
Полная версия
Метроленд. До ее встречи со мной. Попугай Флобера
Кстати, я до сих пор с упоением вспоминаю мой первый раз. Это было, когда меня повели покупать первые длинные брюки. Мы с мамой поехали в Харроу, в магазин верхнего платья. Длинное, больше похожее на коридор помещение было уставлено ящиками с одеждой, громоздившимися друг на друга; из-за развешанных повсюду камуфляжных ветровок и вельветовых штанов – жестких, как картон, – торговый зал напоминал пересеченную местность для гонок с препятствиями. В какой бы одежде ты ни пришел в магазин, обратно ты выходил либо в сером, либо в бутылочно-зеленом. Там еще продавали коричневое, но мама сказала, что в коричневом ходят только пенсионеры. В тот день лично мне предстояло выйти из магазина в сером.
Мама – дома и на работе женщина тихая и застенчивая – в магазинах вела себя громко и авторитарно. Некий глубинный инстинкт подсказывал ей, что существует одна иерархия, которую нельзя нарушать ни при каких обстоятельствах.
– Пожалуйста, мистер Фостер. Нам нужны брюки, – попросила она непривычно самоуверенным голосом. – Серые. Длинные.
– Да, конечно, мадам. – Мистер Фостер угодливо заулыбался. Потом повернулся ко мне. – Длинные. Разумеется, сэр.
Я мог бы хлопнуться в обморок или хотя бы улыбнуться. Но я просто стоял как дурак, оглушенный счастьем. Мистер Фостер встал передо мной на колени и добил меня окончательно:
– Мне надо снять мерку, сэр. Смотрите прямо перед собой. Плечи расправьте. Ноги слегка раздвиньте. Замечательно, сэр. Вот так.
Он снял с шеи сантиметр, кончик которого был укреплен медной пластинкой длиной дюймов шесть. Придерживая пластинку на отметке пять дюймов (вероятно, чтобы не попасть под статью), он трижды ткнул меня металлическим кончиком сантиметра в промежность.
– Стойте спокойно, сэр.
Его льстивый, угодливый тон предназначался скорее для матушки. На тот случай, если она вдруг задумается, чего он так долго возится. Впрочем, я даже не дернулся. Я так и стоял обалдевший. Страх за свои половые железы и даже смутные опасения, что сейчас меня схватят в охапку, затащат в примерочную и изнасилуют в извращенной форме, – это было ничто по сравнению с тем, что меня назвали сэром. То есть признали мужчиной. Взрослым. Это было такое ошеломляющее удовольствие, что мне даже и в голову не пришло прошептать – в качестве предупредительного утешения – наш школьный клич: «Абзац!»
3
Кролики, люди
– АбзааааААААААаац!
Это был наш школьный клич – с обязательным растягиванием второй гласной и подвываниями наподобие воя гиены, как мы его себе представляли. Самый кошмарный визг получался у Гилкриста; Ли завывал с таким надрывным придыханием; впрочем, у всех получалось более или менее сносно. Этот вопль – пусть и в игривой форме – выражал навязчивый страх девственника перед кастрацией и использовался по любому подходящему поводу: если у тебя падал стул, если тебе наступали на ногу, если терялся пенал. Его выкрикивали возбужденные зрители, когда кто-то из нас пытался в шутку изобразить бой без правил: противники приближались друг к другу, прикрывая левой рукой промежность и вытянув правую руку вбок – ладонь от себя, пальцы скрючены наподобие когтей и скребут воздух. А зрители, собравшиеся в кружок, сдавленно повизгивали:
– АбзааАААаац!
Но шутки шутками, а за ними маячил вполне настоящий страх. Мы все читали про то, как нацисты делали мужиков импотентами с помощью рентгеновского облучения, и дразнили друг друга, мол, это может случиться с каждым. И если такое произойдет с тобой, тебе конец: судя по книгам, ты растолстеешь и из тебя не получится ничего выдающегося – будешь всю жизнь у других на побегушках. Либо вот такое унылое существование, либо финансовые обстоятельства принудят тебя уехать в Италию и петь там в опере. Никто из нас точно не знал, с чего начинается и как происходит весь этот кошмарный процесс; но он был как-то связан с примерочными в магазинах, с общественными туалетами и с поездками поздно вечером на метро.
