
Денис Сытин
Буровей
Глава 1. Привоз
Ветер был первым, кого Артём встретил в облуправлении. Не человек, а именно ветер – сквозняк, гулявший по длинному, вылизанному до стерильного блеска коридору. Он нес с собой запахи: пыли из-под старых шкафов, дешевого кофе из автомата, едкой химии для полов. И что-то еще. Тишину. Тот особый, густой вид тишины, что бывает в местах, где все уже решено без тебя. Артём Соболевский стоял у окна, упираясь лбом в холодное стекло, и видел не свое отражение, а внутреннюю картинку: толстую папку с делом «Сеть». В ней была его полугодовая работа, тонны распечаток, расшифровок звонков, фотофиксаций. Еще месяц, максимум два – и он бы пришел с обысками к людям, чьи портреты висели в кабинетах на этажах повыше. Он уже мысленно слышал этот звонкий, удовлетворяющий хруст карьеры.
Вот как, Артём Витальевич, – язвительно подумал он. – Значит, твоя сеть порвалась, не успев затянуться. Значит, у больших рыб есть свои большие сети.
Полковник Михеев изучал бумагу на столе, будто впервые видя свою подпись.
– Соболевский, ситуация, – он откашлялся, не поднимая глаз. – Командировка. В Громках, это хутор у станицы Базковской, на Дону. ЧП. Девочка погибла. Десять лет. Местные… – он нахмурился, подбирая слова, – взбудоражены. Шепчутся о нехорошем. Надо разобраться. Аккуратно. Поедешь, посмотришь. Формально – расследование. По факту – найди нормальную причину, закрой дело и успокой людей. Без лишнего шума.
Артём молчал. Внутри все сжалось в холодный, тяжелый ком. Это не командировка. Это ссылка. Пока он будет копаться в какой-то деревенской трагедии, его «Сеть» тихо и благополучно распутают, доказательства «утеряют», а свидетели «забудут» свои показания. Полковник протянул ему листок-распоряжение и тонкую, почти пустую папочку.
– Там вводные. Кравцова Алена. Остановка сердца, но есть нюансы. Разберись. И, Артём… – наконец полковник посмотрел на него, и в его взгляде мелькнуло нечто похожее на усталое понимание. – Быстро.
Быстро. Чтобы я не успел вернуться к своему.
Артём взял бумаги. Кивнул. Развернулся и вышел под прощальный вздох сквозняка в коридоре.
Дорога на север области была прямой и гипнотизирующей. Ростовский смог сменился запахом раскаленного асфальта, потом – горячей пыли и полыни. Редкие встречные машины неслись, не сбавляя хода, заляпанные грязью с проселочных дорог. Пейзаж за окном был плоским, выжженным, бесконечным. Степь. От нее веяло древним, равнодушным спокойствием. Иногда далеко на горизонте темнела полоса леска у реки, или над курганом кружил коршун, застывший в липком воздухе. Радио Артём выключил еще в городе. Тишину нарушал лишь свист ветра в неплотно прикрытое стекло и навязчивый, монотонный стрекот цикад, долетавший даже в салон. Звук, похожий на работу невидимого, гигантского механизма.
Идеально. Через три дня этого стрекота я начну различать слова. А через неделю – отвечать.
Но горькая ирония не спасала. Артём чувствовал себя человеком, которого услали разбираться с муравейником, пока в городе делят золотой прииск. Он привык к бетону, цифрам, холодной логике выгоды. А его посылали туда, где правда, возможно, пряталась не в документах, а в суевериях и в страхе, который старше любого закона.
Указатель «Хутор Громковский (Громки)» был покосившимся, краска облезла до ржавого металла. Артём свернул на грунтовку, и его сразу обволокло облаком белого, удушливого тополиного пуха. Он летел повсюду, забиваясь в решетку радиатора, лип к лобовому стеклу. А за пеленой пуха встал сам хутор.
