Прогулки в пещерах памяти
Прогулки в пещерах памяти

Полная версия

Прогулки в пещерах памяти

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Начало семейной жизни двух молодожёнов не получилось простым и гладким. В течение первого года из Джанкоя в Керчь никто не приезжал. Единственным человеком, безмерно радостным и счастливым во всей этой истории, была моя бабушка, – бабушка Луша. Благодаря ей мои родители получили ту помощь и участие, в которых они нуждались.


Пока осень и зиму 1938/1939 года я ел, спал, набирался сил, чтобы летом встать на собственные ноги, в городе Джанкое протекала жизнь сразу двух семей Такчианиди. Это были семьи двух родных братьев – старшего Яни и младшего Кирилла. Братья лицами и ростом походили друг на друга, но вот характеры у них были разные.

Яня был хмурым, неприветливым и заносчивым. Про него говорили, что он со дня своего рождения никогда не смеялся и, прожив большую жизнь, не знает, как это делается.

Кирилл, напротив, имел тихий, покладистый характер и добрую отзывчивую душу. В отличие от старшего брата, который в своей семье проявлял деспотические замашки и часто топал ногами и ругал свою тихую, маленькую, «затурканую» жену Симелу, Кирилл, наоборот, был под каблуком своей жены Фимии, которая часто выговаривала и ругала его почём зря.

В семье старшего брата Яни выросло три сына: Пантелей, Аркадий и Константин.

Старший из них – Пантелей Иванович. Он каким-то чудом выбился в большие чины и уже много лет жил в Москве на улице Большая Калужская (позже Ленинский проспект) дом 22, квартира 24. Работал он в центральном аппарате ЧК-ОГПУ-КГБ при Ягоде, Ежове, а затем и при Берии, в управлении контрразведки, в отделе стран Ближнего и Среднего Востока. Вся его жизнь была окружена секретностью и окутана ореолом таинственности. В те годы того ведомства, в котором работал Пантелей, чиновники любого ранга боялись, как огня, и он, используя это положение, оказывал помощь и принимал живое участие в судьбе родственных ему греческих семей.

Дядя Яня и мой дедушка Кирилл имели видимые физические недостатки. У дяди Яни был когда-то выбит один глаз, а мой дедушка был слегка горбатым. История с Яниным глазом в моей памяти не сохранилась, а дедушкина трагедия запомнилась. Это произошло во время Первой мировой войны. В 1915 году на территории Армении (где жили мои греческие предки) турки устроили форменный геноцид, ворвавшись на эту территорию и вырезав до 1-го миллиона мирных армянских жителей, а вместе с ними без разбора и всех «смуглых», которые попадались под руку. В водоворот кровавого беспредела был втянут и Кирилл. Его вместе с толпой армянских мужчин вывели за околицу села, поставили лицом к оврагу и ударили кинжалом в бок. Ночью он очнулся, придавленный трупами своего дяди и двоюродного брата. Подобранный вскоре женщинами, он выжил, но после этого тяжёлого ранения у него стал расти горб.

Было это давно. Тот кошмар ушёл в прошлое. Греческие семьи покинули территорию Армении и прочно обосновались в Крыму. Оба брата (Яня и Кирилл) поселились со своими семьями в городе Джанкое.

Вскоре семья Кирилла потеряла старшего сына Николая, который умер от инфекции. Среди оставшихся детей старшинство перешло к Вере. Родители представляли её будущее таким образом, что по окончании средней школы она на местных городских курсах получит профессию бухгалтера, устроится на работу, выйдет замуж за грека из какой-нибудь семьи, проживающей рядом, и будет жить, как живут все люди вокруг. Однако старшая дочь проявила во всех этих вопросах самостоятельность. Вместо Джанкоя она выбрала Керчь, вместо домашнего уюта – тесноту общежития, вместо профессии бухгалтера – профессию техника-металлурга, вместо соседского грека – незнакомого молодого русского, которому нужно будет ещё служить в армии, тогда как греков в Красную Армию не брали.

Между Джанкоем и Керчью пролегла молчаливая обида. И только через год после моего рождения джанкойская сторона дрогнула.


Первый визит в Керчь нанесла бабушка Фимия с Лялей и Мишей. За ними новую родню посетил дедушка. За ним в домике у горы Митридат побывала 19-летняя Оля.

