
Полная версия
Герань и бензин

Айрис Туманова
Герань и бензин
Айрис Туманова
ТАВЕРНА МЛЕЧНЫЙ ПУТЬ
ГЕРАНЬ И БЕНЗИН
Посвящается тем, кто гладит кошек и чинит старые машины.
И тем, кто только учится принимать чужую заботу.
ГЛАВА 1
Герань на подоконнике
Анна Сергеевна проснулась от того, что кто-то дышал ей прямо в ухо.
Она не открыла глаза – только улыбнулась и пошевелила пальцами, нащупывая тёплый пушистый бок. Муся, старшая, мудрая, с белым пятном на груди, урчала так низко, что вибрация отдавалась где-то в груди, там, где по ночам иногда покалывало.
– С добрым утром, красавица, – прошептала Анна Сергеевна, и Муся лизнула её в подбородок шершавым, как наждак, языком.
За окном было серо. Октябрь кончался, и утро не спешило просыпаться вместе с ней – висело за стеклом мокрой тряпкой, размазывало по небу грязные облака. Батареи ещё не включили, и в комнате стоял тот особый предзимний холод, когда даже под двумя одеялами не сразу решишься высунуть нос наружу.
Но надо было вставать.
Анна Сергеевна села, нащупала ногами тапки (левая, как всегда, уползла под кровать, и Муся, конечно, не виновата, хотя точно знала, куда её закатывать). Черныш, диковатый, с подпалинами над глазами, уже сидел на подоконнике и смотрел на неё с таким видом, будто она опаздывала на важнейшее совещание.
– Иду, иду, – сказала она Чернышу, но тот только дёрнул ухом и отвернулся к окну. Он всегда так делал, когда был недоволен. А недоволен он был всегда, если дело касалось еды.
Рыжика видно не было. Наверное, уже учуял, что в холодильнике остался вчерашний суп, и теперь сидел в засаде где-нибудь под столом, готовый к молниеносной атаке на миску.
Анна Сергеевна накинула халат – тот самый, синий в цветочек, заштопанный на локтях, но чистый, выглаженный ещё в воскресенье, – и прошаркала на кухню. Пол скрипнул под ногами привычно, в двух местах: у порога и у стола. Она знала эти скрипы сорок лет, с тех пор как въехала сюда с Серёженькой, ещё маленьким, и полы тогда были новыми, и всё было новым, и жизнь была длинной-длинной…
Мысли свернули куда-то не туда. Анна Сергеевна тряхнула головой и включила чайник. Старый, со сбившимся носиком, он зашумел, заворчал, как живой, и пар повалил густой, тёплый.
Кошки собрались у мисок в священном безмолвии. Даже Рыжик вылез из-под стола и теперь сидел с невинным видом, будто и не он пять минут назад пытался стащить со стола хлеб.
– Сейчас, сейчас, ироды, – ласково сказала Анна Сергеевна, открывая шкафчик, где стояла банка с дешёвым кормом. – Муся, не толкайся. Черныш, отойди, всё достанется. Рыжик, если ты опять полезешь в Мусину миску…
Она разложила корм по трём мискам, добавила каждому немного тёплой воды (Муся любила с водой, Рыжик – без, Черныш – лишь бы быстро), и кухня наполнилась чавканьем и мурлыканьем.
Сама Анна Сергеевна налила себе чай. Кружка была старая, с отбитой ручкой (когда-то Серёжа принёс из школы, самодельная, на уроке труда, глазурь легла неровно, но надпись «Маме» читалась до сих пор). Заварка – мята, своя, с подоконника. Хлеб – половинка булки, аккуратно отрезана, чтобы хватило на утро и на вечер.
Она села к столу, обхватила кружку ладонями. Тепло разливалось по пальцам, по запястьям, поднималось выше. Муся, покончив с едой, запрыгнула на колени, свернулась клубком, заурчала. Анна Сергеевна гладила её одной рукой, другой держала кружку, и в этом простом движении было столько привычного уюта, что казалось – ничего другого и не надо.
