
Полная версия
Киори

Дарья Готье
Киори
Киори
1
С самого рождения его окружали лишь пустота и душевная бедность. Трансцендентность была его товарищем, в то время как ночь окунала его в большее смятение.
Он родился в бездне и продолжал ей питаться, но его разумом руководило отнюдь не чувство голода, не желание насладиться райской пищей и благодатью тела. Им двигало желание погрузиться в межпространственную пустоту, без иллюзии существования и возможных его последствий и обязательств.
Возможно, это покажется грубым, но грубость была присуща его выдуманной личности, которая являлась главным инструментом в сокрытии его разного рода каверзных преступлений, его тошноты. Которая являлась чем-то не настоящим – это представляет собой более возвышенное чувство. Это была истина. Грязная, терпкая икона, которую, возможно, он даже носил у себя под сердцем, не в качестве маски, а в качестве фрагмента его «Я». Никто и не знал, что его суть заключалась в скитании, подобном странствию квазаров, рассеянных в ночной мгле, – которые убивали космос и перерождали его на «той» стороне. Если вам вздумается, что та сторона – это нечто вроде ада и рая, я смею вас огорчить: это далеко не настолько понятный и приевшийся термин. Это не высказывание, в которое хочется верить и ложно полагаться до самой кончины; это не затуманивает разум и не обременяет. Наоборот, это даёт молекулярную лёгкость: ты становишься чем-то крошечным и настолько незначительным, способствуя внешнему миру поглощать тебя. Как ты когда-то поглощал стейк средней прожарки, попивая при этом что-то бодрящее, оставляющее у тебя в голове неприятную симфонию, которую ты запомнишь в моменте и унесёшь это с собой до следующего блюда. Это было нечто сравнимое с воспоминанием из детства в дождливую погоду, когда кажется, что каждая капля опадает на тебя ядом, проникая под кожу и бурля у тебя в венах, разъедает мысли. Тогда ты уже становишься новым человеком, ты становишься клоном твоего прежнего сознания; что-то извне настолько может изменить твоё мировоззрение, что некоторые до сих пор предпочитают гулять под зонтами или прятаться по домам от проникновения холодного лезвия в их тёплую тушу, на которую вот-вот упадут разгневанные небеса. Та сторона – это неосязаемость; это манящее чувство нагнетающей тревоги, мучения и боли, приятные терзания, раскалывающие душу. Тебя пронизывают миллионы частиц, и ты не можешь ничего сделать, никакой твой жест не сможет изменить дальнейшего, и ты смиряешься в этой пучине безумия. Смирение – достойное чувство для человека, оно позиционируется как нечто аскетичное, обесценивающее правила морали. Но этого не существует, всё происходит в твоей голове, а ты лишь миллионная копия частицы атома, сосуд, не выходящий даже близко из рамок свободы, а та сторона это и есть— свобода, пустота всего мира. Это чистая гармония, перед которой у тебя нет шанса на апелляцию.
2
На самой окраине забытого богом городка, где пыльные дороги заканчиваются внезапно, словно отказываясь нести груз человеческой суеты, возвышается полуразрушенная католическая церковь – мрачный монолит времени, обтянутый саваном ветхости. Её остовы напоминают скелет гигантского зверя, застигнутого смертью в момент молитвы. Глухой звон проржавевшего колокола, будто последний вздох угасающего гиганта, разносится над округой при каждом порыве ветра.
Острые шпили, исковерканные временем и бурями, указывают не в небеса, а в зияющий мрак серого неба, словно обвиняя его в собственном разрушении. Каменные стены церкви, покрытые язвами мха и трещинами, напоминают кожу древнего титана, который пережил войну с самим временем. Окна, лишённые стёкол, зияют пустыми глазницами, через которые пробивается сквозняк, наполняя пустоту храма хриплым шёпотом ветра. Этот шёпот звучит так, будто сама церковь умоляет: «Помни меня, пока я ещё стою».
Внутри – тени прошлого пляшут на обгорелых деревянных скамьях, где некогда в смирении склоняли колени прихожане. Гнилой алтарь, заваленный пеплом и потрескавшимися свечами, до сих пор хранит странное, болезненное величие, как лицо умирающего святого.