Если же по счастливой случайности – а шансы, видимо, были ничтожно малы – кто-то спасался целым и невредимым, он никому ни о чем не рассказывал. Наверняка это было что-то по-настоящему интересное, иначе сведения не были бы так засекречены. Но что именно? И как об этом узнать?
Полагаться на родичей было никак нельзя; двойные агенты, они сразу прокалывались, пытаясь выдать тебе заведомо ложную информацию. Своих я проверил на простейшем вопросе – ответ на который, разумеется, уже знал, – и они срезались. Как-то вечером, читая заданный в школе отрывок из Библии, я спросил матушку, оторвав ее от сосредоточенного изучения журнала «Она»:
– Мам, а кто такой евнýх? – с ударением на последний слог.
– Ну, я точно не знаю, – отозвалась она нарочито спокойным голосом. (Кстати, вовсе не исключено, что она и вправду не знала.) – Давай спросим у папы. Джек, тут Кристофер интересуется, кто такой евнух… – (С ударением на первый слог. Такой тонкий ход: поправить произношение, но при этом сделать вид, что ты не знаешь значения слова.)
Отец оторвался от своего журнала по бухгалтерскому учету (неужели ему на работе не надоело?!), на секунду задумался, провел ладонью по лысине, снова задумался, снял очки и задумался в третий раз. Все это время он смотрел на матушку (неужели настал Тот Самый Момент?), а я делал вид, что поглощен Библией, как будто натужное изучение контекста могло подсказать мне ответ. Отец открыл было рот, но тут матушка заговорила своим «магазинным» голосом:
– Кажется, это слуга-абиссинец или что-то типа того, правильно, дорогой?
Я чувствовал, как они сверлят друг друга глазами. Мои подозрения подтвердились. Я быстро проговорил:
– Ага, и по контексту подходит… спасибо.
Еще один путь перекрыт. На школу, где, по идее, тебя должны всему учить, тоже надеяться не приходилось. Полковник Лоусон – наш нервный и дерганый учитель биологии, которого мы презирали, потому что однажды, когда ударил ученика, он потом перед ним извинился, – и так ходил с красной рожей; но мы были уверены, что если бы он мог краснеть, он бы точно краснел всякий раз, когда дважды в неделю на протяжении всего семестра на его дежурное «Есть вопросы?» в конце урока кто-то из нас обязательно интересовался:
– А когда мы начнем размножение человека, сэр? В программе у нас стоит.
Мы знали, что он не отвертится. Гилкрист – проныра, каких поискать, – где-то раздобыл программу по всем билетам к экзаменам и обнаружил неопровержимую истину. В конце курса по общей биологии стояла тема: РАЗМНОЖЕНИЕ: РАСТЕНИЯ, КРОЛИКИ, ЛЮДИ. Мы отслеживали вялое продвижение Лоусона от темы к теме, как следопыты-индейцы следят за самоубийственно предсказуемым отрядом кавалерии Соединенных Штатов. Наконец из всей программы осталось только два необсужденных слова – КРОЛИКИ, ЛЮДИ – и два урока до конца семестра. Лоусон заехал в каньон, который заканчивался тупиком.
– На следующей неделе, – сообщил Лоусон в начале первого из этих двух последних уроков, – у нас будет контрольная по всему курсу…
– Абзац, – тихонько выдохнул Гилкрист, а по классу прошел разочарованный шепоток.
– …а сегодня у нас по программе размножение млекопитающих.
Тишина. Кое у кого из ребят даже встало в штанах от такой перспективы. Лоусон знал, что в тот день у него с нами проблем не будет; весь урок он рассказывал нам про кроликов, частично на латыни, а мы слушали внимательно, как никогда, и даже пытались что-то записывать. Честно сказать, ничего ЭТАКОГО он нам не сообщил. Вполне очевидно, что у людей все же не совсем так. Особенно насчет… В общем, когда до нас начало доходить, что Лоусон так ничего и не сказал по существу, до конца урока осталось минуты три. Наша досада была очевидной. И вот наконец, когда до конца урока оставалась одна минута:
– Есть вопросы?
– Сэр, акогдаразмножениечеловека? Унасвбилетахстоит.
– Э… – отозвался он (с глупой улыбкой, как нам показалось). – Ну… у человека все так же, как у других млекопитающих. – После чего гордо вышел из класса.