За окном зашумела машина, потом стихла. Кто-то хлопнул дверью подъезда. Начался день.
Она допила чай, аккуратно сполоснула кружку, поставила на сушилку. Потом подошла к подоконнику.
Герань стояла первой. Большой куст в старом глиняном горшке, цветы – ярко-розовые, как конфеты «Барбарис», пахли резко, густо, почти навязчиво. Эту герань ей когда-то дала Клавдия, лет десять назад, отростком. «Держи, – сказала, – у меня разрослась, девать некуда». И герань прижилась, разрослась, цвела почти круглый год, и каждый раз, глядя на неё, Анна Сергеевна вспоминала Клавдию – так и остались они соседками, дружили, хотя и дружба такая – старость, когда просто зайти чаю попить, когда молчать вместе легче, чем говорить.
Рядом с геранью – алоэ. Толстые, колючие листья, в каждом – сок, который спасал от порезов, ожогов, ушибов. Это алоэ было ещё от тётки, той самой, что вырастила её без ласки, но с жёсткой дисциплиной. Тётка умерла двадцать лет назад, а алоэ жил. И когда Анна Сергеевна мазала соком порезанный палец, ей казалось, что тётка всё ещё где-то рядом, ворчит: «Не суй руки куда не надо».
Фиалки стояли на отдельной полочке, прибитой Серёжей ещё в школе. Синие, лиловые, белые – они цвели тихо, скромно, не требуя много света. Эти фиалки она брала на рынке, у одной женщины, которая потом перестала приходить, и фиалки остались ей памятью о той, с кем они и знакомы-то не были, а всё равно жалко.
Хризантемы – мелкие, жёлтые, в пластмассовом горшке – купила сама неделю назад, когда ходила за молоком.
Анна Сергеевна полила каждого по чуть-чуть, приговаривая:
– Тебе, матушка, водички. И тебе, красавица. А ты, фиалочка, не балуй, земля ещё мокрая.
Кошки смотрели на этот ритуал с ленивым интересом. Только Рыжик попытался сунуть нос в горшок с геранью и тут же чихнул, отскочил, обиженный.
– А не лезь, – сказала Анна Сергеевна. – Не твоё.
В дверь позвонили. Коротко, два раза. Клавдия.
Анна Сергеевна пошла открывать, на ходу поправляя халат. Кошки встрепенулись: Клавдия иногда приносила что-нибудь вкусное.
На пороге стояла соседка – маленькая, сухонькая, в берете, сдвинутом набок, и в руках – стопка книг, перевязанная бечёвкой.
– Принимай, – сказала Клавдия, переступая порог. – Опять списывают. Я уж сколько говорила: ну куда вы их? А они: формат не тот, формат. Тьфу.
Она сгрузила книги на табуретку, сняла берет, пригладила седые волосы. Пахло от неё библиотекой – старой бумагой, пылью, немножко духами «Красная Москва», которыми она сбрызгивала платок.
– Чаю? – спросила Анна Сергеевна.
– А давай. В ногах правды нет.
Они сели на кухне. Чайник снова зашумел. Кошки, поняв, что съестного пока не предвидится, разбрелись по углам. Только Муся осталась под столом, положив голову на лапы, и смотрела куда-то в пространство мудрыми жёлтыми глазами.
– Ну, рассказывай, – сказала Анна Сергеевна, разливая чай. – Что там у вас?
– Да что у нас… – Клавдия отхлебнула, поморщилась – горячо. – Завгар наш, Петрович, уволился. Говорит, пенсии хватит. А я ему: какая пенсия, ты ж ещё мужик, куда ты на пенсию? А он: буду внуков нянчить. Внуки у него в другом городе, кого он нянчить будет?
Она махнула рукой, отпила ещё.
– Книжки-то глянь. Я там отобрала, какие получше. Тютчева списали, вот, держи.