Свет пробивается через разорванные витражи, как кровь сквозь бинты, окрашивая пол в алые и пурпурные пятна, напоминая о грехах, от которых некогда здесь искупались души.
Когда в храме зажигают свечи – редкие, как звёзды в ночь бурь, – их пламя колеблется, будто боится окончательно затеряться в этой обители запустения. И всё же церковь жива: её стены ещё шепчут молитвы, полуистлевшие и надломленные, как сама суть этого места. Службы здесь редки, но по-своему жутко красивы: священник, как ворон в чёрной сутане, бормочет латынь, от которой треснувшие стены, кажется, начинают дрожать.
Эта церковь не умирает – она медленно истлевает, сохраняя память о каждом дне, каждом грехе и каждом шёпоте, который когда-либо касался её каменных уст. Прихожане никогда не снесут церковь, ведь это их государство. А всемогущий отец их смиренно наблюдает за их деяниями.
Священник, старый и выцветший, как сама церковь, с каждым шагом сотрясал пол под тяжестью своего чёрного облачения. Его лицо, будто покрытое вековым слоем пыли, было не просто морщинисто – оно было изрезано, как карта давно забытого мира, где каждое морщинистое углубление несёт в себе историю не соединившихся эпох. Его очки, висящие на тонкой цепочке, едва удерживались на носу, и каждый его взгляд, казалось, всматривался не в собеседника, а в саму бездну времени.
Перед ним стояла женщина, не менее ветхая, чем он сам. Она была скрючена, её плечи согнуты, как ветки в осеннем лесу. Её лицо было покрыто тонким саваном из сетки морщин, а глаза, в которых когда-то блеск утратили свою яркость и сейчас лишь тускло отражали последние огни в угрожающем сумраке. Она молчала, словно зная, что всякое слово здесь совершенно не уместно.
Священник говорил с ней тихо, но его голос был строг и ломался, словно хрусталь, с каждым словом. Он произносил их как заклинания, каждый слог был точно выстроен, выдавливаясь через зубы с привычной чопорной грацией. «Вы должны, сударыня, вновь обрести веру, – говорил он, как старый знаток забытой науки, – только вера спасет. Вера, как неугасимый огонь в ночи». Но его глаза не искали душу собеседницы. Они блуждали по угрюмым и разрушенным стенам церкви, где он привык видеть не людей, а просто пустые оболочки. Он знал, что мир отмеряет для них всё меньше времени, и всё меньше слов, которые стоило бы произносить.
Пока священник и женщина обменивались формальностями, стоя на пороге, поглощённой тенью разрушающегося храма, Киори сидел в дальнем углу церкви, во мрак которой не проникал даже последний луч заходящего солнца. Он был скрыт, обезличен, его душа не отделялась от него под натиском церковных стен. Лёгкий гул смешанных диалогов, напротив, развивал его существование; ему не хотелось вступать на чью-то сторону, наблюдений для него было вполне достаточно. Киори – изнанка, затмившая собой саму реальность. Он был словно вырезан из самого пустого пространства, между тенью и светом, не существуя ни здесь, ни там, но везде и нигде одновременно. Его лицо, если можно было его назвать лицом, было лишено чётких черт, как если бы оно было изначально задумано как нечто незавершённое, как эскиз, что так и не обрёл свою форму. Порой его взгляд казался обыденным, пустым, но достаточно было взглянуть на его глаза, и ты ощущал, что они смотрят не на тебя, а сквозь тебя, как если бы ты был иллюзией, не стоящей того, чтобы быть замеченной. Он редко говорил, а когда говорил, его голос был негромким, будто он сам не вполне был уверен в своём праве на слово. Казалось, что он постоянно спрашивает у мира, можно ли ему в нём существовать, или если его голос вдруг оборвётся, никто и не заметит. Он был человеком не от мира сего – его присутствие ощущалось как шорох в тени, как взгляд, который ты не можешь встретить, но который всё равно ощущаешь на себе. В его походке не было ни уверенности, ни привычного ритма – он двигался, словно бы несущим течением непостижимой реки, в которой, возможно, и не был готов оставаться. Его тело было хрупким, сдержанным, как если бы оно стало лишь оболочкой для неведомого содержания.
