
Полная версия
Мирослава

Мирослава
Глава 1
Воздух в селении у Ильмень-озера был густым и сладким, словно испечённым из мёда, прелой листвы и дыма тлеющих обрядовых костров. Это был праздник Журавлиного Вече – пора, когда Небо и Земля, Явь и Навь, обмениваются дыханием. Время, когда журавлиный клин улетал на юг, был не просто птичьей стаей, но мостом для душ предков, облачавшихся в белые перья, чтобы навестить родимые пашни и внуков.
Журавлиное Вече – один из столпов года, суть его для славян новгородских была так же ясна и важна, как смена сезонов. Перед праздником девушки в лес сходили да листья собирали, чтобы сделать самый красивый венец. А когда солнце перекатилось на запад, и жители селения вереницей потянулись за волхвом к большому дубу.
Все селенье собиралось на капище у старого дерева, откуда видно было и озеро, и болотистую низину – владения кикимор. Волхв, старик с бородой, седой от инея многих зим, высекал огонь трением – «живое пламя». От него зажигали большой костёр на капище.
А тем временем девушки плели венки. Но не летние, из цветов, а осенние – из собранных листьев, ягод, прутьев калины и веточек вечнозеленого можжевельника. Плели молча, вкладывая в каждый виток своё заветное желание или просьбу к предкам-журавлям. Эти венки были не для красы, а для силы. Их бросали в воду как дар духам, чтобы те донесли просьбы до самого Рода. Или вешали в сенях на весь год для защиты.
Перед заходом солнца начинались песни, восхваляющие предков, а просили у них помощи и благословения на зиму и будущий год. Незамужние девушки гадали и на пояски, и на отражение в воде, а самые смелые шли поближе к болоту и слушали звуки, доносящиеся из темноты леса. Кикиморы же не всем весточки посылали, да и пакостей в это время не делали, журавли ещё не все улетели, а значит, защита рода великая в этот период.
Звёзды в эту ночь казались особенно яркими и близкими, будто души предков смотрят с небес сквозь дыры в небосводе. Волхв брал сноп и обходил вокруг костра, а потом, после обряда, селяне брали из снопа колосья и несли домой, смешивали с зерном в закромах, и тем самым получали благословение от предков на хороший урожай.
И вот здесь, на границе леса и болота, наша история обретает свою плоть и кровь. Пока селение веселилось у костра, в одной из крайних изб, что стояла ближе к болотистому краю, молодая женщина по имени Любава мучилась в родах. Повитуха, старая и опытная Малушa, уже и травы все испробовала, и заговоры шептала, но дитя не шло. А из открытого окна доносился не только гул праздника, но и настойчивый, тревожный хор лягушек у болота, и странные, похожие на всхлипы, звуки – это кикиморы, «зазывали насмерть», чувствуя чужую боль, сбегались к границе мира, суетясь и перешёптываясь.
Любава, обессиленная, уже видела их тени за окном – маленькие, сгорбленные, с длинными распущенными волосами цвета болотной тины. И в отчаянии, собрав последние силы, она прошептала, не к Роду, не к предкам, а к этим капризным и мстительным духам.
– Хозяюшки болотные… Сестры… Вижу вас. Не дайте душе моей дитяти унести в Навь… Возьмите, лучше мою… Спасите дитя!
В ту же секунду наступила мёртвая тишина. Смолкли и лягушки, и праздничные песни у костра будто ушли вдаль. А над самой крышей избы пронёсся с оглушительным курлыканьем огромный белый журавль – запоздалый, отбившийся от стаи. Его крик был похож и на стон, и на призыв.
И случилось чудо. Дитя родилось. Девочка. Но последний вздох Любавы стал первым криком её дочери. Душа матери ушла по уговору, уплатив страшную цену.
Малушa, принимая ребенка, увидела на её крохотном плече родимое пятно. Не простое, а удивительно похожее на отпечаток птичьего пера. А за окном снова послышалось курлыканье, но теперь тихое, словно бы одобрительное.