Вообще получить сколько-нибудь полезную информацию в школе не представлялось возможным, во всяком случае – по официальным каналам. Из тома «Дом и семья» Большого энциклопедического словаря в нашей школьной библиотеке были вырваны все страницы, посвященные планированию семьи. Единственный оставшийся доступным источник был слишком рискованным – класс конфирмации, который вел сам директор. Там была краткая тема по семье и браку, «которая в ближайшее время вам не понадобится, но получить определенное представление будет не вредно, а даже полезно». Все действительно было очень безвредно. Правда, и пользы не было никакой. Самый фривольный оборот, употребленный мрачным и подозрительным властелином наших жизней, звучал так: «Взаимоутешение и дружеская поддержка». В конце урока он указал на стопку брошюрок на уголке своего стола.
– Если кому-то нужны дополнительные сведения, можно взять книжку. Только потом принесите обратно.
С тем же успехом он мог бы сказать: «Кто дрочит чаще шести раз в день, поднимите руки». Я не видел, чтобы кто-нибудь взял ту брошюрку. Я не знаю никого, кто бы взял. Я даже не знаю никого, кто бы знал про кого-то, кто взял брошюрку. На самом деле даже замедлить шаг, проходя мимо директорского стола, считалось великим позором.
В общем, как любил говорить Тони, мы были полностью предоставлены нашей испорченности. Нам приходилось доходить до всего своим умом; и то, до чего мы доходили, являло собой пример совершеннейшей путаницы. Нельзя было просто спросить у других мальчишек: например, у Джона Пеппера, который хвастался, что у него «была» замужняя женщина, или у Фазза Вули, который исчеркал красным весь календарик – якобы критические дни его девушек. Спрашивать было нельзя, потому что все шуточки и разговоры на данную тему по определению предполагали, что все собеседники в равной мере знают, о чем говорят; признаться, что ты ничего не знаешь, означало бы расписаться в собственной несостоятельности – последствия были бы непредсказуемыми, но уж точно кошмарными, типа того, как если бы ты не стал переписывать и рассылать дальше «письмо счастья».
Конечно, общее представление о «главном» мы с Тони имели – даже по скудным объяснениям Лоусона можно было понять, что и куда надо вводить, – но материально-техническое обеспечение процесса оставалось для нас непонятным. Так же слабо мы себе представляли, как голая женщина выглядит на самом деле. Основные сведения по этому вопросу мы черпали из журнала «Нэшнл джиографик» – обязательного чтения школьных интеллектуалов; хотя было сложно восстановить целостную картину по фотографиям пигмеек с раскрашенными и татуированными телами и в непременных набедренных повязках. Рекламы бюстгальтеров и корсетов, афиши фильмов «детям до шестнадцати», иллюстрации в «Истории искусства» сэра Уильяма Орпена – информацию приходилось собирать буквально с миру по нитке. А потом Брайен Стайлс принес в школу «Спэн», нудистский журнал карманного формата, и все более или менее прояснилось. Так вот оно все какое, подумали мы, разглядывая отретушированный низ живота женщины на батуте.
Но при всей нашей перманентной озабоченности мы были непробиваемыми идеалистами. И одно другому нисколько не противоречило. Мы не выносили Расина – мы вполне допускали, что на месте его героев, может, и испытывали бы те же самые сильные чувства, но нас бесили его сюжеты, которые неизменно сводились к этакому буйству страстей, цепляющихся друг за друга. А вот Корнель был, что называется, наш человек. Или, вернее, его женщины были нашими женщинами – страстные, но при этом кроткие и верные долгу, преданные и непорочные, то есть девственные. Мы с Тони всегда обсуждали женщин, хотя почти все разговоры сводились примерно к следующему:
– То есть надо жениться на девственнице? – (Не важно, кто из нас начинал.)
– Ну, в общем-то, не обязательно. Но если ты женишься не на девственнице, она может оказаться нимфоманкой.
– Но если жениться на девственнице, она может оказаться фригидной.
– Ну… если она будет фригидной, можно ведь развестись и найти другую.
– А если…
– …а если женишься на нимфоманке, ты не сможешь сказать, что она тебе не дает, и развода не получишь. Придется с ней жить. И это будет уже…
– …абзац. Полный.
Мы обращались к Шекспиру, Мольеру и другим непререкаемым авторитетам. Они все соглашались с тем, что затираненный муж – это вам не шутки.