Анна Сергеевна потянулась к стопке, развязала бечёвку. Сверху лежал томик в твёрдом переплёте, потёртый, с пожелтевшими страницами. «Ф.И. Тютчев. Стихотворения». Она открыла наугад, пробежала глазами:
Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовётся, —
И нам сочувствие даётся,
Как нам даётся благодать…
Строчки поплыли перед глазами. Анна Сергеевна моргнула, перевела взгляд на окно. За стеклом моросил дождь, по подоконнику стекали капли, и герань тянула к ним свои листья, будто пила.
– Хорошие стихи, – сказала она тихо.
– Чего? – Клавдия не расслышала.
– Стихи, говорю, хорошие. Тютчев.
– А, ну да. Ты глянь, там ещё Довлатова есть, только рваный немного, но читать можно. Я подклеила скотчем.
Они помолчали. Чай остывал. Где-то в подъезде хлопнула дверь, загудел лифт.
– Клав, а как ты думаешь, – вдруг спросила Анна Сергеевна, не глядя на подругу, – зачем мы живём?
Клавдия поперхнулась, закашлялась, промокнула губы платком.
– Ты чего это, Ань? С утра философия? Живём – и живём. Кошкам вон корм нужен, цветы полить, книжки почитать. Делов-то.
– А если… ну, если никому не нужна? – Анна Сергеевна всё не поднимала глаз, водила пальцем по обложке, по потёртому золотому тиснению.
Клавдия посмотрела на неё долгим взглядом. Потом вздохнула, отставила кружку.
– Слушай сюда. У тебя кошки. Ты им нужна? Нужна. У тебя цветы на подоконнике. Ты им нужна? Нужна. У меня вот ты есть, книжки приношу, чай пьём. Значит, кому-то да нужна. А философию эту брось. От неё только голова болит.
Анна Сергеевна подняла глаза, улыбнулась виновато.
– Да я так, просто… Ночь не спала, вот и лезет всякое.
– Не спится – ты валерианки капни. Или кошку погладь. Вон Мусю возьми, она у тебя умная, сразу полегчает.
Муся, услышав своё имя, дёрнула ухом, но с места не сдвинулась.
– Ладно, – Клавдия поднялась, поправила берет. – Пойду я. Завтра смена, надо выспаться. Ты это… не кисни. Зайду на днях.
Она чмокнула Анну Сергеевну в щёку (щетинисто-сухими губами, пахнущими чаем и «Красной Москвой») и ушла. Захлопнулась дверь, стихли шаги, потом лифт загудел, увозя Клавдию на её пятый этаж.
Анна Сергеевна осталась одна. Вернулась на кухню, убрала кружки, протёрла стол. Потом подошла к книгам, перебрала их. Довлатов, Тютчев, ещё какой-то детектив, зачитанный до дыр, и толстый справочник лекарственных растений.
Она аккуратно сложила их на тумбочку в прихожей – там, где уже лежала стопка таких же спасённых книг. Завтра надо будет взять несколько на рынок, продать. Рубликов на триста-четыреста, может, наскребёт.
Вечер наступил незаметно. Анна Сергеевна покормила кошек ещё раз, проверила, полны ли миски с водой, задвинула шторы. Включила настольную лампу – ту самую, с зелёным абажуром, которую Серёжа нашёл когда-то на помойке и притащил: «Мам, глянь, антиквариат!». Лампа горела мягко, уютно, отбрасывала на стены тени, и в этом круге света Анна Сергеевна села считать деньги.
Пенсия пришла позавчера. Двенадцать тысяч четыреста рублей. Коммуналка – три с половиной. Лекарства – на две тысячи (таблетки от давления, от сердца, ещё мазь для суставов). Остаётся шесть тысяч девятьсот. Корма надо на три тысячи, если экономить. На себя – тысяча. Остаётся две с чем-то на всякое: если кошка заболеет, если лампочка перегорит, если…
Она вздохнула, пересчитала купюры, сложила их в конверт, убрала в сервант, под стопку чистых полотенец. Деньги – это всегда тревога. Всю жизнь тревога. Сначала за Серёжу, потом за себя, теперь за кошек. Но кошки – это святое. Они же не виноваты, что родились бездомными. Или что их выбросили. Или что просто оказались на её пути.