Наутро волхв, которого позвали имя наречь дитятке-сиротке, долго смотрел на девочку и на знак, что был на её плече. Сельчане ждали во дворе слова с затаённым страхом.
– Диво дивное, – молвил старик. – Мать уплатила за жизнь её духом болотным, но благословили рождение птицы небесные, вестники предков. В ней смешались два дара. Дар Нави от кикимор даст ей видеть то, что скрыто, слышать голоса духов и, может, говорить с ними. И дар Яви от журавлей – связь с родом, мудрость предков и их защиту.
– Что же это сулит, отец? – спросила притихшая Малушa, уже решившая взять девочку к себе.
– Обещает путь меж двух огней, – строго сказал волхв. – Она будет ходить по краю, как гуляют по тропам между селением и болотом. Кикиморы, принявшие душу матери, будут считать эту девочку своей должницей. А журавли – своей избранницей. Новорожденная может стать мостом между мирами для блага рода… или яблоком раздора, что даст великую смуту. Назови её Мирославой. Ибо судьба её – нести в себе и мир, и славу, но добыть их будет стоить ей великой борьбы.
И он ушёл, оставив в горнице запах сухих трав и тяжёлое предзнаменование. А девочка, Мирослава, спала на руках у новой матери, и на плече новорождённой виднелось перо, отпечатанное самой судьбой в ночь, когда миры сошлись слишком близко.
Глава 2
Семь зим прожила Мирослава под низкой закопчённой кровлей избы Малуши. Дом стоял на отшибе, ближе к лесу, чем к другим домам, и казалась частью пейзажа – брёвна, потемневшие от дождя и ветра, мохнатая крыша из дранки, придавленная для прочности жердями с вырезанным знаком солнца. В сенях пахло дымом, сушёным дудником и овчиной. А в самой горнице – царство Малуши и Мирославы – воздух был густой, настоянный на ароматах печёного хлеба, сушёных трав, свисавших пучками с матиц, и воска от единственной лучины, что трещала в ночи.
В этот день её семилетия, после тихого обряда у костра в Журавлиное Вече, Малуша подвела девочку к прялке. Это была старой, выструганная из яблони, тёмной от времени и прикосновений многих рук. Кудель – чесаная шерсть лежала на зубьях гребня белым облачком.
– Пора, дитятко, – голос её был хриплым, как шелест сухих листьев. – Женская доля – в нити. Сегодня ты начнёшь вить свою первую.
Мирослава с серьёзностью не по годам взяла веретено. Она села на залавок у окна, за которым сумерки сгущались в синюю темень. Малуша, благословив её, ушла в сени. В горнице было тихо, лишь потрескивали полешки в печи, отбрасывая на стены пляшущие тени.
Девочка глубоко вздохнула и начала. Движения были неумелыми, нить получалась неровной. Она кусала губу, сосредоточенно хмурясь. И в этой тишине под монотонное жужжание веретена мир вокруг начал меняться.
Из-за печного завала из самой тьмы показалась небольшая фигурка. Это был не просто дух, а старый хозяин избы. Ростом с годовалого ребёнка, но ликом похожий на уважаемого дедушку. Борода его, свалявшаяся, казалось, из пыли, паутины и сухого мха, клочьями спускалась на грудь. Глаза горели, как две приглушённых углины, не ослепляя, но видя всё насквозь. Всё его существо было словно вылеплено из тепла очага, домовой сажи и памяти дерева, из которого был срублена эта изба. От него пахло печёной репой, сушёными грибами и старой доброй жизнью.
– Дед… Домовой? – прошептала Мирослава, не испугавшись. Она всегда чувствовала его присутствие, но видела впервые.
Дух кивнул, и в воздухе прозвучал звук, похожий на скрип половиц.
– Я тутошний запечник, али хозяин дома, – просто произнес он. – А ты – правнучка моя по материнской линии. Любавина кровь. Потому и видишь.
