
Полная версия
Тот пол

Арье Готсданкер
Тот пол
ТОТ ПОЛ
повесть
«Тот, у кого есть зачем жить, может вынести почти любое как».
– Виктор Франкл
Масло стреляло на сковороде, и от котлет шёл запах – густой, мясной, такой, от которого сводит что-то древнее живота.
* * *
Кофе остыл.
Дэвид это знал – не потому что трогал чашку, а потому что кофе у него остывал всегда. Он наливал горячий в начале дня, подносил к губам, делал глоток, иногда два, а потом кто-то входил и садился в кресло напротив, и чашка переставала существовать. К вечеру на стенке оставался коричневый полумесяц – след уровня, до которого не допили. За сорок лет эти полумесяцы менялись в одном: становились всё ниже. Первого глотка хватало на всё меньше.
Он сидел в левом кресле. Всегда в левом – правое для них. Кожа обоих кресел давно приняла форму: его – узкую, костлявую, с продавленными подлокотниками в тех местах, где локти упирались часами; правое – разное каждый день, потому что каждый день в нём сидел другой человек с другим весом и другой бедой, и кожа не успевала запомнить. Может, к лучшему.
Кабинет занимал угловую комнату на четвёртом этаже здания у Эразмюсбрюг. Роттердам за окном жил своей портовой жизнью – краны поворачивались, буксиры гудели, Маас нёс на себе то, что люди грузили в одном месте и разгружали в другом, и всё это происходило в абсолютной безразличности к тому, что делалось внутри этой комнаты. Город, стёртый бомбардировкой и отстроенный заново, не интересовался чужими руинами. У него хватало своих.
Книжные полки стояли по трём стенам. Плотные, академические, расставленные по алфавиту с той навязчивой аккуратностью, которая выдаёт человека, организовывавшего знания вместо чего-то другого. Журналы. Издания DSM – от третьего до пятого, как геологические слои профессии, в которой каждое десятилетие переназывали одно и то же страдание. Боулби. Кернберг. Ялом. Ряды корешков, на которые ссылались чаще, чем открывали. Библиотека как декорация к спектаклю, который шёл слишком долго.
Стол стоял лицом к стене, а не к комнате. Дэвид давно отвернулся от двери. На столе: чашка, блокнот в кожаной обложке – дорогой, подарок от человека, который больше не дарил ему подарков, – очки для чтения в тонкой оправе, вечно заляпанные, потому что он протирал их о кардиган, а кардиган впитывал всё, что впитывал этот кабинет. Коробка салфеток на приставном столике, ровно посередине между двумя креслами. Реквизит. Ни разу за последний год никто не вытащил ни одной.
Ковёр – персидский, выцветший – имел протоптанную дорожку между креслами. Сорок лет шагов. Сорок лет людей, садившихся сломанными и встававших чуть менее сломанными. Или не встававших. Ковёр не судил. Ковёр только изнашивался.
Свет был янтарный. Конец дня. Февраль в Роттердаме – это когда темнеет в четыре и ты не замечаешь, потому что уже привык к тому, что в этой комнате свет одинаковый всегда: лампа, кресла, тишина. Город снаружи существовал – Дэвид слышал его глухо, как мир звучит, когда ты внутри исповедальни. С мебелью получше и с налоговым номером.
Дэвид Коул, пятьдесят восемь лет. Высокий. Худой. Костлявость человека, который забывает есть, потому что чужие проблемы интереснее обеда. Кардиган поверх рубашки с воротничком – униформа определённого типа академического терапевта, которая говорит: я серьёзен, но не формален, я здесь для вас, но не стану подвигать границу ближе, чем нужно. Лицо умное, усталое, выстроенное в выражение профессиональной теплоты, которое ничего ему не стоило произвести и ничего не стоило поддерживать. Он был хорош в этом. Четыре десятилетия. Вопрос – тот, который он перестал себе задавать, – состоял в том, являются ли «хорош в этом» и «жив» по-прежнему синонимами.