Она посмотрела на Черныша. Тот сидел на подоконнике, глядел в тёмное окно, и только уши чуть поворачивались, ловя ночные звуки. Он был самым диким, самым недоверчивым. Прибился к ней три года назад, зимой, весь облезлый, с обмороженным ухом. Месяц не давался в руки, шипел, царапался. А потом в одну ночь запрыгнул на кровать, лёг в ногах и заурчал. И с тех пор – свой.
– Чернышка, – позвала она тихо. Кот не обернулся. Только хвостом чуть дёрнул – мол, слышу, но занят.
Анна Сергеевна усмехнулась, покачала головой. Потом подошла к серванту, открыла дверцу, достала из-за стопки белья самое дорогое – фотографию в деревянной рамке.
Серёжа. Сын.
Снимок был старый, ещё школьный. Серёжа в форме, с ранцем, стоит у школы, щурится на солнце и улыбается во весь рот – щербато, по-детски. Ему тут лет семь, наверное. Тогда ещё всё было хорошо, или казалось, что хорошо. Муж уже ушёл, но они вдвоём справлялись, и Серёжа рос добрым, светлым, всё время помогал, всё время обнимал, говорил: «Мамочка, ты у меня самая лучшая».
Анна Сергеевна прижала фотографию к груди, закрыла глаза. Тёплое стекло, деревянная рамка, отполированная за годы до гладкости. Вдох – выдох.
– Серёженька, – прошептала она. – Как ты там? Я тут… живу вот. Кошки у меня, цветы. Книжки Клавдия носит. А ты… ты смотри там, если видишь нас. Я тебя люблю, сынок.
В комнате было тихо. Только часы на стене тикали – старые, с кукушкой, которую давно заклинило, так и висит птичка, не вылетает. Тик-так. Тик-так. Тик-так.
Анна Сергеевна поставила фотографию на место, закрыла сервант. Погасила лампу. В темноте комната стала чужой, незнакомой, но кошки знали свои места: Муся уже лежала на кровати, свернувшись калачиком у стены; Рыжик устроился на старом кресле; Черныш остался на подоконнике, страж ночи.
Она легла, накрылась одеялом. Муся придвинулась ближе, ткнулась носом в бок, заурчала. Тепло разливалось по телу, успокаивало.
– Муся, – прошептала Анна Сергеевна в темноту, – а ведь я никому не нужна, да? Только вам, кошкам. И то… если б не вы, давно бы уже…
Она не договорила. Слова были слишком страшными, чтобы произносить их вслух даже самой себе.
Муся урчала громче, будто говорила: «Не выдумывай, мы есть, мы с тобой».
За окном шумел дождь. Где-то далеко проехала машина, взвизгнула тормозами, стихла. Часы тикали. Тик-так. Тик-так.
Анна Сергеевна закрыла глаза. Мысли текли медленно, вязко. О том, что завтра опять на рынок, опять холод, опять люди будут проходить мимо, смотреть на её цветы и книги, и никто не купит. О том, что корм кончается, а деньги… деньги всегда кончаются раньше, чем месяц. О том, что Клавдия, конечно, добрая, но у неё своя жизнь. О том, что Серёжа бы не допустил, чтобы она так мучилась. Но Серёжи нет.
Зачем я живу?
Вопрос пришёл сам собой, не спросив разрешения. Повис в темноте, тяжёлый, как мокрая тряпка.
Кому я нужна?
Муся урчала. Часы тикали. Где-то за стеной капала вода из крана – Клавдия вечно забывает закрыть.
Никому.
Анна Сергеевна почувствовала, как по щеке покатилась слеза. Тёплая, одна. Потом ещё одна. Она не вытирала их – пусть. В темноте никто не видит.
