Откуда? Некому, все жить хотят. Я как невидимая, будто не существую… А он увидел, надо же… Чувство оказалось приятным, даже несмотря на грубоватое восхищение «дыньками». Я нарочито выгнулась, гордо выпятив грудь перед зеркалом. Грудь была еще хороша, почти не опустилась с юности. Повернулась, погладила… Еще раз вспомнила.
«Впала в детство, надо же», – подумала уже с улыбкой.
– Ну Риса же! – мама звала уже плаксиво. – Забыла о матери?
– Все я помню, иду… – не успев переплести косу, потопала к ней.
Мама лежала на боку, зажав между ног одеяло. Левая рука плетью беспомощно свешивалась за боком. Седые волосы завешивали недвижимую половину лица. Удар будто разделил ее надвое, располовинил на прошлое и то, что теперь. В прошлом была активность, в настоящем – полная беспомощность. Единственное, речь осталась, хоть и стала не очень разборчивой. Но я привыкла ее понимать.
– Так долго идешь… – укоризненно произнесла она. – Я же жду.
– Прости. Раз-два, оп! – повинилась я, быстро переворачивая ее на другую сторону. – Ну что, как ты сегодня, лучше?
Вопрос был задан нарочито бодро. Я знала, что лучше уже не будет: мама лежала второй год. Но без оптимизма тоже было нельзя – иначе точно все, можно сразу в землю закапываться и дерном накрываться.
– Да какой «лучше»? – возмутилась мама, лежа спиной ко мне. Здоровой рукой она шевелить не стремилась, оставляя все на откуп мне, потому я лично задрала на ней ночную рубашку. – Всю ночь глаз не сомкнула, сон не шел, все думала… Об огурцах, о Риконе… Знаешь, кабы дед был бы жив, он бы калитку починил.
– Угу, – согласилась я. След отца растаял в лесу давно, лет десять назад, мама все вспоминала его – в основном про обязанности. Делать мужицкую работу по дому было некому. Калитка вон стояла, не открывалась уже, ее только переставляли – поближе к ограде и подальше от ограды. Сын тогда долбанул ногой по ней со злости, и снес крепление. Несколько месяцев уже так, некому чинить. Зимой не до того, весной тем более… А летом… Летом вообще не до чего! Сорняки же еще!
– Я починю, – утешила мать, мысленно планируя починку до осени.
«Нет, до осени не успею, до зимы!»
– Скажи Рикону, пусть починит, он хороший мальчик, – мама периодически путала кто хороший, а кого надо бы и за уши оттаскать.
Только вот таскать за уши Рикона я уже не могла: поздно.
Достала из-под кровати и подложила под маму ночной горшок. Молча глядя в окно дождалась, чтобы перестало журчать. За окном весело расходился день, набирая жар, и вовсю летали птицы. Эх, была бы я не Волчицей, а Вороном – распахнула бы крылья и улетела. Мама о чем-то говорила, я вполуха слушала, стараясь быть больше за окном, чем здесь и сейчас. Урсала рассказывала, что есть такая страна, где деревьев вовсе нет, а вместо них – только голая степь. Мне было непонятно, как такое вообще возможно. Если леса нет, куда же ходить? И как же охота?
– Леденца хочу, – капризно провозгласила мама, когда я убрала горшок и перевернула ее обратно.
– Тебе вредно много леденцов, – парировала.
– А я хочу! – она упорствовала.
– Если будешь хорошо себя вести, не будешь капризничать, принесу, – позволила.
На дряблых щеках появилась счастливая улыбка. Мама кивнула. Я закончила разминать ей руки и ноги, затем посадила ее в кресло смотреть за окно и отправилась готовить завтрак. Мама стала ребенком, а я – взрослым. Трансформация, от которой некуда деться, которая мне не нравилась – свершилась, и не в мою пользу. Зачем я мечтала быть взрослой, когда вырасту? А если мечтать стать ребенком, в старости я стану морщинистой девочкой, как сейчас мама? Да ну их, такие мечты.
