МОРЪ
МОРЪ

Полная версия

МОРЪ

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Остромир Дан

МОРЪ

От Автора

Литература о вампирах обширна, как ночное небо. Мы знаем их всех: аристократов в бархатных плащах, проклятых поэтов, гламурных метавселенских любовников. Они пьют кровь из хрустальных бокалов, тоскуют по вечности и боятся солнечного света, осиновых кольев и святой воды. Это прекрасные, романтизированные кошмары. Но они устарели.

Потому что настоящее зло, не романтично. Оно не носит плащей и не произносит пафосных монологов. Оно немое. Оно циклическое. Оно не приходит извне, как инопланетянин или падший ангел. Оно всегда было здесь. Под нами. В тёмной, холодной утробе самой планеты, в забытых пещерах коллективной памяти, в закоулках истории, которые мы предпочитаем не освещать.

Это зло, не метафора. Это экологический факт. Древний, бездушный голод, часть пищевой цепи мироздания, для которой человечество – не жертва, а культура. Мы – урожай. А наши пороки – лучшие удобрения.

Жадность, жажда власти, слепое доверие к сильным мира сего, вот что открывает двери в подвал. Не вампир-соблазнитель, а помещик с холодными глазами, считающий золотые самородки. Не оборотень-монстр, а целая система, готовая обменять жизни одних на благополучие других. Истинные вампиры не кусают за шею. Они подписывают договора. Они платят старым золотом и шепчут забытые тайны. А их «жертвы» часто сами становятся мелкими управителями на этой страшной ферме, веря, что они – избранные, а не следующий корм.

Этот цикл повторяется веками. Он пережил империи и потопы. Он питается нашими войнами, нашим страхом, нашим вечным стремлением к большему – большему богатству, большей власти, большему знанию любой ценой.

«МОРЪ» – это не просто история об ужасе. Это попытка взглянуть в ту бездну, которая смотрит на нас из-под тонкого льда нашей цивилизации. Это напоминание: пока мы кормим своих внутренних демонов – алчность, равнодушие, жажду превосходства, – мы поливаем корни того древнего, внешнего Зла, которое терпеливо ждёт своего часа. Оно не торопится. У него впереди целая вечность.

Человечеству давно пора разорвать этот порочный круг. Но для начала его нужно увидеть. Увидеть не в вампире за окном, а в отражении собственного – жадного, испуганного, готового на сделку лица, в тёмном стекле ночи. Возможно, первый шаг к разрыву, это отказаться от золота. В прямом и переносном смысле. Перестать кормить монстра. Но кто из нас на это способен?

Эта книга не ответ. Это вопрос, вырезанный на ледяном ветру. Вопрос к каждому, кто когда-либо выбирал удобную ложь вместо неудобной правды, личную выгоду, вместо чужой жизни, тёплую тьму забвения, вместо холодного света осознания.

Мы забыли язык, на котором говорит сама земля. Язык корней, камней и звёздного ветра. Мы назвали его суеверием и заменили чернилами на бумаге. Но древние руны, не просто буквы. Это архетипы, высеченные в реальности. Это фундаментальные принципы бытия, сжатые до простого начертания.

Но что происходит, когда эти чистые силы извращаются? Когда их сплетают в неестественный, насильственный узел?

В представленном произведении содержатся описания: сцен насилия различной степени жестокости, употребления алкогольных напитков, других форм деструктивного поведения.

Важно понимать: Все подобные сцены являются художественным вымыслом и частью сюжетной линии. Автор категорически осуждает любое проявление насилия и злоупотребление алкоголем. Данные элементы служат исключительно для создания достоверной атмосферы и раскрытия характеров персонажей.

Берегите своё здоровье и помните, что литература – это всего лишь отражение реальности, а не руководство к действию.

Глава 1

Зима в Санкт-Петербурге того года была не просто стужей, а величественным и безжалостным актом стирания. Нева, скованная саваном льда толщиной в два человеческих роста, перестала быть рекой, превратившись в застывший, молочно-мутный проспект, уводящий в никуда. Снег, падавший с ноября, не таял, а накапливался – неторопливо, упрямо, как счетовод, ведущий бесконечную опись мироздания. Его слой на крышах зданий новой, рубленой столицы напоминал свинцовую оторочку на гравюре; тяжелый, давящий, готовый в любой миг обрушиться вниз с глухим вздохом.