Она лежала и смотрела в потолок, где от уличного фонаря дрожал бледный квадрат света. И вдруг ей показалось, что в углу кухни, там, где стоит газовая плита и висит полотенце, что-то мерцает. Едва заметно, как светлячок в траве. Она замерла, пригляделась. Нет, померещилось. Просто глаза устали.
Она закрыла глаза, и под веками всё ещё стояло это слабое, тёплое мерцание.
– Господи, – прошептала она, – если ты есть, сделай так, чтобы я зачем-то была нужна. Хоть кому-нибудь. Хоть чуть-чуть.
Ответа не было. Только Муся урчала, и часы тикали, и дождь за окном всё так же монотонно шуршал по карнизу.
Анна Сергеевна вздохнула, повернулась на бок, прижалась к тёплому кошачьему боку. И сама не заметила, как провалилась в сон – без сновидений, без мыслей, просто в темноту.
А в углу кухни что-то мерцало. Едва заметно. Почти невидимо.
Но никто этого не видел.
Кроме Муси.
Муся подняла голову, посмотрела на мерцающий угол долгим жёлтым взглядом, потом снова положила голову на лапы и закрыла глаза.
Она знала. Кошки всегда знают.
Но они умеют ждать.
ГЛАВА 2
Яхта в Инстаграме
Арсений открыл глаза и понял, что не помнит имени девушки, которая лежала рядом.
Он аккуратно повернул голову – длинные светлые волосы разметались по подушке, ресницы чуть вздрагивали во сне, пахло сладкими духами и вчерашним шампанским. Красивая. Но какая именно из вчерашних? Та, что подходила у бара? Или та, что танцевала на столе? Или третья, которая всё время смеялась над его шутками?
Без разницы.
Сеня сел на кровати, провёл рукой по лицу. Голова гудела – не больно, а так, тупо, как старый холодильник. Во рту было сухо и мерзко, язык казался наждачной бумагой. Он посмотрел на тумбочку – стакан воды стоял, как всегда. Он поставил его туда ещё до того, как лёг, научился за много лет: после любой вечеринки, в любом состоянии – поставить воду. Организм требовал.
Он жадно выпил, почти не глотая, просто залил в себя. Вода была тёплой, чуть отдавала пластиком, но это было лучше, чем ничего.
Телефон на тумбочке вибрировал – на экране высветилось «Папа». Сеня посмотрел на имя, на настойчиво пульсирующий зелёный квадрат, и нажал «отклонить». Потом, подумав, поставил телефон на беззвучный режим.
Девушка заворочалась, приоткрыла глаза.
– Привет, – сказала она хрипло, улыбнулась. – Ты уже встал?
– Привет, – ответил Сеня, стараясь, чтобы голос звучал не слишком холодно. – Вода есть на столе. Я в душ.
Он поднялся, накинул халат, валявшийся на полу, и вышел из спальни. В спине хрустнуло – диван в гостиной был удобнее, но в спальню они перебрались уже под утро, и теперь организм мстил.
Квартира встречала его привычной стерильной тишиной. Стекло, хром, белые стены, чёрный кожаный диван – дизайнер делал всё по последнему слову, и получилось красиво, дорого, мёртво. Сеня прошёл босиком по холодному полу (тёплый пол, конечно, был, но он забыл включить), налил себе ещё воды из кулера, выпил, глядя в окно на утренний город.
Москва просыпалась. Где-то там, внизу, за двадцать пятым этажом, люди спешили на работу, пили кофе в очередях, ругались в пробках. А здесь, на высоте, было тихо. Только кондиционер гудел, и где-то в соседней квартире играла музыка – глухо, еле слышно.
Сеня прошёл в ванную, встал под горячий душ, закрыл глаза. Вода обжигала спину, стекала по груди, и в шуме воды ему почудился голос отца: «Ты когда уже за ум возьмёшься? Тебе двадцать три, а ты всё по яхтам. Я в твоём возрасте уже…»
Он открыл глаза, помотал головой. Мыслей о работе, об отце, о будущем было слишком много, и они лезли именно в такие моменты – когда мозг не занят, когда тишина.