Если она снова мечтала стать девочкой, то ее мечта сбылась. А я приняла роль матери. Таков Порядок, да. Только очень хотелось стать Вороном, распахнуть крылья и…
А здесь и сейчас надо было ополоснуть горшок и заниматься завтраком.
Я резала серый вчерашний хлеб, когда на открытое окно с шумом вспорхнула пестрая курица. Птицы, хоть и простые создания, но тоже рождаются со своим характером. У большинства нрав средний, невнятный, а у этой оказался бойцовский, настырный, будто она в теле птицы по ошибке очутилась. Ей в быка надо было или в барана, но она немного промахнулась и попала в куриное яйцо. В общем, у нас с ней сложились особые отношения.
– Не смей, дура пестрая, – видя, что гостья целится на хлеб, предупредила я и даже показала клыки. Курица в ответ повернулась в профиль, демонстрируя мне круглый коричневый глаз над красным клювом, и издала горловой звук. Я нутром почуяла, что звук означает «щас посмею».
– Сварю, пеструха, – еще раз предупредила я. – Догоню и башку то, откручу.
Курица повернулась другим боком, ехидно демонстрируя редкую поджарость боков. Крылатая зараза росла на редкость спортивной, как заяц бегала, может даже шустрее. Догнать ее ни один петух не мог. Суп с такой особи может и был бы наваристым, но помета в птице образовывалось гораздо больше, чем мяса.
Пока я орудовала ножом, косясь на пернатое, пеструха демонстративно села на окно как на насест, и крепко обняла красными когтистыми лапами оконную раму. Всем своим видом курица делала вид, что главная тут она, а я так, обслуга. «Подай, принеси пожрать, убери за мной».
– Может нестись начнешь? – заметила я, предусмотрительно перекладывая нарезанный хлеб подальше от окна.
Пеструха дернула гребешком и отчетливо сказала «ха». Пошел уже седьмой месяц, а она все не неслась. Была бы хоть мясная порода, а тут ни яиц и мяса как с кузнечика.
– …смотри, – в сотый раз предупредила я. – В курах какой толк? Первое – яйца нести. Второе – мясо. Что еще?
– Кудах! – возмущенно сообщила пеструха.
– Не нравится? Тогда двор охраняй, интересная какая, – проворчала я, все же с симпатией посматривая на характерную пеструху. – Зачем тебя кормить, если ты свои обязанности не выполняешь? Делай хоть что-то!
Нарезав хлеб, я накрыла его полотенцем и взяла котелок, щедро ссыпала туда крупу на кашу – побольше. Не съедим мы, так поклюют курицы опять же, им полезно… Подумав о курицах, вспомнила о хорьке. Запах его почувствовала несколько дней назад, а если ходит, значит может всех передушить. Еще одна проблема.
– Ты дай петуху догнать хоть себя, – вслух сказала. – Побудь счастливой, пока голову не скрутили. А то раз – и жизнь пройдет. Думаешь, сколько за тобой будут петухи бегать?
Птица лупнула на меня вопросительно.
– Недолго! Они все молоденьких любят, – безжалостно сообщила я, чиркая кремнем. – Мы, кстати, тоже. Я тебе не дам помереть от старости, так и знай. Нам кушать надо.
Огонь разгорелся, нагревая прохладный воздух. Летом готовить надо было либо поутру, либо вечером, а если днем – спечься от жары можно.
Я помолчала, глядя на язычок пламени, страстно лижущий солому.
«У меня самой какое предназначение? Или… уже все? Родила, теперь только доживать, внуков ждать?»
Мысль казалась горьковатой, тупиковой. Нахмурившись, я взгромоздила тяжелый котелок на подставку, намеренно меняя заунывную мелодию тоски на деловитую рациональность. Все это чушь по предназначениям! Скажи про жизнь плачущим тоном – и хоть помирай. Скажи бодро – и ничего так, можно жить.