Он просматривал записи от предыдущей сессии, и ручка двигалась по строчкам привычными подчёркиваниями. Автоматика. Машина, работающая на чужих историях. Он подумал – или, вернее, та часть его, которая ещё думала, а не просто регистрировала, – что через двадцать минут придёт новый. Супервизия. Коллега, застрявший в случае. Четвёртый брак, развод, мужчина пятидесяти одного года. Письмо было грамотным, просьба корректной, и Дэвид отметил это так, как отмечал всё: компетентно и без интереса.
Стук.
Он не поднял глаз. Сказал «войдите» тем голосом, которым говорил это десять тысяч раз, – ровным, чуть тёплым, открывающим пространство, в которое можно войти, не боясь. Голос-дверь. Он изобрёл его давно. Когда-то это было искренним.
* * *
Дверь открылась, и комната изменилась.
Не фигурально. Физически. Воздух сдвинулся, пропуская массу, и кресло – правое, для них, – скрипнуло, принимая вес, которого не ожидало. Дэвид поднял глаза и увидел перед собой то, что его профессиональный аппарат начал каталогизировать прежде, чем он успел этого захотеть.
Огромный. Не высокий-огромный – широкий. Тот тип физической массы, который говорит либо о жизни в зале, либо о жизни в профессии, где тело – аргумент. Тёмный свитер – дорогой или единственный, что налезло, Дэвид не мог определить, – распирало в плечах. Руки огромные, со сбитыми костяшками и остатками мела в складках кожи, который он не до конца оттёр. Очки в тонкой оправе, слегка погнутые, на лице неожиданно хрупкие – как чайная чашка в кузнице.
Он нёс мотоциклетный шлем. Матово-чёрный. Поцарапанный. Поставил его на пол рядом с креслом с той аккуратностью, которая бывает у людей, понимающих хрупкость вещей. Контраст, – записал Дэвид внутренним почерком, привычным, мелким. – Размер тела – точность движений. Гиперконтроль? Компенсация? Отметить.
И ещё одно – мысль, которую Дэвид не записал, потому что записывать её было бы непрофессионально, а не записывать – нечестно: брутальность. Не клиническая категория – мужская. Такой мужчина в терапевтической комнате, напротив молодой клиентки, – это энергия, которую нужно контейнировать раньше, чем она успеет стать контрпереносом. Литература по этому есть: «динамика привлекательного терапевта мужского пола в работе с уязвимым клиентом». Дэвид знал литературу. Но мысль была не из литературы. Мысль была из того места, которое он давно перестал проветривать.
Он сел. Кожа скрипнула.
– Алекс. Спасибо, что пришли. Как устроились?
Голос Дэвида был выверенным, как всегда, – профессиональная теплота, не требующая усилий. Вопрос пустой, ритуальный: мост от двери к креслу, от «чужой» к «можно говорить».
– Нормально.
Голос глубже, чем Дэвид ожидал от этого тела. Контролируемый, точный, с акцентом, который мог быть восточноевропейским, а мог быть следом от языка, выученного не первым и не вторым.
– Ваш кабинет – ровно то, что я ожидал.
Дэвид поймал это – комплимент или наблюдение? Коллега считал комнату за секунду. Тоже профессионал. Тоже знает, что кабинет рассказывает о терапевте больше, чем терапевт расскажет о себе.
– Приму как профессиональную оценку. Начнём?
Алекс кивнул. Никаких любезностей. Два профессионала в одной комнате – этого достаточно. Дэвид знал этот тип взаимодействия: чистый, деловой, без прелюдий. Работать с коллегами было проще и скучнее, чем с обычными клиентами. Проще – потому что не нужно объяснять рамку. Скучнее – потому что они приходили с готовым анализом и хотели подтверждения, а не открытия.
Стандартная супервизия, – подумал Дэвид и открыл блокнот на чистой странице. – Час. Потом домой.
* * *
– Вы упоминали в письме: случай. Клиент-мужчина, за пятьдесят, четвёртый брак, рассматривает развод. Сложная динамика.
– Верно.
– Как давно вы его ведёте?