Карета Александра Неклюдова, скрипя полозьями по утрамбованному снегу Невской перспективы, была крошечной скорлупкой в этом мире белого безмолвия и каменной роскоши. Он предпочел бы ехать верхом, движение согревало кровь, но визит к Обер-полицмейстеру требовал известной доли формальности. Через запотевшее, в причудливых морозных узорах, стекло он наблюдал, как мимо проплывают контуры города, еще не достроенного, но уже величавого. Петр задумал его как окно в Европу, но зимой это окно наглухо замерзало, превращаясь в слепое, сияющее льдом зеркало, отражавшее лишь собственное, строгое отражение.

Они объезжали Исаакиевский собор, вернее, то, что в то время было на его месте. Не нынешний гигант, а его предшественник, пятиглавый храм с мраморной облицовкой. Проект разработанный Антонио Ринальди . Снег прикрывал неровности его штукатурки, и в сумерках он походил на огромную, грубо высеченную из алебастра глыбу, поставленную среди пустыря. Александр, человек неверующий, видел в нем не дом Божий, а памятник человеческому упорству, возведенный на болоте, который теперь так же медленно, но верно это болото поглощал обратно. Всё возвращается в первоначальную стихию, – мелькнуло у него невеселая мысль. Камень – в трясину, порядок – в хаос, тепло – в леденящий мороз.

Александр Андреевич Неклюдов, Майор, следователь при Сенате, был продуктом и слугой этого упорядоченного мира. В свои двадцать восемь лет он обладал ясным, аналитическим умом, отточенным чтением не столько богословских трактатов, сколько трудов Монтескьё и Беккариа. Он верил в Закон – не в Божий, а в человеческий, кодифицированный, разумный, и в ту, что на троне, которая этот Закон олицетворяла. Его рационализм был не просто свойством характера; это был щит и меч, философия и инструмент. В мире, где полагались на «авось» и списывали неудачи на «божий промысел», он искал причину и следствие. Его фамилию в департаменте порой переиначивали в шутку: «Не-клюющий». Он и впрямь не клевал на сплетни, суеверия и скоропалительные выводы. Ему нужны были факты, звенья логической цепи, сцепленные холодным железом доказательств. Эта позиция принесла ему не только уважение начальства, но и несколько опасных врагов, чьи делишки он распутал с неумолимостью часового механизма. Он видел достаточно порока, алчности и глупости, чтобы презирать человеческую природу в ее низости, но верил, что Разум и Закон способны обуздать этот хаос.

Карета свернула, выехав на площадь перед зданием Управы благочиния. Новый орган, детище полицейской реформы Императрицы, должен был стать мозгом и нервом городского порядка. Здание, солидное, но без излишней вычурности, стояло, как страж, и свет из его высоких окон казался в этот хмурый день особенно желтым и административно-сухим.

Лакей распахнул дверцу. Колючий ветер, пахнущий ледяной водой, углем и конским потом, ударил Александру в лицо. Он поправил шпагу, запахнул енотовую шубу и ступил на утоптанный снег, хрустевший под сапогом с тем специфическим звуком, что бывает только при морозе ниже двадцати градусов. Звук этот был знакомым, петербургским. Звуком краткости жизни тепла.

Его провели по скрипучим, натертым до блеска половицам в кабинет Петра Васильевича Лопухина. Воздух здесь был иным: плотным, теплым, пропитанным запахом воска, старых фолиантов и дорогого табака. Не радушным, но официально-теплым, как добротное сукно мундира.

Лопухин, грузный мужчина с умными, уставшими глазами в сетке морщин, не стал тратить время на светские условности. Он указал на стул и, откашлявшись, опустил на стол перед Александром папку с узлом из грубой тесьмы.

– Неклюдов. Рад, что быстро прибыл. Дело не для чернил и протоколов. Для глаз и ума. Читай.