«А что впереди? А ничего, дни, восходы и закаты! За матерью ходить. Сына бы не упустить, выпустить хорошим Волком… Хорька надо бы поймать. Огурцы, опять же… Раз, два, вот и осень, там мясо запасти бы… Дел полно! А потом зима, снег будет летать красиво».
Краем уха услышала, как пеструха упорхнула с окна.
Рикон вернулся, когда каша уже почти сварилась, а я уже раздумывала – то ли подавать голос в Стаю, то ли идти по следу, сколько бы он там не петлял. Первое решение было стыдным – и Рикон точно взбесится, что его кличут на всю Стаю; а второе – не быстрым.
– Рикон! Наконец-то! Где ты был? – со скрытым облегчением и открытым гневом я поднялась, упирая руки в бока.
– Где надо! – предсказуемо огрызнулся он, мотая куцей неровно обрезанной челкой. На меня сын старался не смотреть, а если и смотрел – то исподлобья, как на врага. Для стрижки он мне уже не давался, как я ни просила. Аргументы про девушек, которые замечают плохие стрижки, не действовали.
– Где? С кем? Говори! – нажала. – Я же беспокоилась! Что делал?
– Не твое дело! – совсем обидно бросил он.
Я едва удержала руку, которая аж зачесалась от желания дать подзатыльник по темному ежику затылка. Сказать бы, что он сосунок дурной; что мозги у него не прорезались, что он сейчас глупее пятилетки, потому что тот хотя бы слушается; что нельзя так с матерью говорить. Много чего хотелось сказать и сделать, но я уже знала, что эта дорога приведет совсем не туда, куда хочется. А как с сыном говорить, чтобы он услышал, я не знала.
– Кашу сварила. Поешь, а то совсем худой, – я сдержалась, сделав вид, что не заметила его слов. Взяла со стола тарелку. Мне было уже известно, что идти на конфликт с сыном нельзя – ходила я той дорогой, только хуже стало. Поругаемся и что? Совсем закроется, совсем уйдет от меня. А будет ли дорога назад?
– Не хочу! – бросил сын, удаляясь. Пахло от него дикой смесью из трав, меда, коры, шерсти, хвои. Зажевывает ведь, чтобы я не почуяла. Чем он питается, если дома не ест? Мысль зудела, тревожила так, что я, даже заранее зная ответ, все равно примирительно предложила еще раз.
– Она свежая, зубастик, вкусная, только сварила, съешь хоть…
Сказать до конца я не успела. Хлопнула дверь: Рикон закрылся в своей комнате.
– Хоть две ложки… – все же сказала, глядя в глухие доски.
– Я сказал – не хочу! – донеслось из-за двери.
– Риса! Голодом меня заморишь… – со слезой сообщила мама.
– Иду… – устало откликнулась.
Кашу Рикон так и не тронул.
День потянулся своим чередом, почти такой же и остальные до него. Погруженная в свои мысли, я даже не слушала голос Стаи. А что его слушать каждый день? Там всегда одно и то же: у кого-то овца пропала, у кого-то курица нашлась; одни предлагают излишки молока, другие просят подсобить в строительстве; а еще дрязги, сплетни и ругань, как без них. Я предпочитала думать о своем. Нет-нет, но вспоминала утреннюю встречу, гадая, кем же был тот мужчина со шрамом и почему его лицо показалось мне знакомым. Как не перебирала, ничего толкового не придумала: жители у нас все были постоянными. Чужие если и захаживали, то редко. Приходили периодически разнородные торговцы, но единственный Волк среди них был старый и без ноги – вместо нее он примотал деревяшку, от чего имел большой успех у любопытных детей, которые так и норовили по ней щелкнуть. Мне было любопытно, как же он ногу потерял, но спросить не решилась, и до сих пор придумывала варианты. Мне нравилось думать, что Волк лишился ноги как-нибудь героически, в неравном бою, а не от того, что в детстве на него, например, лошадь наступила – хотя такое тоже могло быть.