Алекс помолчал. Не пауза неуверенности – пауза выбора. Человек, взвешивающий формулировку.
– Достаточно давно, чтобы застрять.
Дэвид кивнул. Этот язык он понимал: терапевт, запутавшийся в контрпереносе, пришедший за внешним взглядом. Рутина. Он поднял ручку.
– Предъявляемая проблема?
– Два года думает о разводе. Одна неудавшаяся попытка уйти. Вернулся. Теперь спрашивает, стоит ли пробовать снова.
Дэвид записал. Компетентно, автоматически. Три строчки – год рождения, предъявляемая проблема, длительность. Шаблон, который он заполнял тысячи раз, и каждый раз шаблон был одинаковый, а человек – нет, но с годами разница стала казаться всё меньше.
– Что вернуло его после первой попытки?
– Мотоциклетная авария во время сепарации.
Дэвид поднял бровь. Едва.
– Серьёзная?
– Мотоцикл под списание. Он – без царапины. Плюс давление друзей. И логистика: на тот момент уход означал разные города с сыном.
– А сейчас?
– Сейчас все в одном городе. Логистика решаема.
Мотоавария как возвращение в семью, – записал Дэвид. Подчеркнул. Рядом поставил знак вопроса. – Танатос у порога каждого фазового перехода? Проверить.
– Значит, препятствие внутреннее, – сказал он вслух. – Ваше прочтение?
– Вот тут начинается сложное.
– Всегда так.
Дэвид снял очки. Протёр о кардиган. Надел. Это был его переходный жест – из режима записи в режим мышления. Он проделывал его перед тысячей клиентов. Когда-то жест был настоящим – глаза уставали, кардиган оказывался под рукой. Теперь это была хореография. Но хореография работала: человек напротив видел, что терапевт переключился, вошёл глубже, и это давало разрешение идти дальше. Дэвид давно перестал различать, где кончается техника и начинается он сам. Возможно, различать было нечего.
– В чём сложность?
– Это четвёртый брак.
– Вы упоминали. Значит, мы смотрим на паттерн, а не на инцидент.
– Именно.
– Проведите меня по паттерну, как вы его картировали.
Алекс откинулся в кресле. Первое движение, которое было не контролируемым, а непроизвольным – тело решило за него, что для этого рассказа нужно больше пространства. Дэвид отметил: до этого момента Алекс сидел собранно, плечи чуть вперёд, как человек, готовый встать. Профессиональная поза: я здесь ненадолго, я контролирую дистанцию. Теперь спина коснулась спинки кресла. Кожа скрипнула по-другому – глубже, длиннее. Тело приняло решение остаться.
– Вход через идеализацию или потребность. Комплементарная пара – он ведёт, она принимает. Стабильный период, иногда годы. Потом слом. Она либо бунтует, либо эскалирует. Он закрывается. Терпит. В конце концов уходит. Два-три года один. Перезапуск.
Классическая компульсия повторения, – подумал Дэвид. Записал. Профессионально, ровно. Он знал этот паттерн как знал собственный почерк – видел его столько раз, что мог нарисовать с закрытыми глазами. Мужчины, строящие одну и ту же семью снова и снова, каждый раз с другой женщиной и с тем же результатом. Он вёл трёх таких в этом году. Или четырёх. Они сливались.
– Пройдитесь по каждому кратко. Не общий паттерн – конкретные браки.
* * *
– Первый – ему было восемнадцать.
Алекс помолчал. Собирался. Дэвид узнавал этот процесс: терапевт, перебирающий материал клиента, выбирающий, что предъявить. Фильтрация. Профессиональная привычка – показать супервизору достаточно для анализа, не превращая сессию в пересказ.
– Ушёл из дома. Семья была токсичной, он уже зарабатывал и хотел вырваться. Женился на первой, кто был… доступен. Назло. Родители сказали «не надо» – он сказал «смотрите». Продержалось меньше двух лет.
– Классический брак индивидуации, – сказал Дэвид, и в его голосе была та ровная уверенность, которая приходит, когда видишь знакомую фигуру на знакомом фоне. – Сепарация от родительской семьи через создание новой. Пусть даже плохой.