Выходя из душа, он услышал, как телефон снова вибрирует. На этот раз эсэмэска.
«Перевёл деньги на счёт. Жду отчёт по школе. Отец».
Сеня усмехнулся. Отчёт по школе. Он уже полгода как не появлялся в Лондоне, но отец упорно продолжал слать деньги и требовать отчёты, как будто это могло его обмануть.
Он натянул джинсы, майку, прошёл на кухню. Девушка уже оделась, стояла у окна, пила воду.
– Я, наверное, пойду, – сказала она, оборачиваясь. – Ты не против?
– Конечно, – кивнул Сеня. – Такси вызвать?
– Сама.
Она допила, поставила стакан в мойку, чмокнула его в щёку (губы мягкие, пахнет его шампунем) и ушла. Дверь щёлкнула магнитным замком.
И снова тишина.
Сеня сварил кофе. Дорогой, зерновой, из той самой кофемашины, которую он купил за полмиллиона и пользовался раз в неделю. Кофе пах отлично, но на вкус был просто горячий. Он пил его, глядя в телефон.
Лента Инстаграма текла бесконечной чередой. Вот он сам – вчера, на яхте, с бокалом, улыбающийся. Пять тысяч лайков. Комментарии: «красавчик», «завидуем», «как же ты живёшь, Арсений?». Вот другая яхта, позапрошлая неделя, Мальдивы. Вот ещё одна вечеринка, Дубай. И снова лайки, снова комментарии, снова пустота.
Он пролистнул дальше. Кто-то выложил кота. Кто-то – закат. Кто-то – как ребёнок учится ходить.
Сеня поймал себя на мысли, что завидует тому, у кого ребёнок. И тут же одёрнул: дурак, какая зависть, у тебя всё есть, ты свободен, ты…
Что ты?
Он не знал.
Телефон пискнул – новое сообщение. На этот раз от Макса, приятеля по тусовкам: «Сегодня в «Коконе» вечеринка, будут девчонки из Милана, приезжай». Сеня набрал в ответ: «Ок».
Надо было чем-то занять вечер.
День тянулся бесконечно. Сеня пытался читать какую-то книгу, которую ему посоветовали – про инвестиции, – но через пять страниц бросил. Включил кино, выключил через десять минут. Сходил в спортзал в доме, позанимался, но привычная эйфория от тренировки не пришла.
К обеду зазвонил телефон. Опять отец.
Сеня вздохнул и ответил.
– Да.
– Арсений, – голос отца был ровный, деловой, без эмоций, – почему ты не берёшь трубку?
– Спал.
– В час дня?
– Бывает.
Пауза. Сеня знал, что отец сейчас считает до трёх, как учил его какой-то бизнес-коуч, чтобы не сорваться.
– У меня к тебе разговор, – продолжил отец. – В пятницу приезжают партнёры из Шанхая. Нужен молодой человек, представительный, с языком. Будешь на ужине.
– Я не умею с ними, – сказал Сеня.
– Научишься. Надень костюм, не пей много, улыбайся. Это не сложно.
– А если я не хочу?
Снова пауза. Теперь отец считал, наверное, до пяти.
– Арсений, – голос стал жёстче, – ты уже не ребёнок. У тебя есть счёт, квартира, машина. Это всё не просто так. Я в твоём возрасте…
– Знаю, – перебил Сеня. – В твоём возрасте ты уже строил бизнес. Я слышал.
– Тогда будь добр соответствовать. В пятницу, семь вечера, ресторан «Турандот». Не опаздывай.
Отец отключился.
Сеня посмотрел на телефон. В груди закипало раздражение – на отца, на себя, на весь этот день. Он хотел швырнуть телефон об стену, но сдержался. Дорогая игрушка.
Он вышел из квартиры, спустился на лифте в паркинг, сел в машину. Спорткар заурчал, оживая, и Сеня выехал из подземелья в серый октябрьский день.