– Стало быть, надо жениться на девственнице.
– Стало быть, надо.
На этом мы и сходились.
Но на практике все было гораздо сложней, чем в теории. Как отличить нимфоманку от нормальной девчонки? Как узнать, девственница она или нет? И самое главное – как распознать хорошую жену: она должна выглядеть как нимфоманка, но на самом деле быть девственницей.
Очень часто по дороге из школы домой мы с Тони встречали в метро двух девчонок из соседней с нами женской школы. Они тоже садились на станции «Темпл» и ждали того же поезда, что и мы. Красные форменные костюмчики, темные волосы у обеих, аккуратные прически и настоящие чулки. Их школа располагалась буквально через дорогу от нашей, но общение и знакомства не поощрялись. У них даже уроки заканчивались на пятнадцать минут раньше, чтобы они держались подальше от… от чего? Интересно, а по мнению самих девчонок, от чего им надо было держаться подальше? Ergo[17], те девчонки, которые ехали с нами в одном поезде, специально дожидались нас на перроне, чтобы ехать с нами в одном поезде. Ergo, они хотели, чтобы мы их заметили и подошли познакомиться. Ergo, они были потенциальными нимфоманками. Ergo, мы с Тони упорно не отвечали на их застенчивые улыбки.
4
Конструктивные прогулки
По средам нас отпускали с уроков пораньше. Уже в половине первого толпы мальчишек вываливались на набережную Виктории из боковых дверей средней школы имени королевы Виктории, запихивая на ходу свои школьные шапочки в ранцы и сумки; пару минут спустя, небрежно помахивая зонтами, с переднего крыльца неторопливо спускались степенные шестиклассники, которые не носили шапочек даже в здании школы. По средам Историческое общество устраивало учебные экскурсии в Хэтфилд-хаус; фанаты Объединенного кадетского корпуса начищали штыки; спортивные парни расходились по своим секциям со свернутыми полотенцами под мышками, с рапирами, крикетными молотками и боксерскими перчатками. Самые робкие и боязливые спешили домой, справедливо рассудив, что для насильников и маньяков, которые кастрируют маленьких мальчиков прямо в метро, еще рановато.
Мы с Тони не отказывали себе в удовольствии побродить по городу. Это времяпрепровождение мы называли конструктивными прогулками – в том смысле, что слонялись мы вроде бы без дела, но с пользой. Мы где-то вычитали, что в Лондоне есть все, что нужно человеку. Конечно, в других местах тоже было интересно, и мы с Тони собирались когда-нибудь попутешествовать (хотя мы оба бывали за городом и нам там не нравилось: скучно там было, уныло и скучно), потому что все наши источники – авторитетные источники – утверждали, что это полезно для мозгов. Но все начиналось с Лондона; и именно в Лондон ты возвращался потом, умудренный опытом. А прогулки по городу – это был верный способ проникнуть в секреты Лондона. Il vaut mieux gâcher sa jeunesse que de n’en rien faire[18].
Именно Тони первым сформулировал концепцию конструктивных прогулок. Он утверждал, что наше время проходит в двух крайностях – мы либо насильственно впихиваем в себя знания, либо насильственно развлекаемся. В принудительном порядке. Его теория заключалась в том, что если просто гулять по городу в «беззаботной, беспечной» манере, но при этом внимательно наблюдать за всем, что происходит вокруг, только тогда ты узнаешь жизнь по-настоящему, как она есть, – соберешь все «мимолетные впечатления» flâneur[19]. Еще нам очень нравилось наблюдать за людьми: что они делают и как сами себя утомляют. Мы бродили по переулкам рядом с Флит-стрит и наблюдали за тем, как разгружают свежие газеты – еще не разрезанные пачки. Мы шатались по уличным барахолкам и по открытым судам, топтались у дверей пабов и перед витринами магазинов женского белья. Мы ходили с биноклем в собор Святого Павла якобы для того, чтобы лучше рассмотреть фрески и мозаику под куполом, но на самом деле – чтобы было удобнее наблюдать за молящимися прихожанами. Мы присматривались к проституткам – как мы весьма проницательно рассудили, кроме нас, это были единственные существа, более или менее понимающие в конструктивных прогулках, – которые в те времена еще носили свой отличительный знак – тонкую золотую цепочку на щиколотке. Мы спрашивали друг у друга:
– Как ты думаешь, она ищет клиента?