Александр развязал тесьму. Наверху лежала докладная записка из Новгородского наместничества, написанная дрожащим, торопливым почерком местного исправника. Слова прыгали перед глазами: «…деревня Замошка Чернопольской волости… обнаружена 3 декабря сего 1788 года… все дворы целы, имущество налицо, скот в хлевах… людей нет… ни единой души… следов беспорядка или насилия не усмотрено…»

Мороз, которого Александр не чувствовал в теплой комнате, пробрался ему под ребра. Пустая деревня. Не бегство, беглые забирают скот, пожитки. Не мор, были бы трупы. Не разбой – нет следов борьбы. Это была не картина преступления, а картина исчезновения. Как если бы земля тихо, аккуратно разверзлась и поглотила всех разом.

Он поднял глаза на Лопухина.

– Массовое безумие? Коллективный уход в раскол?

– Прочти до конца, – отрезал Лопухин, закуривая трубку.

Александр вернулся к тексту. В конце, после многословных оправданий и отписок, стояла короткая, кривая фраза, будто вписанная уже после: «…на стене обнаружено начертание… неведомое… прилагается прорись».

Он отложил записку и вынул из папки лист плотной бумаги. На нем чьей-то неуверенной рукой был изображен символ. Не похабный рисунок, не угроза. Геометрически четкий ромб, разделенный крестом на четыре равных части. Линии были проведены твердо, с странной, нечеловеческой уверенностью. От углов и из центра расходились тонкие, словно трещины или корни, штрихи. Знак казался одновременно древним и абсолютно чуждым. В нем было что-то от холодной, законченной формулы.

– Что это? – спросил Александр, и в его собственном голосе прозвучала редкая нотка неуверенности.

– Этого, собственно, и не знает никто, – сказал Лопухин, выпуская облако дыма. – Исправник сроду такого не видывал. Мужики шепчутся. Говорят о «Мороке». О духе, что забирает не тела, а души. Чушь, конечно.

– Конечно, – автоматически повторил Александр, но глаза его не отрывались от знака. Он будил в памяти не образы, а ощущения: лязг железа в пустоте, шелест сухих листьев в глубокой пещере.

– Деревня не первая, – тихо добавил Лопухин. – За последние годы в тех краях – три таких случая. Мелкие деревушки, починки. Списывали на побеги, на болезни. Но чтобы так… чисто… И чтобы этот знак… Его теперь находят на каждом месте.

Он посмотрел на Александра прямо, и в его усталом взгляде читался не страх, но тяжелая, градоначальническая озабоченность.

– Нужен человек, который не будет пугаться крестьянских басен. Который докопается. До природной причины. До бунтовщиков, может быть. До контрабандистов, использующих какие-то дикие земли для своих целей. До чего угодно земного и объяснимого. Ты такой человек, Неклюдов.

Александр медленно сложил бумаги обратно в папку. Логика снова брала верх. Массовая истерия. Тайное переселение старообрядцев. Преступный синдикат, похищающий людей для продажи в турецкое рабство… Версии, каждая сложнее и нелепее предыдущей, но все же версии. А этот знак… возможно, метка таких работорговцев. Да, это звучало правдоподобнее духов.

– Я готов к командировке, Ваше Превосходительство.

– Завтра, с первым светом. Будешь прикомандирован к канцелярии Новгородского губернатора с полномочиями. Инкогнито. Узнай, что за чертовщина происходит в моих лесах. И, Александр Андреевич, – Лопухин понизил голос, – будь осторожен не только с лешими. Там земля глухая. Местные помещики – цари в своих вотчинах. Им не понравится, если петербургский чиновник станет копаться в их грязи. Золото и власть там правят чаще, чем указы Императрицы.

Александр кивнул. Это он понимал прекрасно. Враг, которого можно было назвать – жадность, гордыня, жестокость – был ему знаком. Он с ним умел бороться.

Лопухин откинулся в кресле, его пальцы с тяжёлым перстнем забарабанили по полированной столешнице.

– Тебе надо будет добраться до Чернополья, это в пятидесяти верстах от Новгорода, в сторону старой Водской пятины. Там леса, болота… почитай что конец света.

Он подошёл к висевшей на стене карте Новгородского наместничества – не изящной гравюре, а служебной, испещрённой пометками и пятнами.

– Смотри. Отсюда до Новгорода по зимнему тракту – двести вёрст, если не меньше. На перекладных, с моим предписанием, будешь иметь приоритет на станциях. Но не обольщайся.