Вечером как обычно испекла свежий хлеб, отрезала горбушку для одинокой бабушки Урсалы. Жалко мне было ее: ни детей, ни родных, одна в доме. Порой я представляла, что со временем стану такой же. Да, скорее всего так и будет, не молодею я. А в кого же мне быть, если не в мать? Ее следы рано или поздно растают в лесу, Рикон вырастет и станет жить отдельно, Шир когда-нибудь отстанет, и я останусь одна. Тогда я никому не разрешу отвечать за меня, буду отвечать только сама за себя. Кто-то считает, что быть одной – это горе. А как по мне, смотря с кем… Иногда уж лучше одной.
Пока все переделала и добежала до дома Урсалы, на небе уже алел закат. Я вошла во двор, привычно стукнула в дверь.
– Дамиса Ур…
Дверь распахнулась, и я нос к носу столкнулась с прозрачными серыми глазами. Бандит утренний! Я высокая, а он оказался на полголовы выше. От неожиданности я вскинула руки и выронила хлеб прямо на крыльцо. Обернутый в тряпицу, он мягко стукнулся о рассохшиеся половые доски, и остался лежать у ног.
– Ты что здесь… делаешь?! – пролепетала, во все глаза глядя на мужчину. Его щеки уже не серели щетиной. Побрившись, он показался мне гораздо моложе, не таким опасным, каким привиделся у истока. Но все равно в воображении предстала связанная бабушка, умоляющая о спасении.
– Живу тут, – хрипловато произнес мужчина. Он вопросительно поднял брови, с интересом посмотрел на мою грудь, скрытую под платьем, и тут же усмехнулся: вспомнил. Хлеб он поднял, отдал.
– Рисания… Ты? – уже без улыбки спросил.
– Я… – мое имя из его губ прозвучало неожиданно, я не сразу нашлась, что и сказать. – А ты кто?
– Дрей.
Имя колыхнуло что-то глубоко и в памяти, и в груди. Свист заставил нас оглянуться. У калитки стоял Шир и очень недобро смотрел в нашу сторону.
Глава 4. Медовый вечер и соломенный день
Продолжать разговор было не к месту. Обогнув женщину, Дрей направился к другу, но его мысли еще толпились на крыльце. Древняя старушка Рисания, с которой он планировал побеседовать, оказалась утренней «водяной кувшинкой», теперь, к сожалению, одетой. Но Дрей прекрасно помнил, как просвечивала грудь через мокрую ткань, не собирался забывать. На время выкинув из головы Шира, он оглянулся у калитки. Смотрит ли еще?
Но на крыльце было пусто: «кувшинка» уже скрылась в доме.
Ощущая каплю разочарования, смешанную с ложкой азарта, любопытства и возбуждения, Дрей прищурился.
– Кто она? – спросил у Шира.
– Женщина моя, – сквозь зубы сказал Шир, отчетливо агрессивно морща нос: приготовился защищать свое. Дрей поднял бровь, проглатывая вопрос, почему в таком случае на женщине нет метки, а на Шире – не ее запах. Спрашивать было неприлично, за то можно было и по морде схлопотать. Хотя, отсутствие метки в отношениях – не редкость: пара могла поругаться, временно расстаться или просто не иметь близости какое-то время, чтобы запах партнера полностью сошел.
Но женщина была красивой, а Шир – еще молодым.
Долго думать об этом Дрей не стал, быстро делая сразу два вывода. Первый: не его дело. Второй: правильно сделал, что не стал догонять и знакомиться.
– Ясно. Куда дальше? – спросил, стряхивая с себя липкую досаду. Шир осклабился и кивнул на деревья.