Контраст оглушил. С одной стороны – простор, от которого захватывало дух. Сизо-зеленая лента Дона на горизонте, бескрайняя, колышущаяся на ветру степь, уходящая в дрожащую марева даль. Небо, огромное, как опрокинутая чаша. А с другой – сам хутор: кривые, тесные переулки между высокими кирпичными заборами. Узкие, как щели. Стены, выгоревшие на солнце до цвета охры, резные старые ставни, спутниковые тарелки, ржавые баки для воды. Давление стен посреди абсолютной свободы.
И запахи. Терпкая полынь, пыль, сладковатый запах речной сырости и еще что-то – теплый, густой дух жизни: навоз, сено, дым из печки.
На въезде, прямо у покосившегося указателя, стояла толпа. Черные платки, темные рубахи, снятые папахи в руках у мужчин. Похороны. Артём замер. Нельзя было проехать, да и не хотелось. Он заглушил двигатель. Тишину, полную стрекота и ветра, разорвал вой. Высокий, горловой, нечеловеческий голос плакальщицы:
– Забрали дитятко мое, свет мой ясный! Зацвела – и не расцвела! В самый-самый расцвет! Кто тебя, рыбка, сглазил, кто тебя, ласточка, окликнул?!
Люди стояли, сгорбившись. Но Артём, привыкший читать позы, увидел не просто скорбь. Он увидел напряженную, звенящую тишину внутри общего горя. Каменные лица стариков. Страх. Он был в сцепленных, белых от напряжения пальцах женщин, в слишком прямых, как палки, спинах мужчин, в бегающих, не находящих места взглядах.
Его глаза нашли мать. Молодая еще женщина, лицо – застывшая белая маска. Глаза – сухие, пустые. Как два высохших колодца. Рядом с ней – парень лет двадцати, в застиранной спортивной куртке. Он сжимал кулаки так, что суставы побелели, а взгляд его, темный и острый, как шило, метался по толпе, выискивая, выслеживая кого-то.
Маленький белый гроб пронесли мимо машины Артёма. От него пахло травами – мятой, полынью, чем-то еще горьким.
Он вышел. Ветер тут же облепил его пиджак пылью и пухом. К нему, тяжело ступая по раскаленной земле, подошел седой казак с усами, похожими на крылья птицы. Лицо – как вырезанное из старого корня.
– Кого надо? – голос был низким, обкатанным ветрами. Глаза, узкие, оценивающие, скользнули по Артёму с ног до головы.
– Соболевский. Следственный комитет. По делу.
Казак кивнул, будто ждал именно этого. Ни тени удивления.
– Попозже, опер. Сейчас не время. Звать Трофим Игнатьич, староста. Правление – белое здание с колоннами. Там Марина Васильевна, ключи от флигеля даст. А вечереть будешь у меня.
– Вечереть? – автоматически переспросил Артём.
– Ужинать, – буркнул Трофим Игнатьич и, круто развернувшись, пошел за уходящей процессией, растворившись в черной толпе.
Артём смотрел им вслед. Толпа, как живое черное существо, поползла вверх, к кладбищу на взгорке. Солнце, тяжелое и медное, било в спину. Степь вокруг гудела – миллионы цикад, ветер в проводах, далекий шелест камыша с реки. И в этом гуле, сквозь заунывный плач, ему почудился другой звук. Сухой, шелестящий, как будто кто-то провел сжатой горстью по сухим стеблям бурьяна. Несплошной, а отрывистый. Словно осторожные шаги. Он резко обернулся.
На пыльной дороге никого. Только старый, лысоватый ворон сидел на коньке крайней, покосившейся крыши. Он сидел неподвижно, и его черное, бусинное глазко было направлено прямо на Артёма. Не на похороны, не на степь. На него. Смотрело немой, бездонной пустотой.
Артём сглотнул. Нервы. Просто нервы. Ты приехал разбираться со смертью, а не слушать степные сказки.