Домовой подошёл ближе, его мохнатая ладонь, шершавая, как кора, легла поверх её пальцев. Рука была тёплой, как только что испечённый каравай. – Не тяни сильно. Веди мягко. Жизнь не терпит суеты да натуги.
Под его руководством нить вдруг стала ровной, упругой. В этот момент Мирослава вспомнила наказ Малуши: «Домового не только слушать, но и кормить надо, хозяин избы, просто так не показывается». Она потянулась к глиняной кринке на столе, отломила кусок ржаного хлеба, густо посыпанного солью, и робко протянула ему.
– Угощайся, дедушка… Хозяин.
Угольки-глаза домовика вспыхнули чуть ярче. Он взял хлеб, и тот словно растаял у него в ладони, оставив лишь лёгкий душистый парок.
– Спасибо дитятко, – голос его стал мягче. – Помнишь предка – род помнит тебя.
Почти сразу его взгляд снова посуровел. Он указал на её косу, выбившуюся из-под платочка.
– Твоя коса – это твои три нити судьбы. Одна – от отца, крепость тела. Другая – от матери, что в Навь ушла, связь с тайной. Третья – твоя, дарованная в ночь Журавлиного Веча. Заплети их воедино – и будешь сильна. Но знай: придёт день, когда тебе придётся расплести эту косу и выбрать одну-единственную нить, чтобы спасти обе свои семьи – живых и мёртвых. И этот выбор будет жечь тебя огнём и леденить стужей.
Домовой скрылся в тени за печью, его голос донёсся уже как бы из-под земли:
– Завтра положи этот моток под порог. На охрану дома. И помни: покуда твой род живёт здесь, я страж избы.
Малуша, войдя, увидела девочку, сидящую с мотком ниток в руках и смотрящую в пустой угол у печи. На лице Мирославы не было детской беззаботности. Было тяжёлое, взрослое понимание.
Глава 3
Воздух в конце лета становился густым, как кисель, и звонким от пчелиного гула. Мирослава десятилетняя вместе с другими готовилась к празднику Пчелиной Девятины – девять дней, когда пчеловоды-бортники не смели даже взглянуть сурово на свои борти, а почитали пчелу – Божью работницу, вещую птицу, что летает за ключами от лета в Ирий. В те дни и Лешему подарки перепадали, дети куколок мотали, да молитву творили, как волхв учил.
Шли к околице, чтобы обереги Лешему в дар передать, да на рябину повесить. Он ведь хозяин всего леса и пчелки его дитятки. Потому и борти были в его воле, и бортники чтили его, оставляя в чаще на пнях первые соты, вытекающие липким золотом.
В селении царило благодатное спокойствие. Женщины пекли медовые пряники-козули, а дети, и Мирослава с ними, под руководством старейшин плели «пчелиные обереги» – маленькие крестообразные куколки из соломы, перевязанные желтыми нитями. В них вплетались сухие цветы липы и марьин корень.
– Заплети, ладушка, крепче, – наставляла ее Малуша, чьи пальцы уже плохо слушались. – Чтобы пчелиный рой не разлетелся, а мед был сладким, а зима сытной.
Мирослава плела, вкладывая в куколку всю свою детскую надежду быть полезной, быть своей. И вот тут случилось первое малое исполнение пророчества домового. Она не просто плела. Она, сама того не ведая, заплетала в солому свои три нити. Нить Яви – просьбу к роду о сытости. Нить Нави – тихий шепоток кикиморам не воровать мед. И свою, третью нить – желание, чтобы этот запах теплого хлеба с медом и этот мирный гул длились вечно.
Когда она закончила, куколка в ее руках на миг словно бы вспыхнула изнутри тихим золотым светом. Малуша перекрестилась, а старухи зашептались: «Вещует дитятко… Божья отметина».