Вечер шел, а лес темнел, выволакивая из своих недр огромные тени тринейр, вперемешку с деревьями обычных размеров. Пробежавшись до чаши, где начались спутанные ветки, Волки решили передохнуть, но, присев, застряли на несколько часов: говорили. О настоящем особенно не распространялись, погрузившись в воспоминания о той жизни – тогда, не сейчас. Дрей помнил, как он бросал лезвие ножа в мишень, намалеванную углем на дереве. В один из бросков нож отлетел, впившись в правое ухо Шира. Шир хохотал, демонстрировал ухо и рассказывал, что тот нож ему ещё долго поминали, и утверждал, что до сих пор туговат на правую сторону. В ответ Дрей подставлял свое уже ломаное ухо, требовал в него ножа и орал, что готов понести наказание. Затем они немного помутузились там же в траве и Дрей позволил Ширу попасть. Больше об ушах не вспоминали. Подогретые медовым напитком, что принес в огромной фляге Шир, к полуночи они орали песни, а потом вздумали устроить ночную охоту, разумеется, на лося, хоть и не сезон. Сохатого искали долго, но вынюхать толком его так и не получилось, потому что они то и дело перекликались, хохотали, а потом и вовсе влезли в голос Стаи, наплевав на правила села и правила приличия. Про женщин говорили тоже, сойдясь во мнениях, что они все одинаковы, что непонятно, чего им надо, и что «пошли они». Разговор достал тайное и обострил скрытое: Дрей накручивал себя, думая о Тайре, гадая, где и с кем она сейчас. Мысли больно лезли в голову, и он пил из фляги, стремясь утопить их в горьковатом меду и, вроде получилось. Шир настойчиво давил на то, что они свободные самцы и могут иметь кого угодно. Дрей смеялся и соглашался, чувствуя благодарность за Шира: с семейным Таором так было уже не посидеть, а Шир возник как благословение, как самый лучший, самый понимающий друг, нужный Дрею именно здесь, сейчас и именно в этом состоянии. До краев наполненный благодарностью, он клялся, что все для него сделает, допытывался, что нужно. Шир клялся, что у него все есть и настойчиво спрашивал, что нужно Дрею. У обоих в тот момент было все.
Потом настроение сменилось: Дрей почувствовал чужое присутствие. Разговоры тут же забылись. Шир заломал молодую березу и гулко колотил ее стволом по тринейре как по колоколу, орал, чтобы чужак выходил. Конечно, никто не вышел, но им ещё долго отовсюду чудились запахи и тени, а кроны деревьев шумели под ветром угрожающе и недовольно. Дрей долго бегал по лесу, держа наготове топор, но так и не нашел ни чужаков, ни следов их присутствия, сколько ни кружил по лесу. Шир уже храпел, когда ближе к рассвету Дрею вздумалось влезть на гигантскую тринейру, и он даже влез, хотя высоту недолюбливал. Солнце вставало, озаряло небо и лес нежно, по-утреннему, Дрей свистел ему, хлопал по рыжему стволу и орал, что ему плевать, насколько он хороший, что он не вовсе слишком хороший, а вот день – лучший, точно лучший и у него еще будет много таких дней, никто для этого не нужен. И это хорошо.
Когда успокоился, молча смотрел на солнце. Тринейры возвышались над простыми деревьями как великаны над травой. Поднимаясь все выше, солнце стало теплым, розово-оранжевым и подсветило собой весь лес. На несколько минут небо вдруг обрело цвет сирени, розовый и сирень смешались, перетекая друг в друга, поражая сердце такой пронзительной красотой, что глазам не верилось. Дрею захотелось поделиться, показать.
– Шир! – крикнул он. – Смотри какая тут… Красотень, брат!