Флигель оказался маленьким, душным, пахнущим прошлым веком: пылью, сухими травами и печным дымом. Вечер Артём провел за столом в «базу» старосты – большом, прохладном дворе под сенью старого винограда. Стол ломился: соленые арбузы, сало с прожилками, вареная картошка в мундире, пахнущая укропом, домашняя колбаса с чесноком. Мужики, коренастые, молчаливые, говорили о своем.
– У Петровича кобыла жеребиться не может, вторые сутки мучается, – хмуро сказал один, разламывая хлеб.
– Вчерашняя гроза за рекой, молнии били, будто в одно место, – добавил другой, глядя в темноту за воротами. – Старые тополя трещали.
– А в Базковской трактор в балке увяз, так и бросили, – вставил третий. – Грунт там зыбкий, ненадежный.
О девочке – молчали. Или говорили так, словно слова были раскаленными углями.
– Аленка-то… с сердцем, говорят, неладно было, – пробормотал кто-то в сторону.
– Да уж какое там сердце, – вдруг прошипела старая женщина, вся в черном, с лицом, как сморщенное яблоко. – Она ж по лесу ночью, у самого буровоя… – На нее зашикали, замахали руками. Она обиженно смолкла, уткнувшись в пустую тарелку.
Буровей. Артём запомнил слово. Звучало как прозвище для оврага, урочища. Или как имя чего-то нехорошего.
– А священник у вас свой есть? – спросил он, вспомнив, что в деле мелькала запись о возможном «осквернении» места.
Наступила тишина, густая, как сметана. Мужики переглянулись.
– Отец Андрей, – наконец сказал Трофим Игнатьич, наливая себе из глиняного кувшина мутной, пахнущей травой жидкости. – Он в храме на отшибе. Ему, храму-то, реставрация вроде светит. Только батя наш… – он махнул рукой, словно отсекая тему, – не в себе последнее время. Лучше к нему не ходи. Сам придет, если надо.
Позже, в темноте флигеля, при свете тусклой, мигающей лампочки, Артём изучал дело. Фотография девочки, Алены Кравцовой. Светлые, выгоревшие на солнце волосы, заплетенные в небрежные косички, острый, чуть вздернутый подбородок, веснушки. Обычное лицо. Найдена в лесу у реки, в двух километрах от хутора. Предварительная причина – внезапная остановка сердца. Но странности: в правой руке, судорожно сжатой, – несколько засохших, черных колосков какого-то растения. Не пшеница, не рожь. Что-то колючее, с крошечными крючочками. Под ногтями – земля, но анализ показал, что состав не совпадает с почвой на месте находки. И главное: была подруга, Светка Горбунова. Они пошли в лес вместе. Светка вернулась одна, в истерике, а потом замолчала. Совсем. Сидит дома, смотрит в стену. Не ест, не пьет, только губами шевелит.
Истерический мутизм. Шок. Увидела, как подруга умирает. Или что-то, что страшнее смерти.
Артём потянулся было за сигаретой, но вспомнил, что бросил год назад. Вместо этого он потушил свет и подошел к окну.
За хутором лежала ночная степь. Не черная, а густо-синяя, бархатная, усыпанная искрами звезд. Ни одного огонька человеческого жилья. Только Млечный путь, раскинувшийся над землей, как серебряная река. И ветер. Все тот же ветер, который гудел в проводах, шуршал сухой полынью, стонал в щелях ставен.
И вдруг – вспышка. Яркая, ослепительно-белая, как от сварки. Но не сверху, с неба. А будто из-под земли, там, где темнела зубчатая полоса леса у реки. Она озарила на секунду край чащи, старый, корявый дуб на кургане и… фигуру. Одинокую, сгорбленную фигуру человека, стоящую на самом бугре, как на пьедестале. Свет погас мгновенно, оставив после себя зеленые пятна в глазах и оглушительную, абсолютную темноту.
Артём замер, впиваясь взглядом в то место.