Последним, к моему первому дню рождения (16 июля 1939 года), с фотоаппаратом на плече в Керчь приехал 16-летний Володя. Он был гордостью семейства Такчианиди и ставился всем в пример как образец в учёбе и поведении. Учился он на одни пятёрки и окончил школу с золотой медалью. Мечтал стать архитектором. Его страстью было черчение. Ещё учась в школе, он выполнял тушью сложные чертёжные работы. За отличную учёбу Пантелей (его дядя) подарил ему фотоаппарат. В те годы это был сказочный подарок. Володя приехал в Керчь в воскресенье, чтобы застать всех в сборе и сделать на память фотоснимки. Много лет прошло с той поры, но один Володин снимок сохранился в моём альбоме.

Милому, всеми обожаемому Володе была уготована трагическая судьба. Начавшаяся летом 1941 года война с Германией нарушила все его планы. На фронт, как грека, его не взяли, а осенью он неожиданно тяжело заболел. В процессе болезни он ослеп и со словами: «Папа, я хочу видеть!» – умер на руках убитого горем дедушки.


Осенью 1939 года моего отца призвали на службу в ряды Красной Армии, а мама, окончив техникум, была оставлена на Керченском металлургическом заводе в качестве мастера.

Военная служба с самого начала отца не баловала. Он попал в кавалерию и очень тяготился своей обязанностью конюха полковой конюшни. Письма его домой были мрачными и раздражительными. И тогда, как уже повелось, обратились в Москву, за помощью к Пантелею Ивановичу. Он отреагировал быстро, так как Вера была его любимой двоюродной сестрой. Отец вскоре был откомандирован из кавалерийского полка на учёбу в качестве курсанта Чкаловского лётного училища.

Такой поворот в судьбе отца осчастливил. Из училища выпускали кадровых офицеров ВВС (военно-воздушных сил). Заводскому рабочему парню стать офицером ВВС было крайне заманчиво и почётно. Домой стали приходить другие письма – пространные, весёлые и немного хвастливые.

Все успокоились, поминая Пантелея Ивановича добрым словом.


Летом 40-го года мне, двухлетнему, уже позволяли играть во дворе.

В конце двора, у самого забора, под навесом, стояла большая клетка с кроликами. Я осторожно забирался в неё через дверку и тихо сидел внутри, вдыхая запах крольчатника и наблюдая «загадочную» жизнь её обитателей. Бабушке вначале это не нравилось, и она пыталась этому воспрепятствовать, но тщетно. Каждый новый день я снова забирался в клетку и просиживал там долгое время.

Второй потребностью для меня в то лето было также тихое сидение, но уже на помидорной грядке среди высоких зелёных кустов, куда меня манил особенный, удивительный запах помидорных листьев и жизнь маленьких обитателей огородных «джунглей».

Кроме этих дел можно было качаться в гамаке и наблюдать из него за жизнью птиц в густой кроне сада.

Несколько раз в день из-за невысокого забора появлялось весёлое лицо соседской девочки, которая громко дразнила меня:

«Папа Женя, мама Женя, сын Женя!

Папа Женя, мама Женя, сын Женя!»

Я брал с земли маленькие камешки и неумело бросал их в сторону забора.

А в семье Кирилла и Фимии действительно первую дочь Веру с раннего детства звали Женя – Женечка. Вторую дочь Олю все звали Лёля – Лёлечка. А третью дочь Софью все звали Ляля – Лялечка. Но, из трёх сестёр только одну Софью Кирилловну так всю жизнь и продолжали звать Лялечкой. С Верой и Олей этого не случилось. Отчего это всё так получилось, я вразумительно объяснить не могу.

В свои детские годы, я не мог даже предположить, что буду работать над своей родословной. Поэтому большого любопытства к бытовым семейным вопросам не проявлял.


В это же лето бабушка начала выводить меня за пределы нашего двора.

По узенькой тропинке она поднималась со мной на вершину Митридата. Свернув к южному склону горы, мы садились на траву и смотрели вниз, где под солнцем блестело море, а у берега стояли корабли, над которыми двигались длинные руки портовых кранов. Правее желтел песком городской пляж, заполненный маленькими фигурками людей. А вокруг было тихо, спокойно и счастливо.

В это же лето состоялось моё первое путешествие.