С этим оберегом в руках Мирослава, по обычаю, пошла к околице, чтобы повесить его на ветку рябины – подарок Лешему и пчелам. Она отошла дальше других, в самую густоту прилеска, где воздух стынул и пахло хвоей и влажным мхом.
И тут лес затих. Резко и неестественно. Смолкли птицы, замер лист. Из-за старой, разломанной бурей сосны вышел он. Не тенью, не шепотом, а во плоти. Высокий, до нижних сучьев, мужик в зипуне навыворот, с сединой, как изморозь на коре, и глазами, что меняли цвет как лесные омуты.
– Мирослава, – голос его был похож на скрип вековых кедров. – Не для пустой болтовни пришел. Несет ветер беду-гостью недобрую.
Девочка не испугалась. Она узнала в нем ту же суть, что и в домовом – древнего хозяина. И опустила оберег слушая.
– Беда от людей, – продолжал Леший, и в его глазах пробежал отсвет, будто от далекого пламени. – Не следят за огнищем чужаки, что руду ищут за речкой Ящерой. Ветер мой, слуга мой, принес запах гари, что тлеет, как змея под колодой. К вечеру разгорится та змея и приползет к твоему селению. Сожрет и борти мои, и дома людские.
Сердце Мирославы упало, как камень в колодезь. Она увидела это – красную, пожирающую все гадюку огня.
– Что делать, Хозяин? – выдохнула она.
– Предупреди. Только тебе поверят. Ты меж двух миров ходишь. А я… я с огнем не вожусь. Моя сила – от воды да земли. Ступай! И помни долг – спаси борти мои, пчелиный народ.
И он растаял, будто его и не было, а лес снова наполнился звуками.
Мирослава побежала к селению, не чувствуя ног. Она влетела на площадь, где мужики чинили снасти.
– Пожар! – закричала она, и голос ее звенел, как натянутая тетива. – Лесной Хозяин вещает! Огненная змея ползет от Ящеры! Сожрет все дотла!
Мужики опешили. Один, коренастый, с лицом, как дубовая плаха, хмуро спросил:
– Что ты мелешь, дивно? Какая змея? Привиделось тебе у болота.
Но тут вперед вышла Малуша, опираясь на клюку.
– Не болтовню она несет, а весть! – голос приемной матери затрепетал, но был тверд. – Ее домовой предка водил, а ныне Леший сам ей явился! Кто вы такие, чтобы слово лесного хозяина поперек говорить?
И тут подошел сам волхв, привлеченный шумом. Он внимательно посмотрел на Мирославу и ее расширенные от ужаса глаза, поднес к ее губам чашу с водой.
– Плюнь, дитятко, и скажи, что видела.
Она плюнула и выдохнула:
– Видела дымной пеленой зарево за лесом… Слышала, как трещат сосны… Чую запах паленой шерсти и горящей ржи!
Волхв отшатнулся, а вода в чаше помутнела и зашипела.
– Правда! – громко возвестил он. – Дева вещует! Не время для споров! За топоры да за ведра! Копать оплотную черту!
И селение ожило, как муравейник, разворошенный палкой. Мужики схватили топоры и лопаты, бабы и дети – ушаты, корыта, горшки. Бежали к той границе, откуда дул ветер. Рубили молодняк, рыли широкую канаву.
А к вечеру, как и предрек Леший, на горизонте заалело. Языки пламени лизали небо, и дым плыл тяжелой, удушающей волной. Но огненная змея, подползши к селению, уперлась в голую землю и вырытую преграду. Ее не пустили. Люди стеной встали с мокрыми дерюгами и ведрами, сбивая жаркие стрелы-искры, что пытались перелететь черту.
Битва с огнем длилась всю ночь. А наутро, когда пожар отступил, все селение, закопченное, усталое, но живое, смотрело на Мирославу иными глазами. Не с опаской, а с уважением, смешанным с благоговейным страхом.
Коренастый мужик подошел к ней и молча, по-мужски, кивнул:
– Спасибо, вещунья. Выручила. Дом твой и род твой под моей охраной отныне.