– Да. Учебник.
Дэвид записал: «1-й брак – индивидуация, бунт, < 2 лет. Функция: побег». Поставил точку. Перешёл к следующей строке. Случай был прозрачен, как стекло, и так же мало весил.
– А второй?
Что-то сместилось. Дэвид не сразу понял, что именно, – не жест, не слово, а качество тишины между вопросом и ответом. Тишина стала плотнее. Влажнее. Как воздух перед дождём.
* * *
– Второй был другим.
Алекс смотрел не на Дэвида – на пространство между ними, на ковёр с протоптанной дорожкой, на ничейную территорию, которую оба знали по своим кабинетам как место, где падают слова, не предназначенные ни для кого конкретно.
– Она была ему ровня. Фотограф, предприниматель, творческая, самодостаточная. Одного возраста, одной энергии. Это было… настоящее.
Дэвид поймал паузу перед последним словом. «Настоящее» – сказано с тем усилием, которое тратишь, когда нужно перешагнуть через клиническую привычку и назвать вещь так, как чувствуешь, а не так, как диагностируешь.
– Что произошло?
– Она хотела ребёнка. Он хотел ребёнка. Родился мальчик.
Алекс замолчал. Не запнулся – замолчал, как замолкает человек, подошедший к краю и решающий, показать ли то, что внизу.
– И после родов… она поняла, что материнство – это не… что ежедневная архитектура этого – не для неё. Она любила мальчика. Но она не была создана для этой роли. Для ежедневности.
– И она ушла?
– Не ушла в драматическом смысле. Она… расширилась. Живёт в нескольких странах. Фотографирует. Строит бизнесы. Живёт свою жизнь, полностью, на своих условиях. Мальчик остался с ним. Не было ни споров, ни суда. Она сказала: ты лучший родитель. И была права. Общаются, поддерживают отношения. Она ему скорее в дружеско-партнёрских, нежели в материнских.
Дэвид остановил ручку. Необычный вид потери, – подумал он. – Не бросила – отреклась от роли. Не отвергла ребёнка – отвергла функцию. Для клиента: отсутствие вражды, вероятно, хуже, чем скандал. Враждовать – значит быть в отношениях. А здесь – мирный выход. Она просто перестала быть матерью и стала кем-то другим. Как вывернуть перчатку.
– Это необычный вид потери, – сказал он вслух, и собственная мысль, озвученная, показалась ему чуть менее стерильной. – Не бросила – отреклась от роли. Она не отвергла ребёнка. Она отвергла роль.
Алекс посмотрел на него. И здесь Дэвид увидел первую трещину в клиническом фасаде – тонкую, но видимую. Как волосяная линия на фарфоре: вещь цела, но однажды туда попадёт вода.
– Да, – сказал Алекс. – И он это понял. Интеллектуально. Она была честна в том, кто она есть. Для этого нужна смелость. Но понимание не снимает груза. Ему было двадцать четыре, один с мальчиком, а мать мальчика – на другом континенте, свободная.
Дэвид сделал пометку. Подчеркнул что-то. Его почерк стал чуть менее ровным, и он это заметил, и ему не понравилось, что заметил, потому что это означало, что случай начал его цеплять, а цепляться было непрофессионально, нежелательно и – если быть честным с собой хотя бы в пределах внутреннего монолога, хотя быть честным с собой в пределах внутреннего монолога Дэвид не был уже давно – приятно. Зацепиться за чужую жизнь – единственная форма контакта, которая у него осталась.
* * *
– И в третий брак он вошёл уже как отец-одиночка.
– Да. Бурный роман. Красивая женщина, из хорошей семьи, комфортный мир. Они поехали путешествовать по Европе на мотоцикле, и на обратном пути попали в серьёзную аварию.
Дэвид поднял глаза от блокнота.
– Мотоцикл?
– Как говорят мотоциклисты: уронил мотоцикл – купил. Уронил пассажирку – женился.