Бабушка Луша вместе со мной нанесла ответный визит в Джанкой. Впервые в моей жизни был многолюдный вокзал; свистящие паровозы; вагонная сутолока; перестук колёс, мелькание цветных картинок за окном, встреча в джанкойском доме, восторги, восклицания, накрытый по-праздничному стол; много разных людей.

Так начиналось для меня знакомство с окружающим миром – чистым, прекрасным и радостным. Другого мира детство не знает.

Наверняка в жизни каждого человека, в его памяти, детство остаётся самой счастливой порой, но при одном условии – мир вокруг ребёнка должен быть мирным. Это условие будет сохраняться вокруг меня еще один год.

Летом 1941 года началась война с Германией.

Фронт стал быстро приближаться к Крыму. Встал вопрос об эвакуации. Маму направят в один из уральских городов, где находился большой металлургический завод.

Она объявила бабушке о том, что возьмёт меня с собой. Много позже мне рассказывали, как убивалась бабушка, как плакала, как просила, чтобы я поехал вместе с ней и дедушкой Валей в Среднюю Азию (место их эвакуации), где весь год тепло и много фруктов. В ответ мама приводила свои доводы с такой твёрдостью и непреклонностью, что бабушке стало ясно: разлука неизбежна.

Война опрокинула весь привычный уклад жизни. Для меня теперь чаще других слов зазвучали незнакомые и непривычные слова «потерпи», «нет», «нельзя». Счастливая, безмятежная, радостная пора моей жизни окончилась для меня в 3 года.

Город на Урале

На Урал ехали спецпоездом: вместе с людьми вывозилось заводское оборудование. Весь путь в воздухе витала тревога. Люди переговаривались тихими голосами. Слышны были частые вздохи. По вагонам тянуло табачным дымом.

Дети – самый чувствительный барометр общего настроения – не бегали по вагону, не смеялись и почти не плакали.

Когда состав двигался, и взрослые и дети часами глядели в вагонные окна или дремали, привалясь друг к другу. Но двигался состав реже, чем стоял. Очень часто от состава отцепляли паровоз в военных надобностях, и длинный эшелон сутками простаивал на запасных путях. На всех больших и маленьких станциях была одна и та же картина: вокзалы и перроны забиты людьми со скарбом.

Эшелоны «западного» направления один за другим, не сбавляя скорости, громыхали на стрелках и исчезали в клубах дыма. Бесконечная вереница платформ с военной техникой. Теплушки, набитые солдатами. Цистерны с горючим. Круглосуточный, несмолкаемый перестук колёс, скрипы тормозных колодок, удары и лязг вагонных буферов, резкие и протяжные гудки паровозов, окутанных белым паром и чёрным дымом, запахи угля и мазута.

Главная забота у всех – добывание кипяточка. О еде вслух не говорили. Питались все по мере возможностей. Спали тревожно и неудобно, по два человека на одной полке. На место прибыли измученные, грязные и голодные.

Название города я не помню, потому что был маленький.


Поселили нас с мамой в маленькой комнатке большого коммунального дома. Длинный коридор, по обеим сторонам которого располагались комнаты, каждая на одну семью. Маму тут же определили на работу в литейный цех местного металлургического завода – мастером, а меня в детский сад при заводе. С этого момента для мамы началась изнуряющая работа по законам военного времени. Длилась она с раннего утра и до позднего вечера без выходных, под девизом:

«Всё для фронта! Всё для победы!»

А для меня началось другое детство – без родительского внимания и заботы, без игрушек, без детских книжек, сказок, песен, со скудным питанием в самый ответственный момент становления детского организма.

Вечером из садика меня приводила старая женщина, соседка в нашей коммуналке. Я проводил в одиночестве несколько часов, играя пустыми коробками от спичек, а затем засыпал один на кровати.

Все военные годы моей главной игрушкой были пустые коробочки от спичек. Они заменяли мне игрушечные машинки. Я привязывал к этим коробочкам длинные нитки и часами возил их по полу. Я гудел, как гудят моторы у машин. Я подавал сигналы, как подают сигналы машины. Я возил на них грузы, этими грузами был обыкновенный горох. У меня был свой гараж.


Маму я видел мельком ранним утром. Она поднимала меня в садик, говорила несколько слов и торопливо уходила на свою работу. В садик меня отводила та же добрая женщина.