Гроза. Далекая молния. Или ребята с фарами…
Но оттуда, с реки, донесся звук. Сначала тихий, сливающийся с шелестом камыша. Потом четче. Как будто десятки, сотни детских голосов что-то нашептывают нараспев. Не слова, а какой-то странный, щелкающий, шипящий поток, похожий на стрекот цикад, но с жуткой, узнаваемой интонацией. Шепот набирал силу, сливался в единый, нечеловеческий хор, завывал в унисон с ветром, а потом – резко оборвался.
Тишина, наступившая после, была звонкой, как удар по стеклу.
– Хватит, – прошептал Артём себе. – Довольно. Усталость, дорога. Завтра начну с матери, со свидетеля. Три дня. Взял и вынес отсюда.
Он лег на жесткую, скрипучую кровать, закрыл глаза. В доме было тихо. Слишком тихо. Казалось, даже мыши затаились.
И тогда он услышал щелчок. Точно такой, какой издает плохо пригнанная дверь или половица под весом. Щелчок из соседней комнаты, которая, согласно ключам, была пустым сараем для старья.
Сердце екнуло где-то внизу живота. Артём замер, прислушиваясь.
Потом – скрежет. Длинный, мучительный, будто по кирпичной стене снаружи медленно, с нажимом, провели огромным гвоздем или осколком шифера. Звук шел снизу вверх, до самого карниза, и там затихал.
Холодный пот выступил на спине. Ветка. Скребет по крыше. Или тот самый виноград…
Он медленно приоткрыл глаза, повернул голову к углу комнаты.
В самой густой тени, куда не добивал лунный свет, горели два бледных, зеленоватых огонька. Как свет гнилушки. Как глаза ночного зверька. Но не мигали. Просто висели в темноте, неподвижные, на высоте не больше полуметра от пола. И смотрели на него.
Крыса. Или хорек. Забрел с улицы. Вот и всё.
Но логика в этот момент казалась хрупкой бумажкой. Он лежал, не двигаясь, чувствуя, как холод от матраса проникает сквозь одежду. Глаза в углу не шевелились. Просто светились. Тихо. Неприязненно.
Как глаза того ворона на крыше.
«Разберись. Без шума», – прозвучало в памяти.
Артём медленно, стараясь не скрипеть пружинами, сел. Нащупал на столе тяжелый тактический фонарь. Включил.
Яркий, сконцентрированный луч, как копье, пронзил темноту и уперся в угол.
Там было пусто. Только груда старых газет, покрытых пылью, да паутина, колышимая сквозняком. Никаких глаз. Никаких следов.
Он выдохнул, почувствовав, как дрожь отступает. Нервы. Точно нервы. И усталость.
Он выключил фонарь, снова лег. Закутался в одеяло, хотя ночь была душной. Через несколько минут услышал новый звук. Тонкий, едва уловимый, будто кто-то прямо за тонкой стеной флигеля, на улице, быстро-быстро шепчет одно и то же слово на странном, гортанном наречии. Шепот сливался с ветром, но его ритм был иным – живым, настойчивым, полным какого-то древнего, незнакомого гнева.
Артём натянул подушку на голову и зажмурился изо всех сил.
Завтра. Завтра все будет иначе.
А ночь за окном была еще долгой, и ветер, донской ветер, продолжал гутарить свои бесконечные, неспешные истории – о земле, о воде, о том, что было здесь задолго до первых домов и людей, и что, возможно, никуда не уходило.
Глава 2. Чёрные колоски
Утро началось со звона. Не колокольного, а тонкого, пронзительного, будто кто-то бил стеклянной палочкой по краю хрустального бокала. Звон стоял в ушах, даже когда Артём открыл глаза. Он лежал, уставившись в потолок, покрытый трещинами, как карта неведомых земель. Воздух в комнате был тяжелым, спертым, пахнущим пылью и своим собственным, невыспавшимся потом.
Сон. Кошмар. Слуховые галлюцинации от переутомления, – методично, как мантру, повторял он про себя, откидывая одеяло. Пол под босыми ногами был холодным, липким от ночной сырости.