Алекс произнёс это с чужой интонацией – как цитату, как что-то, повторённое много раз и оттого утратившее вес. Но Дэвид услышал другое. Он услышал то, что Алекс, может быть, не слышал сам: что шутка – это контейнер, а внутри контейнера – момент, в котором человек лежит на асфальте рядом с женщиной, и мотоцикл смят, и жизнь показала себя – не метафорически, не символически, а конкретно, запахом бензина и горячего металла и кровью на коленях, – и из этого момента, из этой конкретной близости к тому, что могло быть, родился брак.
Танатос-маркер, – записал он. Подчеркнул дважды. – Смерть как свидетель. Смерть как повивальная бабка. Каждый фазовый переход?
– Красивая свадьба, – продолжал Алекс. – Она приняла мальчика от первого брака. Комфортный быт. Работало.
– Пока не перестало.
– Пока не перестало.
Алекс поменял положение в кресле. Первый физический сигнал, который Дэвид прочитал раньше, чем осознал: тело готовится к тяжёлому.
– Он заболел. Инфаркт миокарда. Потом позвоночник. Банкротство в бизнесе. Потеря дохода. Потеря здоровья. И отъезд в Израиль – лечиться.
– В Израиль?
– Репатриация. Домой, как говорят. Домой для еврея, хотя он никогда там не жил, и слово «дом» на иврите звучало для него как чужой ключ к чужому замку. Три операции на сердце. Три на позвоночнике. Плюс ребёнок с ним – старший мальчик, от первого брака.
Дэвид поднял глаза.
– И жена?
– Она осталась. В Москве. Работа, друзья, родители, комфортная жизнь. На такое – на Израиль, на операции, на мальчика от чужого брака, на мужа, который из здорового успешного мужчины превратился в инвалида в чужой стране, – на такое она не смогла пойти.
Алекс помолчал. Потом добавил, и в его голосе была не горечь – а нечто более спокойное, более окончательное, как факт, многократно обдуманный и многократно принятый:
– Декабристки только в романах существуют.
Дэвид не ответил. Он смотрел на Алекса и думал о слове «существуют» – не «бывают», не «встречаются», а «существуют», как будто речь шла о мифологическом виде, занесённом в Красную книгу литературы и вымершем в биологии. Он хотел сказать что-то – клиническое, точное, о паттерне покинутости, об объектных потерях, – и не сказал. Потому что «декабристки только в романах существуют» было не клинической формулировкой, а формулой жизни, и у него не было инструмента для таких формул.
Покинутость в кризисе. 3-я жена: структурное ограничение vs. моральный провал, – записал он, и запись казалась мелкой, как монета, брошенная в колодец, из которого не слышно дна.
– И мальчик? – спросил Дэвид. – Во время всего этого?
– Мальчик был с ним. В Израиле. Илье было двенадцать.
Илья, – подумал Дэвид и поймал себя на том, что впервые за сессию услышал имя. Не «сын», не «мальчик», не «ребёнок от первого брака». Имя. Алекс произнёс его иначе, чем всё остальное: не как данные, а как звук, который несёшь в себе. Дэвид записал имя и поставил рядом две точки. Его личная пометка, означавшая: вернуться.
* * *
– И дальше – восстановление и текущая жена.
– Познакомились через знакомых. Нейрохирург. Молодая, красивая, не была замужем, детей нет, хочет семью. Стремительно. Она приехала к нему в Израиль.
Молодая. Красивая. Нейрохирург. Приехала к мужчине, который был сломан, в чужую страну, без гарантий. Дэвид записал «комплементарный выбор, спасательный импульс?» – и это была правда, но не вся. Была ещё одна мысль, скользнувшая мимо блокнота, как тень мимо фонаря: если бы такая женщина – молодая, уязвимая в своём порыве, открытая – оказалась не женой клиента, а клиенткой. Напротив мужчины с такой массой, с такой энергией в комнате. Воспользоваться было бы… нет. Он оборвал. Не потому что мысль была чужой – потому что она была слишком своей. Сорок лет в комнате, где чужая жизнь проходит на расстоянии вытянутой руки и никогда ближе, – и ткань начинает думать за тебя. Странные, пахнущие мысли. Не его. И его.