Его руки – длинные, тонкие, как палки, с ногтями, которые тоже казались частью чего-то чуждого. Каждый жест Киори был как случайный, едва заметный порыв ветра, что уносит тебя куда-то в сторону, пока ты не замечаешь, что стоишь уже далеко от того места, где началась твоя история. Он не следовал привычным законам человечности, и не то чтобы он был чужд им, скорее, они не смогли взять его в плен, а он, в свою очередь, не искал их. В его глазах был хаос, неизмеримое пространство, полное чуждых символов и туманных видений. Он никогда не воспринимал вещи такими, какие они есть. Мир вокруг был для него не столько реальностью, сколько бесконечной загадкой, в которой не существовало ни логики, ни смысла. Киори не мог найти себя в этом мире и не пытался.
Всё, что он знал, это что он – нечто неполное, нечто лишённое фундаментальной стабильности. Он был на грани, между тем, что можно было бы назвать живым, и тем, что уже исчерпано жизнью. Страх его был внутренним, всегда скрытым. Он не боялся смерти или боли, как обычный человек. Он боялся невозможности существования, чувства, что вся его жизнь – всего лишь иллюзия, не более чем отголосок чего-то, что не имеет своей сущности. И это чувство постоянно преследовало его, как будто в каждом его движении и в каждом взгляде просматривалась некая тень, которую он сам создал, но не мог прогнать. Он был как призрак, что не мог найти своего тела, потерянный в мире, где даже его собственное существование было под вопросом.
Иногда, в тёмные часы, когда его мысли становились особенно жестокими, он сидел, поглощённый ими, как тёмными водами, что поглощают не только тело, но и душу. В такие моменты он казался чем-то большим, чем просто человеком. Он был чем-то большим, чем идея, чем-то, что не могло быть полностью осмыслено или принято. Киори был полем, на котором сталкиваются все противоположности: жизнь и смерть, свет и тьма, реальность и иллюзия, но ни одно из этих полей не побеждает, оставаясь в вечном, тревожном равновесии.
Он задумывался о своём создании, его кровь и плоть, его родственники, отец и мать. Само слово «мать» вызвало в нём что-то раздражающее. Она никогда ничего не добивалась – не из-за трудностей, стоящих на пути к цели, а к самому исходу. Никогда ей не досталось ни грамма счастья, которое она была способна дарить; её постоянно терзало прошлое, и оно казалось ей реальным, более правдивым, чем настоящее. Она не ела, не убиралась по дому, не растила сына; она не была жива или мертва, она была просто памятью нескольких человек, пожирающим сомнения, которые заставляли её ломать себе рёбра и притворяться другим человеком. Но судьба была не настолько слепа, чтобы сделать из неё достойную актрису, – она была ужасна, отвратительна в своём притворстве, от неё разило уязвимостью, сущность её была лишь мелкой сошкой, которая мельком глядела за ней настоящей, и криво, поднимая одну часть лица вверх, выдавливала из себя подобие благодарности. От чего лишь одну часть её лица покрывали глубокие морщины, которые сыпались с её лица, словно блохи с бродячей собаки. Она заражала всё своё тело старостью, а в душе мечтала стать вновь лишь маленькой проказой для окружающих, а не бесформенным стремлением убрать себя из своей же головы. Внутренность её никогда бы не смогла завести настоящую семью или друзей, если бы не безобразная, извращённая, пантомимная натура. Расколовшаяся на миллионы обрубков, почерневших, прогоревших изнутри ветвей недавно цветущего дерева в разгар грозы.
А супруг её? Что ж, отец – всегда такое серьёзное на первый взгляд слово – казался таким же чужим, от него отталкивалась культурная часть Киори. Его внешний вид, безупречно выстроенная фигура в идеально сидящем костюме, говорили больше, чем любое слово: он был не человеком, а идеей, не живым существом, а ожившей концепцией. В его глазах не было ни искры тепла, ни огня стремлений.