Звон постепенно растворился в привычном утреннем гуле: крики петухов где-то за три двора, лай собаки на цепи, отдаленный рокот трактора. Обычные звуки. Здоровые звуки. Артём глубоко вдохнул, пытаясь втянуть в себя эту нормальность. Он умылся ледяной водой из жестяного таза, побрился, глядя в крошечное, мутное зеркальце. Его отражение – темные глаза с синевой под ними, упрямый подбородок – казалось ему сейчас чужим, потертым. Лицо человека, которого загнали в угол и заставляют играть не по своим правилам.
На столе лежало дело. Черно-белая улыбка Аленки Кравцовой. Он ткнул пальцем в фотографию.
– Ладно, солнышко. Давай по порядку. С чего всё началось?
Первым пунктом был дом. Дом девочки.
Хутор под утренним солнцем казался менее зловещим, но более чужым. Лучи били в стену заборов, отбрасывая длинные, острые тени. Переулки были пусты. Только кошка, худая, как тень, шмыгнула под ворота. Воздух пахл жареным луком, сеном и нагретой жестью. Артём шел по указаниям Трофима Игнатьича, чувствуя на себе взгляды из-за ставней. Хутор смотрел. Молча. Выжидающе.
Дом Кравцовых оказался на самом краю Громков, у самого спуска к пойме. Небогатый, но крепкий, под крашеной жестью, с резными наличниками, почерневшими от времени. Во дворе – «баз» – царил беспорядок, словно жизнь здесь замерла. Неубраные грабли, опрокинутое ведро, на крыльце горкой лежала детская обувь. И тишина. Та самая, звенящая тишина, что бывает в доме, где только что умер ребенок.
Дверь открыла та самая женщина с похорон. Мать. Наталья. Она казалась еще более хрупкой, чем вчера. Руки висели плетьми, лицо было восковым, неживым. Глаза смотрели сквозь Артёма, куда-то в пространство за его спиной.
– Заходите, – голос был беззвучным шепотом, как шелест сухой бумаги.
В горнице пахло ладаном и затхлостью. На столе, под образами, горела лампадка, освещая фотографию Аленки в траурной рамке. Рядом стоял недопитый стакан воды.
Артём представился, извинился за беспокойство. Говорил мягко, по-деловому. Женщина кивала, не слыша.
– Наталья… Можно посмотреть комнату Алены? И поговорить с вашим сыном? Видел его вчера.
В этот момент из соседней комнаты вышел тот самый парень в спортивной куртке. Степан. Он был без куртки теперь, в простой футболке, и Артём увидел на его предплечьях и шее старые, сведенные шрамы, похожие на ожоги. Лицо – угловатое, с жестким взглядом.
– Чего надо-то? – бросил он, блокируя проход вглубь дома. – Все уже ваши посмотрели. Сердце. Сказали.
– Степа, – безжизненно прошептала мать.
– Мне нужно для отчета, Степан, – Артём сохранял спокойствие. – Уточнить детали. Чтобы не беспокоили потом.
– Деталей нет, – отрезал парень. – Ушла вечером со Светкой гулять. Не вернулась. Нашли в лесу. Всё.
Но его глаза, темные и горящие какой-то внутренней, тлеющей злобой, говорили о другом. Они кричали, что ничего не кончилось, что всё только начинается.
– В руке у нее что-то было, – осторожно сказал Артём. – Колоски какие-то.
Наталья Кравцова вздрогнула, как от удара током. Степан сжал кулаки.
– Сорняк. Случайно взяла. Что вы к этому пристали?
– Покажите мне её комнату, – сказал Артём, и в его голосе впервые зазвучала не просьба, а прямая, следовательская интонация.
Степан задержал взгляд, потом фыркнул и посторонился.
– Смотрите. Только ничего не трогайте.