В иные вечера я начинал капризничать, плакать, звать маму, и тогда она приходила, сажала меня на колени, прижимала к себе и гладила по голове. Я становился угрюмым, молчаливым ребёнком, с тоскливым и влажным взглядом. В детском садике я сторонился детей. Меня тянуло к окнам, за которыми виднелся ближний лес, а за ним невысокие горы.

Так наступила зима, выпал глубокий снег, стало холодно, потом ещё холоднее. Закружило, засвистело, завыло за окнами. Стёкла их покрылись инеем. На прогулки в эту зиму детей почти не выводили. С внешним миром оставалась тоненькая связь – это дорога утром в садик и вечером из садика. Питания хватало лишь на выживание. Дети худели, становились инертными, капризными. Начались болезни. Пришло привыкание ко всему, смирение, безразличие. Пропали желания, погасли бурные детские эмоции, не стало слышно смеха, криков, возни.

Моя мама, получая иногда редкую возможность повидать меня, вместо бурной радости с моей стороны, наталкивалась на отрешённость. Вскоре у неё появилось твёрдое желание вызвать сюда бабушку Лушу, которая забрала бы меня и увезла с собой в узбекский город Ташауз, где она с дедушкой жила в эвакуации. Только как это сделать в условиях военного времени?


Однако эти мысли пришлось на время оставить – я неожиданно тяжело и надолго заболел. Болезнь моя называлась фурункулёзом. Это была тяжёлая и опасная для жизни форма фурункулеза, так как фурункул свил своё гнездо прямо на моей голове, с правой её стороны, чуть выше виска. В этом месте вздулся большой, очень болезненный, гноящийся нарыв. Он начал разрушать ещё не окрепшие кости черепа и угрожал заражением крови и мозга. Пришло время, когда я впал в беспамятство. А потом настал день, когда на глазах у мамы я застонал, дёрнулся несколько раз, затем вытянулся и затих. Лицо моё начало синеть, нос заострился, пульс исчез.

Когда явился по срочному вызову старенький доктор, то никаких надежд на моё воскрешение уже не было. Но этот милый старичок был большим практиком и большой умницей. Его уверенные и чёткие действия привели к тому, что вначале вернулся пульс, затем исчезла синева, и стало просматриваться дыхание. Мама рыдала, бледная соседка благодарила доктора – спасение пришло.

Началось медленное выздоровление. Фурункул обезобразил маленькую голову, оставив на ней рану семи сантиметров в длину, которая долго и болезненно покрывалась корочкой, а потом заживала. Но однажды я резко повернулся в нашей комнатёнке, потерял равновесие и ударился заживающим местом точно об угол стола. Была кровь, были слезы и причитания. Дело выздоровления вернулось к своему началу.


В это время, узнав из маминых писем обо всех моих несчастьях, моя героическая бабушка, бросив всё, пустилась в опаснейшую по тем временам дорогу из Узбекистана на Урал. Сейчас трудно даже себе представить, чего стоило ей, немолодой уже женщине, эта дорога военного времени длиной в целый месяц. Четыре недели в толчее и давке переполненных вокзалов и вагонов. Тридцать дней в зное и пыли, без умывания и смены белья, месяц впроголодь, выменивая на скудный кусок хлеба, взятые в дорогу вещи, месяц сидячего спанья и постоянная боязнь внезапного заболевания. Пройдя через всё это, бабушка появилась в нашем доме неожиданно. Мало узнаваемая, худая, с чёрным лицом и чёрными руками.

Она прижимала мою голову к своей груди и, плача, целовала большой шрам у виска, покрытый тонкой розоватой кожицей. Я снова услышал невероятные слова о себе, снова узнал, что я «солнышко ненаглядное», «куколка милая», «золотиночка» и ещё многое другое.

Ташауз

Сборы в обратный путь были недолгими. Пришёл день, когда мы, оставив маму одну, тронулись в путь. Добирались до места очень и очень долго, всё время в гуще народа. После однообразия и скуки «уральского сидения» всё это было по мне: всё, что было рядом, что бурлило, кипело, проносилось и исчезало из поля зрения навсегда. Несмотря на приобретённый бабушкой дорожный опыт, наш путь не стал ни легче, ни короче по времени.

Только через месяц мы прибыли в Ташауз – знойный и пыльный узбекский городок. Жильё наше находилось на окраине в одном из четырёх двухэтажных домов, которые стояли по периметру квадрата, образуя внутри закрытый двор в среднеазиатском стиле.