Он ткнул пальцем в линию, обозначавшую дорогу.

– Это не Невский проспект. Это грязная лента, которую зимой заносит, а весной развозит так, что и не найдёшь. Почтовые тройки тут ходят, но как бог на душу положит. Расчётное время… – Лопухин задумался, прикидывая в уме. – Если мороз будет держаться, снег не пойдёт, да лошади не захромают – три дня. Но это в идеале. На деле – от четырёх до шести. А то и больше.

Александр мысленно перевёл: шесть дней в тряской кибитке, в ледяном ветре, с ночёвками в дымных, пропахших овчиной и щами ямских избах. Он кивнул, демонстрируя готовность.

– А от Новгорода до самой деревни? – уточнил он.

Лопухина хрипловато рассмешило.

– До деревни? А там, брат, и дороги-то как таковой нет. Проселок. Лесная колея, которую лишь изредка прочищают для подвод. Летом – сплошная трясина, зимой – снега по брюхо лошади. В Новгороде я распоряжусь, чтобы тебе дали местного проводника из лесников или охотников, да крепких кобыл, а не карету. От города до Чернополья – ещё дня два езды по зимнику, если не заблудишься. И то скажу: до самой пропавшей деревни, Замошка, от волостного центра ещё верст пятнадцать через бурелом. Туда, думаю, только верхом добираться придётся.

Он внимательно посмотрел на Александра, оценивая его реакцию.

– Неделя в одну сторону, Неклюдов. А то и полторы. И это не парижское турне. Это путешествие на край света, в мир, где время считают по солнцу да по церковным праздникам, а не по сенатским указам. Где каждый чужак – подозрителен, а каждое начальство – враждебно. Ты будешь отрезан от Петербурга, как от луны. Все решения – на тебе. Все риски – тоже.

Александр молча выслушал. В его рациональном уме уже выстраивался план: что взять с собой (тёплую одежду, запас провианта, надёжный пистолет, блокноты, чернила, которые не замерзают), как распределить силы.

– Я понимаю, Ваше Превосходительство. Время и расстояние – не помеха для установления истины.

– Истины… – Лопухин скептически хмыкнул, но в его взгляде мелькнуло нечто, похожее на одобрение. – Смотри, чтобы она тебя не сожрала, эта твоя истина, там, в глухомани. Ладно. Завтра на рассвете – у меня за подорожной и деньгами на прогоны. И помни: не геройствуй. Твоя задача – не духа поймать, а дать мне внятный, земной отчёт. Чтобы я знал, кому голову крушить и с кого штрафы брать. Всё остальное – суеверный бред.

«Суеверный бред», – повторил про себя Александр, выходя из кабинета. Но в памяти его, с холодной чёткостью, стоял тот геометрический знак – ромб, рассечённый крестом. В нём не было ничего от иррационального бреда. В нём была ужасающая, ледяная закономерность. Как формула. Как уравнение, в котором пока не хватало лишь одной переменной – причины, способной заставить целую деревню… испариться.

И путь к этой переменной лежал не через логические построения в теплом кабинете, а через шесть дней дороги в ледяной ад.

Выйдя на улицу, он вдохнул полной грудью ледяной воздух. Сумерки сгущались, превращаясь в ту самую «черную как смоль» ночь. Огни в окнах Управы благочиния горели ярко, островки разума в наступающей тьме. Он не знал, что едет не просто на расследование. Он ехал на встречу с чем-то, для чего в его лексиконе, отточенном на статьях энциклопедистов, не было слов. Он верил в причину и следствие. Но он еще не знал, что некоторые причины лежат так глубоко, что их корни уходят в времена до людей, в холодную, немую тьму под землей, где законы природы иные, а единственной валютой является сама жизнь, вытянутая до последней капли.