Комната была маленькой, солнечной. Постель заправлена, на столе – учебники, закладка в тетради по математике. На подоконнике – горшок с геранью. Цветок был жив, но листья его по краям закручивались, чернели, словно от мороза. Артём подошел ближе. Не мороза. Словно кто-то обжег их по контуру. На полу, у кровати, лежала тряпичная кукла, самодельная. Одна ее рука была оторвана.
Ощущение было нехорошим. Комната не выглядела покинутой. Она выглядела… застывшей. Как будто время в ней остановилось в момент чего-то ужасного. Артём почувствовал холодный мурашек по спине.
– Она что-нибудь боялась перед… последним днем? – спросил он, глядя на Степана, стоявшего в дверях.
– Нет. Обычная была.
– А «буровей»? – рискнул Артём, вспомнив вчерашний шепот старухи.
Эффект был мгновенным. Степан побледнел, губы его искривились.
– Кто вам эту чушь наговорил? Старые бабы болтают! Никакого буровея нет!
– А что это? – не отступал Артём.
– Место такое. В лесу. Овраг. Заброшенный. Дети там раньше играли, – вмешалась мать, не глядя на них, гладя рукой край стола. – Говорили, что там… нехорошо. Шумы. Но это сказки. Аленка умница была, не пошла бы туда.
Но в ее голосе не было уверенности. Была смертельная усталость и тот же страх, что витал над всем хутором.
– Света Горбунова – её подруга. Она где живет?
– Через два дома, калитка зеленая, – быстро сказал Степан, явно желая поскорее выпроводить гостя. – Только толку не будет. Она теперь как пень.
Артём поблагодарил и вышел. На пороге обернулся.
– На похоронах… вы кого-то искали, Степан?
Парень вздрогнул. Его глаза снова метнулись, будто ища невидимого врага.
– Никого, – проскрежетал он. – Показалось.
Когда Артём вышел за калитку, он услышал за спиной сдавленный, яростный шёпот Степана матери: «Я же говорил! Надо было сразу сжечь! Все!»
Калитка у дома Горбуновых действительно была зеленой, ядовито-зеленой, как медный купорос. Двор был ухоженным, но таким же безжизненным. Открыла женщина лет сорока, с лицом, опухшим от слез.
– О боже, опять… Заходите. Только она… она не говорит.
Светлана Горбунова сидела на табуретке у печи, спиной к комнате. Неподвижно. Темные волосы были спутаны. На ней было чистое платье, но сама она напоминала куклу, которую поставили и забыли. Мать подошла, присела рядом, погладила дочь по голове.
– Светочка… к тебе мужчина пришел. Из города. Помочь хочет.
Девочка не отреагировала. Её взгляд был прикован к стене, где обои отсырели и отклеились, образуя причудливый, похожий на карту узор.
Артём присел напротив, на корточки, стараясь попасть в поле её зрения.
– Света. Меня зовут Артём. Я пытаюсь понять, что случилось с Аленой. Ты можешь мне помочь?
Никакой реакции. Только губы чуть шевелились, будто она беззвучно что-то повторяла. Артём присмотрелся. Похоже было на «бу-ра… бу-ра…».
– Вы что-то видели там, в лесу? – тихо спросил он.
Вдруг взгляд девочки дрогнул. Он медленно, с нечеловеческим усилием, оторвался от стены и перевелся на окно. На подоконнике, в банке с водой, стоял букет полевых цветов. И среди них – несколько сухих, черных колосков. Таких же, как в руке у погибшей.
Мать ахнула:
– Откуда это?! Я же не приносила!
– Света, – настойчивее сказал Артём. – Это оттуда? Из леса?
Девочка резко дернула головой, взгляд её стал диким, паническим. Она открыла рот, из которого вырвался лишь хриплый, животный звук, и стала трясти головой, снова и снова. Потом её тело свела судорога, она съехала с табуретки на пол, свернувшись калачиком, и забилась в тихой, беззвучной истерике, уткнувшись лицом в пол.