Двор этот на два года стал моей новой жизнью.


Мы занимали комнату на втором этаже. Дедушка с раннего утра и допоздна был на работе, а бабушка занималась домашними делами и мной. Дел у неё здесь было меньше, чем в Керчи, и она всё свободное время посвящала мне – читала, рассказывала, пела.

Но большую часть дня я проводил во дворе, где было много детей, и всегда кипели страсти: крики, визг, смех, плач, брань. Население домов составляли беженцы с детьми разных возрастов. Главным занятием взрослых была работа, а многочисленных детей развивал и воспитывал двор.

Двор жил по своим законам: принимал или отвергал, поощрял или наказывал, веселил или заставлял плакать, уважал или бойкотировал, преклонялся или сживал со свету. Двор можно было любить или ненавидеть, но обойти его стороной, разминуться с ним или не замечать его было невозможно.

Для меня двор стал ежедневным испытанием. При налаживании дворовых контактов мне мешала одна, приобретенная за шесть лет моей жизни потребность – я хотел, любил и умел играть один. В общей массе с детьми мне было неуютно, неинтересно и скучно. Я любил создавать воображением свои игровые ситуации и с головой погружался в них, жестикулируя и разговаривая сам с собой. Эта потребность зарождалась во мне ещё с нашего керченского двора, продолжалась в тесной уральской комнатке и укоренялась в последующей жизни.

За такое отщепенство двор вначале мстил мне, но спустя некоторое время оставил меня в покое.


Приходили редкие письма от отца, из которых стало известно, что в 1942 году он окончил авиационное училище, но на фронт, стараниями того же Пантелея Ивановича, не попал, а был откомандирован на новую учёбу в артиллерийское училище, где готовили лётчиков-корректировщиков артиллерийского огня. Только после окончания этого училища, он, в самом конце 1943 года, был направлен в действующую армию. Мы получили фотокарточку, с которой смотрел молоденький офицер в погонах старшего лейтенанта с «крылышками» в петлицах.

Пришло тревожное известие с Урала. Мама, работая в ночную смену, оступилась и упала с высоты второго пояса доменной печи, получив сотрясение мозга и сложный перелом ноги в голеностопном суставе. Нога заживала долго, срослась неудачно, тяжёлая работа при этом была противопоказана. Она получила разрешение оставить работу, и в одно прекрасное время появилась в нашем ташаузском доме.


Жить вчетвером нам пришлось недолго.

В мае 1944 года Крым был освобождён от немцев, оккупация окончилась. Все стали ждать разрешения на возвращение в родные места.

За спиной у всех оставалось три года эвакуации.

Для взрослых людей это было время изнурительной работы, бесконечных волнений и переживаний, время полуголодного существования, как физического, так и духовного – без радостей на душе, без праздников, без песен.

Для детей это было время изломанного детства, период недополучения всего, и в развитии, и в воспитании.

Это время всю последующую жизнь будет напоминать о себе разными негативами в их судьбах. Эта реальность выйдет за рамки военного времени и растянется ещё на несколько лет. Моё поколение выйдет в самостоятельную жизнь сильно ущербным, недобравшим от жизни тут и там, и судьба каждого будет складываться в рамках этой ущербности.

А пока шло лето 1944 года. Мне исполнилось 6 лет. Был я в то время очень худым, наголо остриженным мальчиком с большим шрамом на голове.

Война ушла далеко на запад, и вскоре возбуждённые и радостные люди потянулись из эвакуации в родные края. Наш железнодорожный состав уже несколько часов шёл строго на юг. Никто в вагоне не скрывал волнений, все взоры были прикованы к окнам. Вот сейчас, еще минута, и покажется берег родной крымской земли! Соблюдая давний негласный ритуал, громко и протяжно заревел гудок нашего паровоза – впереди под лучами солнца блестели зеленоватые воды Сиваша, мы въезжали через Перекопский перешеек прямо в Крым.

Из газет и радио все знали ту меру военного лиха, выпавшего на долю Крыма в период его оккупации немецкими войсками. Трёхлетние бомбёжки и обстрелы оставили от приморских городов груды развалин. Больше других пострадали Севастополь и Керчь. Эти города впоследствии получили звания Городов-Героев.

По разным каналам многие люди уже узнали о том, что возвращаются на пустые места, к руинам.

Джанкой

В Джанкое, не доезжая нескольких часов до Керчи, мы разделились.