Волхв же, положив руку на ее голову, сказал так, что слышали все:
– Не зря домовой тебя стережет. И журавли над твоей колыбелью кричали. Ты – щит рода нашего. И быть тебе при капище, быть моими очами и ушами там, где наш человечий взор слеп.
Так в день Пчелиной Девятины Мирослава впервые увидела духов, а использовала свою связь с ними для спасения мира Яви.
Глава 4
Воздух после пожара был горьким, как полынь, и густым, будто им можно было насытиться вместо хлеба. Он ел глаза и легкие, а над селением висела пелена дыма, сквозь которую солнце всходило багровым, раненным зверем. Но люди не прятались по домам. Они шли к капищу на взгорке – все, от мала до велика. Спасенные борти гудели тревожно, и этот гул вторил немому вопросу в глазах людей.
Капище было очищено от копоти. В центре, перед ликом Рода, вырезанным в древнем дубе, пылал костер-крада. Огонь в нем был не яростным, как вчерашний враг, а смиренным и священным. Пламя лизало тяжелый медный котел, подвешенный на треноге, и оттуда тянуло душным паром вареной пшеницы и сладковатым духом сушеных ягод.
Волхв стоял лицом к собравшимся. Он был стар, как сам дуб, а сегодня – казался древнее камней под ногами. Лицо его было испещрено тенями от огня, будто на нем уже писали руны грядущих судеб.
– Не даром огненная тварь подползла к нашему порогу! – голос его прорвал тишину, как топор рассекает плаху. – Не слепы боги, не глухи! Глядят они с небес и видят: ржа сомнения ест сердца наши! Раздор шепчется по углам, как тать! Забыли мы лик Предков, плюем в след Журавлиному Крику!
Он поднял руки у небу, перед костром и стал молиться.
– Не о дожде просить будем! Не о солнце! Будем молить о спасении! Да, чтобы род наш был крепок, как дубовый сруб, а не рассыпался, как песок от лихого ветра!
Из толпы вынесли жертву – черного петуха, при свете огня его оперение отливало изумрудом. Он крутил головой и пытался вырваться из рук мужчины, что держал его. Волхв взял огромный ритуальный нож, лезвие которого поймало отсвет костра и загорелось багровым золотом.
– Прими, Роде-батюшка, кровь невинную за души порочные! – проревел он, и голос его сотряс воздух. – Пусть эта жертва будет благодарением за помощь в спасении! Пусть станет она той скрепой, что не даст стенам нашим рухнуть!
Он совершил быстрое, точное движение. Кровь хлынула в подставленную чашу – алая, почти черная в отсветах ночи. Ее медный запах смешался с дымом костра и запахом страха. Было тихо, лишь потрескивал огонь, да кто-то из женщин всхлипывал.
Волхв окунал в чашу пучок травы из зверобоя и окроплял толпу. Капли, горячие, как слезы земли, падали на лица, на руки. Люди ловили их, как благословение, помазывали себя и деток малых.
Потом волхв выпил из чаши глоток крови, смешанной с медовухой. Он закатил глаза, и белки их замерли, недвижные и страшные. Тело его затряслось в немом крике, будто в него вселилась молчаливая буря. Все замерли, не смея дышать.
Когда он заговорил, голос его был иным – низким, раскатистым, будто доносящимся из-под земли. Это был звук самого Капища, лесов и болот, вложивших в него свою волю.
– Слушайте… слушайте слово Родово… Вижу я… вижу тропу, что раздваивается… Одна ведет в свет… другая – в тень… И стоит на распутье Дева-Вещунья…
Все взоры устремились на Мирославу. Она стояла, прижавшись к Малуше, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
– Нечисть болотная шевелится… не спит… – продолжал вещающий волхв. – Не забыли они долг свой… Ждут знака… ждут слабины… Чу! Слышу их хохоток в камышах… Вижу, как трясина глаза открывает…
Он внезапно вытянул костлявый палец, указывая на Мирославу.