Мы ничего не делали. Только наблюдали. Хотя однажды туманным вечером к Тони привязалась одна близорукая (или совсем уже отчаявшаяся) шлюха. На ее деловитый вопрос: «Пойдешь со мной, красавчик?» – Тони ответил вполне уверенно, пусть даже и сдавленным голосом: «А сколько ты мне заплатишь?»
– Никуда не годится, – сказал я.
– Почему?
– Нельзя épater la Bohème[20]. Это нелепо по определению.
– Почему нет? Шлюхи суть неотъемлемая часть буржуазной жизни. Взять хотя бы твоего любимого Мопассана. Как собаки стараются подражать хозяевам, так и шлюхи перенимают мелочные обывательские добродетели своих клиентов.
– Неправильная аналогия. Скорее клиенты – собаки, а шлюхи – хозяйки…
– Это не важно, если ты принимаешь закон взаимного влияния…
И тут мы с Тони сообразили, что никто из нас не заметил реакции шлюхи, которая спокойно ушла себе восвояси, пока мы с ним изощрялись. А вдруг ей понравилась шутка? Тогда это был бы уже никакой не эпатаж.
Однако такой «непосредственный контакт» считался малорентабельным и, в общем-то, бесполезным. Мы с Тони предпочитали не разговаривать с людьми, поскольку это мешало беспристрастному наблюдению. Если бы нас спросили прямо, что мы пытаемся отыскать, мы бы, наверное, ответили: «Мusique savante de la ville[21] Рембо». Мы охотились за зрелищными сценками, за городскими красотами, за людьми – как будто заполняли очередную книжку из серии «Я видел – знаю», – только наша книжка была необычная, потому что мы никогда не знали заранее, что именно хотели найти, и только когда видели что-то, что сразу цепляло взгляд, понимали, что именно это мы и искали. В этой коллекции впечатлений были и недостижимые идеалы – например, пройтись по мокрой булыжной мостовой в свете газовых фонарей и чтобы где-то вдали звучала шарманка, – но мы пребывали в отчаянных поисках оригинального, живописного и настоящего.
Мы охотились за эмоциями. Вокзалы снабжали нас слезными прощаниями и шумными встречами. Здесь все было просто. Церкви предоставляли нам пылкий обман «истинной» веры, хотя тут приходилось действовать осторожно. Подъезды на Харли-стрит обеспечивали нас паническим страхом, который испытывают люди на пороге смерти. А Национальная галерея, наше любимое место для охоты за впечатлениями, давала нам замечательные образцы чистейшего эстетического наслаждения – хотя, если честно, они оказались отнюдь не такими частыми, чистыми и изысканными, как мы надеялись поначалу. Возмутительно часто, на наш скромный взгляд, сцены, которые мы наблюдали в этом храме искусства, были бы более уместны на вокзале Виктория или Ватерлоо: люди воспринимали Моне, Сёра или Гойю на манер пассажиров, только что сошедших с поезда: «Ба! Какой приятный сюрприз! Я знал, конечно, что ты будешь на месте, но мне все равно очень приятно. И кстати, ты ни капельки не изменился – замечательно выглядишь, как всегда. Ни капельки не постарел, ну буквально ни капельки…»
Причина, почему мы так часто ходили в Национальную галерею, была очевидна. Мы исходили из того (и никто из наших знакомых в здравом уме не стал бы оспаривать данное утверждение), что самое важное в жизни – это Искусство, некая непреходящая константа, которой нельзя изменять ни при каких обстоятельствах и которая неизменно вознаграждает тебя за верность, а именно – благотворно влияет на тех, кто подвержен его влиянию. Люди, проникшиеся искусством, становятся не только более культурными и достойными интереса, они становятся лучше в самом широком смысле – добрее, мудрее и прекраснее, – они становятся более миролюбивыми, более активными, более чувствительными. А если нет, зачем вообще затевать «встречи с прекрасным»? С тем же успехом можно пойти и кому-нибудь отсосать. Ex hypothesi[22] (как мы говорили с Тони, или, на самом деле, ex vero)[23], в тот момент, когда человек постигает произведение искусства, он становится чуточку лучше. И логично было бы предположить, что за этим процессом можно проследить со стороны.