Это был человек, для которого чувства были не более чем ненужными помехами, а ответственность – ничем иным, как тяжким бременем, от которого он старался ускользнуть, и в то же время тащил его за собой, как гирю, которая под конец жизни становится настолько тяжела, что едва сдвигается с места. Он был скрытен, глубоко закрыт для внешнего мира, как чёрный ящик, в который не входит ничто, что могло бы его потревожить. Ни один человек не мог постигнуть его истинную природу. Он был как некое зло, которое не нуждается в оправданиях, но в то же время постоянно выдумывает себе их, стараясь убедить всех, включая самого себя, что он честен, что он делает что-то великое, что его действия имеют значение. Но в глубине души ему не нужно было ничего, кроме своей собственной безопасности и комфорта. Он избегал ответственности, смахивал её как пыль с рук, но с каждым разом, как бы ни кричал его внутренний страх становился всё больше. Он становился всё более поглощённым этой непонятной необходимостью брать на себя всё больше и больше, несмотря на все его отчаянные попытки избежать этой тяжести.
Его отношения с женой и Киори не выходили за пределы жалкого лицемерия, холодной вежливости, которая скрывала бесконечное презрение, граничащее с тихой ненавистью. Он не любил их, но и не мог избавиться от них. Жена была для него лишь фигурой, частью той утопии, в которой он сам был центром, а её существование было необходимо лишь для поддержания этой хрупкой, но удобной конструкции. Он презирал её за её слабости, за её наивность, за её живость, которая ставила под сомнение его собственную механическую пустоту. Он смотрел на неё сквозь стеклянные очки, сквозь фильтр своего расчёта, сдерживая порывы презрения, хотя его лицо всё время скрывало обмыленную маску заботы и внимания. Он был неумолим, скрытен, холоден, но всё это не было следствием силы, а было результатом страха. Страха перед тем, что однажды эти нити ответственности, которые он сам на себя натягивал, могут перерезать его. Но он не мог остановиться. За это в устах Киори он звучал как господин «Р», не более. Но и добавить к своему имени эту букву не мог; он только с чуткостью приставлял этот символ к облику своей матери.
Тишину мыслей прервал голос. Священник стоял, подперев своим истерзанным телом древнюю колонну, точнее, всё, что от неё осталось, и, поджав губы, бросил взгляд в тень, где сидел Киори. Его тёмные глаза были полны того самого измотанного достоинства, которое приобретается только в мрачных часах жизни. Он сделал шаг в сторону, но его голос был хриплым и заглушённым, как если бы он вынужден был произносить слова через решето собственного страха.
– Киори, – произнёс он, словно случайно, будто потеряв счёт времени. – Ты здесь… в тени. Хочешь скрыться? Или ты думаешь, что здесь, в этих стенах, тебе не видится больше ничего? Ты слишком долго там сидишь, дитя моё.
Киори не двинулся, его глаза оставались невыразительными, холодными. Священник сделал шаг ближе, но, увидев, как его прихожанин не реагирует, немного смущённо отступил назад. Его тон изменился, становясь более угрожающим, но с примесью жалости, которая звучала как вынужденная пустота.
– Ты знаешь… твой дядя, тот другой священник, друг твоего отца, – продолжал он, даже не пытаясь скрыть оттенок презрения, – он был бы рад видеть тебя рядом с ним. А для меня же ты слишком плох. Да, слишком плох, Киори. Ты поглощён чем-то, что мне не понять. Ты не можешь быть спасён. Никто не может быть спасён так, как ты хочешь.
Его слова не казались гневом, а скорее болью – не на его душе, а в неком искривлённом ощущении собственного превосходства. Киори оставался безмолвным, лишь его плечи едва заметно напрягались, как если бы каждый раз, когда священник произносил слова, его дух немного уходил в сторону.
Священник сделал ещё один шаг, едва заметный, и остановился, подняв взгляд на храм, как бы пытаясь найти в нём что-то, что могло бы дать ему силы продолжать.
– Ты не понимаешь, что такое искупление, Киори, – сказал он, его голос теперь был ещё тише, почти шёпотом. – Ты просто не можешь. Ты слишком тёмен для меня. Но я обязан тебе служить, так же, как и ты должен поклоняться Богу.
Киори, всё так же не двигаясь, поднял голову. Его взгляд был пронизан тем же спокойствием, что и всегда, но теперь священник чувствовал, как его слова теряются в воздухе, будто они бьются о невидимую преграду. Киори не шёл к ответу. Это начинало раздражать. Священник стоял в напряжённой тишине, отступив назад, и его лицо приобрело ещё более усталое, искажённое выражение.
– Ты останешься здесь, Киори? – тихо спросил он, но ответ быстро перерезал грань.