– Ты! Дочь двух миров! На тебе печать и журавлиная, и кикиморья! Не отрекись ни от одной… ибо в обеих – сила твоя! Иди… иди к краю… к болоту… Гляди в воду, что черна, как взгляд Нави… Слушай шепот ветра в сухом тростнике… Там… там ответ… Там ключ к спасению рода нашего!
Тело его затряслось в последней судороге, и волхв рухнул бы, если бы его не подхватили мужики. Вещение окончилось.
Когда он пришел в себя, взгляд его был усталым, но ясным. Подозвал Мирославу. Вокруг них сомкнулось кольцо селян.
– Поняла, дитятко? – спросил он тихо, но так, что слышали все. – Не силой оружия, не заклятьем одним спасемся. Сила наша – в знании. А знание – у них. У тех, кого мы чуждаемся.
Один из старейшин, тот самый коренастый мужик, что первым усомнился в ней, хмуро спросил:
– И что же, волхв, велишь ей… с нечистью болотной сделки творить? Кикимор слушать?
– Не сделки творить, а договор искать! – строго ответил волхв. – Они – часть земли сей. Их гнев – наш голод. Их милость – наша сытость. Мирослава – единственная, кто может донести до них нашу просьбу, а их волю – до нас. Она – живой мост. И по этому мосту должно прийти не проклятие, а спасение.
Волхв положил руку на плечо девочки. Она была тяжелой, как камень.
– Иди, Мирослава. Иди на зов. Не бойся. Род за спиной твоей стоит. И предки с небес глядят. Иди к дальнему болоту, где собирается вся нечисть на шабаш. Спроси у кикимор… что им нужно, чтобы отвести свою хворь от наших полей? Какую цену мы должны заплатить за мир?
Мирослава глядела на темнеющий вдали край болота. Оно манило и пугало, шептало и хранило молчание. Она чувствовала, как внутри нее шевелятся обе ее сути – и светлая журавлиная, и темная кикимор. Впервые ее дар, ее проклятие и ее спасение, требовали от нее не просто видений, а действия. Первого шага по тому самому мосту, о котором говорил волхв в ночь ее рождения.
И она, глубоко вздохнув, почувствовав дым, кровь и болотную сырость, кивнула.
– Пойду.
Плач Малуши был тихим, но таким горьким, будто она провожала дочь не в болото, а в погребальный костер.
– Не пущу я тебя, дитятко, одну в эту пасть кромешную! Лучше мне самой…
Мирослава обняла ее, чувствуя, как трясутся старческие плечи. В ее голосе, однако, не было детской дрожи. В нем звучала та самая третья нить – ее собственная воля.
– Не плачь, матушка. Не в пасть я иду, а на переговоры. Меня журавлиный дед стережет, а домовой – в спину дышит. Да и… матушка родная там, в Нави. Не даст в обиду.
Она сказала это с такой уверенностью, что Малуша лишь всхлипнула и сунула ей в узелок краюху хлеба, круто посоленную, и пучок зверобоя. – От лихого…
Переступив околицу, Мирослава оглянулась лишь раз. Селение казалось игрушечным, затянутым дымной пеленой. А впереди лежал Лес.
Сначала тропа была знакомой, ясной. Но с каждым шагом свет мерк. Солнце пробивалось сквозь свод крон редкими, пыльными столбами. Воздух густел, наполняясь запахом хвои, прелых листьев и трухлявой древесины. Ветви будто тянулись к ней, цепляясь за платье.
Внезапно тропа перед ней изогнулась. Буквально. Деревья сместились, и путь, что вел на север, теперь указывал на восток. Это была проделка Лешего. Он не показывался, но Мирослава чувствовала его взгляд – множественный, как взор самой чащи.
– Хозяин! – громко сказала она, не сбивая шага. – Не время для игр! Иду по делу рода, по слову волхва. Не преграждай путь, а направь!