Алекс говорил теперь быстрее – как будто скорость могла компенсировать вес.
– На границе её допрашивали. Еле пустили. И нужно было принимать решение. Или она улетает обратно – и далеко не факт, что в следующий раз пустят – или я делаю предложение и мы заключаем брак в Израиле.
Дэвид не сразу поймал.
Потом поймал.
«Или я делаю предложение».
Не «он». «Я».
Местоимение проскользнуло так быстро, что Алекс сам, кажется, не заметил – или заметил и решил не поправляться, потому что поправляться значило бы признать оговорку, а признать оговорку значило бы открыть что-то, для чего ещё не было времени. Дэвид сделал пометку – маленькую, на полях, карандашом, не ручкой. Карандаш означал: может, ничего, а может, всё.
– Поженились в консульском отделе России в Израиле, – продолжал Алекс, вернувшись в третье лицо, как возвращаются в привычную одежду после секунды наготы. – Вместо свадьбы просто прокатились по стране.
Дэвид смотрел на записи. Четыре брака. Четыре входа. Первый – побег. Второй – равенство. Третий – мотоавария, асфальт, запах бензина, красивая свадьба. Четвёртый – допрос на границе, решение за часы, консульский отдел вместо торжества. Каждый следующий вход – из всё более глубокого кризиса, – подумал он. – Как будто этому человеку нужна катастрофа, чтобы создать семью. Или – как будто смерть каждый раз стоит рядом и говорит: решай сейчас. Потом будет поздно.
– Когда он собирался разводиться два года назад, – сказал Алекс, и голос его стал ровнее, суше, как человек, пересказывающий факт, которому сам не вполне верит, – он снова попал в мотоаварию. Опять без единой царапины. Мотоцикл под списание. Решил вернуться в семью.
Дэвид отложил ручку.
– Подождите, – сказал он, и впервые за сессию его голос потерял профессиональную гладкость, стал шероховатым, как будто слова зацепились за что-то на выходе. – Третий брак начинается с мотоаварии. Уход из четвёртого прерывается мотоаварией. Это… вы это картировали?
– Какие-то фазовые переходы с созданием семьи, где рядом так или иначе смерть показывала себя.
Алекс произнёс это спокойно. Как наблюдение. Как будто речь шла о погоде или о расписании поездов – о чём-то, что случается с внешней стороны жизни и на что можно смотреть со стороны. Но Дэвид услышал иное. Он услышал человека, который так давно живёт рядом со смертью, что перестал её бояться – не потому что победил страх, а потому что привык к её присутствию, как привыкают к шуму моторов те, кто живёт у трассы.
Этот случай – не стандартный, – подумал Дэвид и почувствовал, как что-то внутри сдвинулось: не интерес – интерес был давно, – а нечто более опасное. Вовлечённость. Та штука, от которой его учили защищаться, и от которой он давно не защищался, потому что защищаться не приходилось: ничто не прорывалось достаточно глубоко.
Он взял чашку. Кофе был холодным. Сделал глоток – привычный, бессмысленный, ритуальный. Поставил.
– Хорошо, – сказал он. – Какое ваше терапевтическое направление с ним?
Стандартный супервизорский вопрос. Дэвид делал свою работу. Компетентно. Как делал сорок лет. Но впервые за долгое время вопрос был не только профессиональным – он был ещё и тем, чем бывают вопросы, когда задаёшь их, чтобы выиграть время, пока внутри перестраивается что-то, чему ты не готов дать имя.
– Вот тут я застрял, – сказал Алекс. – Потому что есть ещё один слой.
* * *
Дэвид щёлкнул ручкой. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Он не замечал за собой этой привычки – три щелчка, всегда три, ритм ожидания, выработавшийся за годы, как условный рефлекс у павловской собаки. Только здесь не слюна – готовность. Тело настраивалось на частоту чужой боли прежде, чем ум успевал её опознать.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