Но если честно, после нескольких сред в галерее мы с Тони начали чувствовать себя немножко как те любознательные врачи в восемнадцатом веке, которые подбирали мертвецов с поля боя и резали свежие трупы, чтобы обнаружить вместилище для души. Причем кое-кто был уверен, что у него получилось. Не помню фамилию того шведского врача, который взвешивал своих умирающих пациентов – прямо вместе с больничной койкой – за несколько минут до смерти и сразу после. Разница в двадцать один грамм вроде как доказывала существование души. Мы с Тони вовсе не ждали, что у наших «подопечных» из галереи изменится вес, но мы рассчитывали на какие-то результаты. Нам казалось, что что-то увидеть можно. И иногда это было что-то действительно интересное. Но чаще всего мы наблюдали чисто внешние реакции, причем в стандартном наборе: этакая скучная вереница безликих ценителей с благоговейно выпученными глазами, смешливых или скучающих школьников, эстетов с презрительными улыбочками, сосредоточенных реставраторов и копиистов. Мы изучили все позы художественного созерцания: сосредоточенная задумчивость, с подбородком, подпертым ладонью; мужественно-агрессивная, вызывающая позиция «руки в боки»; поза вдумчивого изучения путеводителя; гонки галопом по залам. Иногда нам казалось, что мы зря считаем себя умнее других, потому что на самом деле мы ничем не отличаемся от объектов наших наблюдений.
Со временем, пусть и с большой неохотой, но мы все-таки пришли к тому, чтобы экспериментировать друг на друге. Все проходило у Тони дома, в условиях, которые мы считали близкими к лабораторным. То есть, рассматривая картины, мы затыкали уши специальными такими затычками; а слушая музыку, завязывали глаза регбийным носком. Испытуемому давалось пять минут на созерцание, скажем, «Руанского собора» Моне или на прослушивание отрывка из симфонии Брамса, а потом он подробно описывал свою реакцию. Поджимал губы, как беспробудный пьяница, и периодически задумчиво умолкал. Все аналитические методы типа «форма и содержание», которые мы учили в школе, для данного случая не подходили. Мы пытались докопаться до чего-то, что было гораздо проще, честнее и глубже, – до самых элементарных истин. Что ты чувствуешь и как изменяется твое восприятие, если ты выполняешь все рекомендуемые установки?
Тони всегда отвечал на вопросы с закрытыми глазами, хотя это было вовсе не обязательно. Он хмурил брови, тихонько мычал, а потом выдавал:
– Мышечное напряжение, в основном – руки, ноги. Бедра подрагивают. Возбуждение, да. По-моему, все-таки возбуждение. Такое радостное оживление, вот. Приятная легкость в груди. Уверенность в своих силах. Но не самодовольство, нет. А вообще настроение добродушное, но решительное. Самое подходящее настроение для небольшого дружеского эпатажа.
Я все записывал в нашу тетрадку, в правый столбец. В левом уже был обозначен источник вдохновения: «Глинка. „Руслан и Людмила“. 9.12.63».
Все это было частью обширной программы, которую мы проводили с целью помочь всему миру осознать себя.
5
J’habite Metroland[24]
– Без корней.
– Sans racines[25].
– Sans Racine?[26]
– Открытый путь? Духовный бродяга?
– С пригоршней фантазий в узелке из носового платочка в красную крапинку?
– L’adieu suprême d’un mouchoir?[27]
Мы с Тони гордились своим «безродством», то есть отсутствием всяких корней. Мы стремились и в будущем сохранить это безродное состояние и не видели никаких противоречий в двух взаимоисключающих умонастроениях; нас не смущало и то, что мы оба жили с родителями, которые, кстати сказать, были «свободными землевладельцами», то есть частными собственниками отдельных домов.
По части «безродства» Тони превосходил меня на голову. Его родители были польскими евреями, и хотя мы не знали этого точно, мы были уверены, что им удалось спастись из варшавского гетто буквально в последнюю минуту. Все это давало Тони следующие преимущества: ярко выраженную иностранную фамилию Барбаровски, два языка, наследие трех культур и ощущение (по его утверждениям) атавистической ностальгии – короче, истинный шик. Он и внешне был настоящий изгнанник-эмигрант: нос картошкой, полные губы… смуглый, маленький в смысле роста, энергичный и волосатый. Уже тогда ему приходилось бриться каждый день.