Дорога к дяде Пете была привычной. Сначала по Садовому, потом в сторону Варшавки, потом – в лабиринт гаражей, оставшихся ещё с советских времён. Чем ближе, тем больше город терял свой лоск, превращался в нечто другое – обшарпанное, но живое.
Дядя Петя был не родственником, просто старым механиком, к которому Сеню привёз когда-то знакомый: «У него золотые руки, любой движок починит». С тех пор Сеня ездил только сюда. Не потому, что дёшево – дёшево не было, – а потому что дядя Петя разговаривал с машинами.
Гараж стоял в ряду таких же ржавых боксов, но у дяди Пети всегда было чисто. Вывеска «Авторемонт» нарисована от руки, пахло маслом, бензином и почему-то яблоками – старый механик держал на столе тарелку с фруктами.
– О, Сеня, – сказал дядя Петя, увидев его. – А я думал, ты на той неделе приедешь. Заходи, заходи.
Он был высокий, худой, с руками, вечно чёрными от масла, и лицом, изрезанным глубокими морщинами. Глаза у дяди Пети были светлые, внимательные, и когда он смотрел на Сеню, тому казалось, что механик видит его насквозь.
– Привет, Петрович, – Сеня протянул руку, и дядя Петя пожал её, не обращая внимания на чистоту ладони. – Машина как?
– Да нормально, – дядя Петя вытер руки ветошью, кивнул в сторону спорткара, который Сеня загнал в бокс. – Я посмотрел, у тебя там масло пора менять, и свечи скоро попросятся. А так – зверь, а не машина.
Сеня кивнул, присел на старый табурет. Дядя Петя возился с какой-то деталью, не обращая на него внимания. Тишина была привычной и странно уютной.
– Ты чего такой кислый? – спросил дядя Петя, не оборачиваясь. – Опять с отцом поругался?
– Ага, – Сеня усмехнулся. – Типа того.
– Эх, молодёжь, – покачал головой механик. – А машина у тебя, между прочим, душу имеет. Ты её чувствуешь?
– Душу? – Сеня поднял бровь. – Петрович, это железяка.
– Э, нет, – дядя Петя обернулся, посмотрел внимательно. – Железяка, говоришь? А почему тогда у одной машины характер норовистый, а у другой – покладистый? Почему одна слушается хозяина, а другую хоть убей – не заведёшь?
– Техническое состояние, – пожал плечами Сеня.
– Техническое, – усмехнулся дядя Петя. – А ты попробуй с ней поговори. Не как с железякой, а как с живой. Я вот свой «Запорожец» старый двадцать лет гоняю, и знаешь, он меня слушается, потому что я его люблю.
Сеня промолчал. Ему было странно это слышать – от взрослого мужика, механика с сорокалетним стажем. Но почему-то слова застревали в голове.
– Ладно, – дядя Петя вздохнул, – давай через недельку, я тебе масло поменяю и свечи гляну. Ты это… не кисни. Всё наладится.
– А если не наладится? – спросил Сеня, сам не зная, зачем.
Дядя Петя посмотрел на него долгим взглядом, потом сказал:
– Наладится. Не может не наладиться. Жизнь – она, знаешь, как двигатель: если его не чинить, он сломается. А если чинить с любовью – будет работать вечно.
Сеня кивнул, расплатился и уехал.
Вечером он был в «Коконе». Клуб гудел, музыка долбила так, что вибрировало в груди, разноцветные огни мельтешили, лица сливались в одно пятно. Девушки из Милана оказались скучными, разговаривали только о моде и деньгах. Макс уже был пьян и травил байки, которые Сеня слышал сто раз.
Сеня пил виски. Много. Хотелось забыться, провалиться в тупое веселье, но алкоголь не брал – только голова тяжелела, а мысли становились ещё более вязкими.
Он вышел на террасу. Здесь было тише, музыка доносилась приглушённо, и холодный воздух отрезвлял. Москва лежала внизу, переливалась огнями, гудела.
Сеня опёрся на перила, посмотрел вверх. Небо было низким, серым, без звёзд. Только отблески города подсвечивали облака.