– Прощение, – сказал Киори тихо, но его слова эхом отозвались в пустых стенах храма. – Зачем искать прощение, если никто не спрашивает о грехах? Зачем каяться, если ты понимаешь, что грех – это не ошибка, а просто… выбор?
Этот мир сам по себе полон тени, священник. Вы все пытаетесь скрыться в светлом, выдуманном прощении, но на самом деле оно лишь затмевало тьму. И ты, как все, жаждешь избавления, которое не имеет смысла. Прощение? – повторил Киори ещё раз, смакуя вязкое ощущение на языке. – Оно не имеет значения, если ты понимаешь, что никогда не можешь быть чистым. Это иллюзия. Просто дым.
Он снова посмотрел на священника, и его взгляд стал каким-то пронзающим, как стрелы, которые могли бы пробить даже самую тяжёлую броню.
– Ты можешь стать богом для этих людей, если захочешь. Ты ведь знаешь это, правда? И все эти… прихожане, твои маленькие овцы, они следуют за тобой, потому что ты им показываешь свет. Но этот свет нужен только для того, чтобы скрыть их собственные тени. Ты можешь сделать их зависимыми, их дыхание будет зависеть от каждого твоего взгляда, от каждой молитвы. Ты будешь вознесён. Но что ты получишь взамен? Презрение ко всему, что ты представляешь. Лишь иллюзию того, что ты спасение. И ты сам будешь втянут в этот бесконечный круг. Но ты этого не хочешь, да? Ты ведь не хочешь стать богом. Ты не хочешь стать тем, кто управляет душами.
Священник, стоя в полумраке, почувствовал, как его грудная клетка сжалась. Первоначальный порыв ярости, что охватил его, теперь трансформировался в нечто иное – смесь страха и глубокой, почти непереносимой тоски.
– Ты думаешь, что я не понимаю? Ты думаешь, что я не вижу, что ты пытаешься сделать? – сказал он, и в его голосе прозвучала не столько злость, сколько отчаянная тоска. – Ты, Киори, смотришь на мир, как на пустую оболочку. Ты видишь людей как тени, их страдания для тебя – лишь туман. Но ты не понимаешь, что мне не нужно быть их Богом, их спасителем, потому что я вижу в них то, чего ты не видишь. Я вижу их боль, я вижу их стремление к свету, даже если они не знают, как дойти до него. Я – это тот, кто стоит между ними и их пустотой. Я – их последняя возможность.
– Звучит очень самовлюблённо, – быстро отрезал Киори.
Священник сделал шаг назад, как будто эти слова вывели его из его себя. Он оглядел храм, потерянно, с дрожью в голосе продолжил:
– Ты думаешь, что ты можешь понять меня? Понимать то, что я делаю здесь? Ты сказал, что могу стать их Богом, Киори. Ты даже не представляешь, что ты говоришь! Мне не нужно быть их Богом. Я не прошу их поклоняться мне, но я не могу просто сидеть в стороне и наблюдать, как они тонут. Я не могу так просто бросить их. Я не могу быть тем, кем ты хочешь меня видеть! Ты осуждаешь меня, не понимая, что я, возможно, делаю единственное, что могу, чтобы не погубить этих людей окончательно.
Киори молчал, не двигаясь. Он сидел в тени, его взгляд был подобен пустоте, что поглощала всё вокруг.
Священник сжал зубы. Чувство унижения, разочарования, бесконечной боли заполнило его душу. В глубине его сердца что-то шевельнулось, но он не мог позволить себе сдаться. Его жизнь – уже не была просто служением Богу. Это было служением идее, этой утопии, которую он создал для себя. И Киори, этот холодный, жестокий мальчишка, который даже не понимает, как он разрушает всё, что было построено, был для него слишком большим вызовом. Этот страх, что всё, чему он посвятил свою жизнь, может рухнуть, был почти невыносим.
– Ты не понимаешь, Киори, – прошептал он, его голос стал хриплым от напряжения. – Ты не можешь. Ты слишком жесток и холоден, чтобы понять. Ты не видишь в этих людях ничего, кроме их слабостей. Ты не видишь, что каждый из них, каждый из этих жалких существ, может найти спасение, если будет верить. Ты сам лишён этой веры, и поэтому ты хочешь всех вокруг себя осудить. Ты хочешь утвердить свою правду, свою жестокую реальность. Но ты не можешь…
Его рука дрогнула, и он отвернулся, как если бы не выдержал столкновения с этим взглядом, с этим молчанием.