Мать бросилась к ней, запричитала. Артём отступил, чувствуя себя грубым, чужеродным предметом, вломившимся в чужую боль. Он вышел на крыльцо, давясь комом бессильной злости. К себе, к ситуации, к этому проклятому, шепчущему хутору.
Дорога к церкви вилась по краю яра, как старая, полузаросшая змея. Храм стоял на отшибе, на самом высоком месте, и с его паперти открывался вид, от которого у Артёма свело живот не то от высоты, не то от внезапно нахлынувшего простора. Внизу стелилась пойма, зелено-серая, прошитая серебряными нитями проток, а за ней – сам Дон, широкая, ленивая, почти недвижимая в полуденном мареве дуга. И всё это – под куполом неба, такого огромного и пустого, что в нем терялся взгляд.
Но сам храм не тянулся к этому небу. Он будто врос в землю, приник к ней почерневшим от времени и сырости кирпичом. Одна главка, покосившись, уперлась в облако, ржавый крест на ней держался чудом. Вокруг – старое кладбище. Каменные кресты, похожие на застывших, немых стражников, кренились в разные стороны, оплетенные колючим дербенником и полынью. Тишина здесь была не благоговейной, а густой, спящей, ползучей. Её нарушал только ветер – тот самый, вечный, донской ветер, – который гудел в щелях колокольни, словно играл на расстроенных гуслях.
Дверь в притвор была приоткрыта. Тяжелая, дубовая, обитая когда-то железом, она скрипела на одну восьмую оборота, замирала, и снова скрипела, будто дышала. Из щели тянуло холодом и запахами: воска, тлена, забвения и чего-то кислого, сладковато-прелого. Артём толкнул дверь плечом. Скрип разрезал тишину, как нож.
Внутри было сумрачно и пусто. Лучи солнца, пробиваясь сквозь запыленные, с потрескавшейся смальтой окна, висели в воздухе косыми, пыльными столбами. В них танцевали мириады мельчайших пылинок. Воздух стоял неподвижный, тяжелый, как в склепе. Иконостас был темным, лики святых угадывались лишь как смутные пятна в глубине, их глаза, казалось, следили за ним из тьмы. Артём сделал шаг, и гулкий стук его каблуков по каменному полу отдался под сводами сухими, отрывистыми щелчками.
Он уже хотел окликнуть, когда увидел его.
В центре храма, прямо на холодных каменных плитах перед солеей, сидел человек. Не в алтаре, не на скамье, а на полу, прислонившись спиной к аналою. Рясы на нем не было. Застиранные тренировочные штаны, серая футболка с выгоревшим нечитаемым рисунком. Рядом, на полу, стоял трехлитровый стеклянный баллон с мутной, желтоватой жидкостью. В руке он сжимал не стакан, а простую жестяную кружку.
Отец Андрей. Он не спал. Его светлые, редкие, сальные волосы были всклокочены, лицо – красное, одутловатое, с сеткой лопнувших капилляров на щеках и носу. Но глаза… Глаза, голубые, как вода в роднике подо льдом, были открыты и смотрели прямо на Артёма. В них не было ни смущения от неподобающего вида, ни тумана опьянения. Была страшная, выжженная до пепла, кристальная ясность.
– Заперто, – хрипло сказал священник. Голос его был похож на скрип той самой двери – необработанный, ржавый. – Но не для всех. Проходи. Присаживайся на холод. Гостей тепло не ждали.
Артём медленно подошел, сел на нижнюю ступеньку солеи, напротив. Камень был ледяным даже сквозь ткань брюк.
– Отец Андрей? Я Соболевский, следователь. По делу Кравцовой.
Священник коротко, беззвучно кашлянул.
– Знаю. По челу видно. Городская пыль в складках. И глаза… глаза всё ищут, куда бы логику пристроить. – Он отпил из кружки, поморщился, будто глотал уксус. – Не найдёшь тут. Тут логика другая. Старая. Как эти стены.