Дедушка Валя с бабушкой поехали дальше, в Керчь, выяснять обстановку с жильём, а мама вместе со мной сошла с поезда в Джанкое. Она имела точные сведения о том, что все наши: дедушка, бабушка, Миша и Ляля – живы, а дом их чудом уцелел. Чудо заключалось в том, что соседних домов, справа и слева от нашего дома уже не существовало. От одного осталась только обгорелая труба да остатки большой печи, а другой был превращён в развалины прямым попаданием небольшой авиационной бомбы.

В нашем доме нас встретили слезы и причитания. После бурных объятий и поцелуев пошли долгие разговоры: о жизни в немецкой оккупации, о судьбе родственников и знакомых, о нашей жизни на Урале и в Средней Азии.


Все наши считали, что выжить в немецкой оккупации им помогла чистая случайность. В их дом на постой стал немецкий майор со своим денщиком. Это обезопасило хозяев от частых облав, обысков и арестов, а также отправки их детей, Миши и Ляли, на принудительные работы в Германию. Майор служил в армейском штабе. Как всякий немец, он любил во всём порядок и строгость, чистый мундир, начищенные до блеска сапоги, ежедневное бритьё, надушенный носовой платок в кармане, горячий завтрак с кофе и патефон с набором немецких пластинок.

Иногда «господин майор» обращался к дедушке на ломаном русском. На остальных домочадцев он смотрел, как смотрят на домашнюю птицу, которая бродит по двору. Один дедушка «угощался» иногда чем-нибудь с его стола, или получал лезвие для бритья, или какую-нибудь ненужную безделушку.

Дедушка причислял майора к категории «хороших» немцев. Особенно после того, как однажды, разбирая конфликт, возникший у дедушки с денщиком, майор принял сторону дедушки и дал денщику увесистую пощёчину.

Особенно нравилось дедушке его отношение к хлебу. Майор любил сам резать хлеб. Он нарезал его аккуратными пластиками. Затем смазывал каждый пластик тонким слоем масла или повидла. После этого разрезал каждый пластик на несколько небольших кусочков. Затем пил кофе, откусывая от приготовленной полоски малюсенькие кусочки и смакуя их. Всю последующую жизнь мой милый, добрый, необыкновенный дедушка следовал этому примеру. К каждому столу он сам резал тонкими кусочками хлеб, намазывал эти кусочки смальцем, маслом или повидлом, затем ножом делил эти кусочки на небольшие полоски и, видя, что я наблюдаю за ним, обязательно говорил мне всегда одно и то же:

«Как немьзи, Жека! Как немьзи!»

Он говорил по-русски так, как говорили все греки, общающиеся между собой только на греческом языке.


После освобождения Крыма в нашем доме от майора остался патефон с набором пластинок. Патефон стал любимой принадлежностью вернувшейся после войны в Джанкой маминой сестры Оли, моей тёти. Она пережила первую блокадную зиму Ленинграда, долго болела в эвакуации и сейчас радовалась всему вокруг. С её лица не сходила улыбка, когда в доме звучали мелодии патефонных пластинок. Улыбаясь сама себе, она приплясывала в такт мелодии, напевая при этом:

«Шадэ, шадэ, пурман!

Та-да-ри, та-да-ри-та-а-а-а!»

Родилась тётя Оля в 1920 году и была на пять лет младше моей мамы. Росла она весёлым, смешливым ребёнком, очень покладистым и добрым. Обожала свою старшую сестру и это чувство пронесла через всю жизнь. Вера во всём была для неё эталоном. Училась Оля хорошо, была аккуратна и добросовестна во всём. После окончания школы её дальнейшую судьбу взял на себя всё тот же Пантелей Иванович, который отвёз её на учёбу в Ленинград. Там она поступила на финансово-экономический факультет одного из вузов города.

Война застала её на пороге третьего курса. Учёба была прекращена. В числе немногих ей удалось уцелеть в блокадном городе. В этом ей помог её лёгкий, неунывающий характер. И теперь в нашем доме, если раздавалась музыка, и звучали песни, то это шло от Оли. Если кто-то шутил и смеялся, то этот смех и эти шутки исходили тоже от неё. Немного окрепнув, она устроилась на работу бухгалтером, так как сумела сохранить документ об окончании двух курсов финансового института.

На страницу:
2 из 4