– Я не могу слушать этого больше, Киори, – сказал он, с усилием заставив себя выговорить эти слова, не срываясь. – Я не могу продолжать разговор с тобой, потому что ты не слышишь. Ты не слушаешь меня. Ты не должен быть здесь. – Уйди. Но возвратись вновь, если сможешь всё обдумать. Я не уподоблюсь тебе, но всегда тебя прощу. – с тихим отчаянием произнёс он, словно уже предвидя, как Киори не услышит этих слов или не посчитает их важными. Но ему нужно было прогнать его. Он не мог позволить ему быть здесь, среди этих людей.
Священник наконец развернулся и, не оглядываясь, направился в сторону главного алтаря, оставляя Киори в тени, в его туманной, неясной вселенной.
Киори встал, вновь оглядев скупость храмовой обстановки, его взгляд не хотел задерживаться на одинаковых фигурах, но одна тень ухмыльнулась, заставив остановиться. Человек улыбался, явно наслаждаясь предыдущим диалогом. Непонятно только чему – отрешённости и иронии или благочестивым словам священнослужителя.
Но секунды контакта прошли, и Киори скрылся из храма, как его и просил священник.
3
Он шёл долго, монотонно переставляя ноги по пути к укрытию. Если эту ветхую лачугу, прелестно отстроенную руками его отца, можно было так назвать. Когда путь казался слишком долгим, Киори начинал смотреть на облака, как они стайками бегали по голубо-серому небосводу. Это кончалось лишь тогда, когда он случайно задевал неровность земного ландшафта ногой, вновь возвращаясь из высот на землю. После размышлений о Нут, стало быть, он временами переходил на изучение калиток и домов населения этого городка. Жилища по сторонам медленно разворачивались перед ним, как полотна в забытой галерее безумия.
Из видимого безумия – один пустотелый дом. Его калитка висела на петлях, ржавых, как засохшие сосуды в теле мертвеца. Она не скрипела, она шептала, издавая звук, похожий на трение костей в суставной сумке. Дерево, из которого она была сделана, давно забыло, что когда-то было живым, теперь оно напоминало кожу, содранную пластами, обнажающую волокна, похожие на распущенные нервы.
Сам дом стоял, слегка накренившись, будто его подпирали изнутри не балки, а чьи-то согнутые в судороге пальцы. Окна узкие, как прорези на посмертной маске, отражали небо, но не полностью, а кусками, словно кто-то выгрыз из стекла куски света. В одном из них мерцала тусклая лампа, её свет стекал по подоконнику, как желчь из переполненного пузыря. На горизонте виднелся и второй дом. Здесь калитки не было вовсе, только арка, сплетённая из чёрных ветвей, будто гигантская рука сжала их в решётку. Проходя под ней, Киори почувствовал, как что-то шевелится у него за спиной – не ветер, а само пространство, сжимаясь, как зрачок в темноте. Дом был выкрашен в цвет, который нельзя было назвать. Не серый, не синий, скорее, оттенок забытого воспоминания. Стены шелушились, обнажая слои старой краски, как страницы в сгоревшей книге, местами ещё можно было разглядеть узоры, но они уже не складывались в картинку. На крыше торчала труба, кривая, как сломанная игла, из которой валил дым, но не густой, а прозрачный, почти невесомый, будто души внутри топили не дрова, а собственные тени.
Эти дома, несомненно, оставляли не лучшее послевкусие. Киори часто думал, что дома – это отражение ликов его пустоты. Бережно разделял их на разные категории, приписывая к ним интересных и наполненных личностей, давал им новые имена и истории, но, приближаясь к самой кульминации историй, он уже оказывался на скрипучих половицах собственного дома. И мысли прекращались, пожираемые чёрной темнотой собственного безликого укрытия. Ноги быстро несли в чердачную утробу. Тишина места опьяняет, но не даёт должного ощущения покоя. Она лишь порабощает сесть за стол и закончить начатое. Чистые листы находятся внизу, но спускаться надобности нет. Бумага вырвана из толстой книги с репродукциями картин эпохи Возрождения. В голове вновь всплывают лица людей, и внутренний монолог берёт верх.