Но Шир приземленно храпел, матюгнувшись сквозь сон. Больше не пытаясь подозвать друга, Дрей смотрел вдаль. Красоту никто кроме него не видел, не смотрел, делиться было не с кем и от этого внутри него потянулась и затренькала знакомая тоскливая струна. Она тренькала не так уж часто, но звучала годами и стала привычной как кожа. Дрей уже знал, что нет такой души, которая будет такой же, как он; которая будет подходить к нему с ног до головы, сочетаться полностью, до донышка. Где-то обязательно не совпадет. Вот Таор – хорош, прикроет спину и позубоскалить с ним можно, но порой нечувствительный как бревно, не понимающий, грубый. Не все с ним можно разделить. С женщиной и подавно не все разделишь: тут скрывай, там выпячивай, об этом вообще не говори, а иногда хочется не скрывать и не выпячивать, а просто…
Сирень сползла с неба и Дрей, откинул философию. Тоже пополз вниз.
После рассвета разошлись по домам. Дрей спал беспокойно, и ему бесконечно снились покосившиеся тринейры, среди которых бежала женская фигура в белой, прилипшей к ногам сорочке. Босые пятки сверкали как розовое солнце, Дрей щурился от света, а Шир бил дрыном по стволам и деревья звенели гулко, нестерпимо больно отзываясь в висках.
Щелк! Бум! Щелк! Бум!
Дрей еле разлепил веки. Гулкое бум-бум действительно бряцало по стенам избушки так, что сухая древесная пыль тихо осыпалась с потолка и стен. День безмятежно сиял из небольшого окна – утром Дрей рухнул на кровать, забыв закрыть ставни.
– Что б… Вас… Всех… – проклиная и день, и себя, и дом, и флягу Шира, Дрей приподнялся. Во рту воняло ночными приключениями. Урсала постелила ему в комнате деда, где стояла лишь узкая жесткая кровать, лаконично накрытая серым покрывалом, да стоял плетеный сундук. Сейчас на сундуке лежал топор Дрея – единственная вещь, которую он снял с пояса, прежде чем упал на кровать. Топор лежал правильно – древком к подушке, чтобы успеть схватить, если что. А вот себя Дрей положил неверно – на подушку ногами.
Звук раздавался с потолка. Послушав еще немного, Дрей медленно сполз с кровати. Раздражающий «бум» сверху продолжал звенеть, высекая из глаз искры и тупую боль из висков. На ходу похлопывая себя по затылку, затем по груди, животу и как бы проверяя наличие на месте всех частей тела – Дрей доплелся до кухни, нашел воду, жадно выдул из горла сразу кувшин и вытащился на улицу. Зной уже набрал силу, воздух прогрелся до духоты, терпко ударяя в нос давленой травой, цветами и соломой.
На земле у дома лежали тюки соломы – длинные колосья в полтора высотой, уже перевязанные веревкой.
Голова соображала медленно, туго.
Дрей тупо смотрел на тюки, думая, как так он их не заметил. Потом до него дошло, что вчера соломы не было.
Щурясь от яркого солнца, мужчина молча обошел тюки, затем посмотрел на крышу дома. Углядел серый бабий платочек с белой выбившейся прядью волос. Так бесцеремонно разбудившим его звонарем оказалась Урсала, которая забралась на крышу и бодро сбрасывала с нее прогнившие соломенные снопы.
Ощущая, как протестующе загудела голова, Дрей отвёл глаза. Потом посмотрел снова. Нет, не показалось: столетняя бабка действительно шуровала на крыше. В платочке. В длинной юбке.
Вынужденно просыпаясь, Дрей шагнул вперед, уже начиная прикидывать вероятную траекторию падения тела с крыши.
– Бабусенька. Дорогая ж ты, многоценная… – обращаясь к старухе, напрягшийся Дрей очень старался говорить вежливо, хотя хотелось иначе. – Что ж ты делаешь, а? Я на что приехал?
– Того не знаю, серуня. Детство, вижу, вспоминаешь. А пока дети гуляют, старикам, стало быть, надо работать, – незлобиво ответила старушка, опасно шатаясь на высоте. – Ты ж крышу не доделал, а вечером дождь. И солому вот мне уже подвезли. А у нее ножек нет, сама на крышу не запрыгнет!