Шепот прошел по листве: «Умна…». И тропа выпрямилась, опять верно направила. Это было первое испытание – не силой, а правом. Она доказала, что не заблудившийся ребенок, а посланник.
Лес сгустился в настоящую чащобу. Свет почти не проникал. Здесь она встретила первых духов. В сумерках между стволами мелькали Болотняки – бесформенные комья тины с горящими угольками глаз. Они хлюпали под ногами и тянули к ней скользкие лапы, нашептывая тягучими голосами:
– Останься… с нами… хорошо в трясине… прохладно…
Запах стоял тяжелый, гнилостный. Воздух холодел. Мирослава шла, не глядя на них, сжимая в кармане зверобой.
– Не для вас я пришла. С дороги.
Она не убежала, не закричала. Она проявила смелость. И болотняки, пошипев, отстали.
Потом из-за поваленного бурей древа на нее уставился Лесовик – низкий, корявый, с кожей, как кора, и пустыми глазницами, полными мха. Он был грозой охотников.
– Человечья косточка… зачем в моих владеньях? – проскрипел Лесовик.
– Иду к Сестрам Болотным на дальнее болото, – ответила Мирослава, глядя ему в пустые глазницы. – Не твоя добыча я.
Лесовик понюхал воздух.
– Пахнешь… и смертью, и жизнью. Диково… Ступай. Пока я добр.
Местность начала меняться. Земля под ногами стала зыбкой, мягкой. Появился мох, сплошным бархатным ковром. Деревья стали корявыми, низкими, обвешанными седыми мхами, как бородами. Воздух наполнился влажным, сладковатым и горьким одновременно духом багульника, болотной мяты и разложения. Таким ароматом пахла только Навь.
И тут лес расступился, открыв поляну. Но не живую. Это было Белое Болото – место, где под тонким слоем мха и воды лежала глина, выбеленная до костяного цвета. Стоящие на нем редкие, чахлые березки казались призраками. Тишина была абсолютной, давящей.
И в этом безмолвии Мирославе явилось видение.
Она увидела себя маленькой, на руках у Малуши, а на краю болота стояла молодая женщина с лицом, как у нее в отражении воды – Любава. Мать смотрела на нее с бездонной печалью и любовью. Это не была кикимора, не дух. Перед ней стояла ее мать.
– Матушка… – прошептала Мирослава, и ком встал в горле.
Видение кивнуло, и из его глаз покатились слезы, но они были черными, как болотная вода. Потом оно указало рукой вглубь топи и растаяло.
Это было последнее, самое жестокое испытание – памятью и любовью. Ее тянуло побежать за призраком, упасть на колени и рыдать. Но она помнила завет волхва. Она должна была идти вперед, к тем, кто взял душу ее матушки.
За белым болотом начиналось само Царство. Вода стала черной, как чернила. Кривые ольхи склонились над гладью, будто заглядывая в свое отражение. Кусты сплетались в непролазные стены. В воздухе зазвучали странные звуки – то ли тихий смех, то ли всхлипы, то ли стук, будто кто-то бил по глиняному горшку. Через сучья деревьев, она видела очертания похожего на жилище, а сердце подсказывало, что дошла, до нужного места.
И вот, наконец, она вышла на островок посреди трясины. На бугорке, поросшей багровыми ягодами клюквы, сидели кикиморы. За ними высится большая кочка поросшая мхом и невысоким кустарником.
Их было три. Не уродливые бабки из страшных сказок, а существа с лицами вечно юными, но глазами – старыми, как сама трясина. Волосы их, цвета тины и болотных огней, спускались до земли, спутанные с корнями и стеблями. Одна плела из осоки невидимую сеть, вторая тихо напевала, смотря в черную воду, а третья, самая старшая, уставилась на Мирославу взглядом, в котором не было ни злобы, ни доброты, лишь холодное, древнее любопытство.