Петербургская квартира Александра Неклюдова на Мойке была отражением его натуры: функциональной, упорядоченной и холодноватой. Две просторные комнаты с высокими потолками, натопленные голландской печью до лёгкой духоты. Мебель – казённая, добротная, из тёмного ореха: письменный стол-бюро с откидной крышкой, заваленный бумагами, несколько кресел с прямыми спинками, книжный шкаф, доверху набитый томами в кожаных переплётах. На стенах, не семейные портреты (семьи у него, кроме дядьки в провинции, не осталось), а гравированные карты губерний и план Санкт-Петербурга. На каминной полке, как ироничный контраст его неверию, стояла старинная икона Спаса Нерукотворного, единственная память о матери. Рядом с ней, в серебряном футляре, лежала его самая дорогая реликвия: золотая, осыпанная мелкими бриллиантами табакерка с вензелем Е. II. На внутренней крышке было выгравировано: «Майору Неклюдову за ревностное служение и проницательность. 1786 год.» Это была награда за раскрытие хищений в Интендантстве на сумму, позволившую бы вооружить целый полк. Другое дело, менее громкое, но куда более мрачное, – расследование сети подпольных игорных домов, где сливались не только состояния, но и государственные секреты, – принесло ему личную благодарность генерал-прокурора и еще больше завистников. Он выходил сухим из воды не благодаря протекции, а благодаря железной логике и умению находить слабое звено в любой, самой хитросплетённой цепи.

Единственным личным, не связанным со службой предметом в комнате был миниатюрный портрет, стоявший на бюро. Елена Конюхова. Дочь небогатого, но древнего рода, известного фанатичным благочестием. Её отец, сломленный не то опалой, не то страхом перед развращённой столицей, год назад увез семью в свою рязанскую вотчину, подальше от «петербургского Sodoma», как он выражался. На портрете, писанном акварелью, Елена смотрела ясными, чуть печальными глазами цвета осеннего неба. Переписка их была редкой, скудной на слова, полной недосказанности. Она писала о тишине рязанских лесов, о долгих службах в домовой церкви, о тоске. Он – о службе, о прогрессе, о надежде когда-нибудь… Он был по-юношески, фанатично влюблён в этот образ кротости и света, видя в ней антитезу грязи, с которой имел дело. Жениться сейчас значило обречь её на жизнь в этой самой холодной, чужой квартире, на страх за его жизнь, на вечное ожидание. Сначала – добиться положения, обезопасить себя. Потом, – твердил он себе.

Теперь же этот «потом» откладывался на неопределённый срок. Он аккуратно убрал портрет в ящик бюро. Пусть не пылится.

Укладка вещей была делом пяти минут. Тёплый, поношенный тулуп из овечьей шерсти, который не жалко будет рвать в лесу. Прочные сапоги с двойной подошвой. Дорожный несессер. Блокноты в кожаном переплёте и склянка с незамерзающими чернилами – спиртовой раствор сажи и гуммиарабика. Из оружия он выбрал не саблю, а кремнёвый дорожный пистолет с длинным стволом, точный и мощный. В полевых условиях он был надёжнее шпаги. Уложил в специальную деревянную шкатулку запас пуль, готовых пыжей и банку с чёрным зернёным порохом. Для волков, – мысленно оправдал он себя, хотя где-то в глубине души уже зарождалось смутное понимание, что угроза может прийти не только с четырьмя лапами.

Напоследок он достал из потаённого ящика бюро небольшой, но тяжёлый кожаный мешочек. Звон золотых и серебряных империалов был тихим, и весомым. «Золото и власть там правят», – сказал Лопухин. Значит, своё золото тоже может стать аргументом или отмычкой.

На улице ещё царила ночь, синяя и звёздная, когда его кибитка, нанятая у ямщика на весь путь до Новгорода, тронулась с места. Петербург спал, закутавшись в ледяное безмолвие. Фонари на набережных мигали, как угасающие искры. Александр, закутавшись в тулуп, оглянулся на ускользающие во тьме огни своего окна. Впервые за долгое время он почувствовал не просто служебный долг, а щемящее одиночество предстоящего пути. Он покидал мир линий, параграфов и логических построений.

Кибитка выехала за городскую заставу. Впереди лежала темнота, прорезаемая лишь узкой полосой укатанного снега, уводящей в чёрную пасть леса. Петербург остался позади, островком хрупкого порядка в безбрежном море зимней русской ночи. Александр Неклюдов, майор и рационалист, посмотрел за пистолет, лежавший рядом. Не от страха. От привычки к действию. Но действие это теперь было направлено в пустоту, в немоту, навстречу той самой переменной, имя которой он ещё не знал.

И только ветер, свистящий в ушах, выл на тот же лад, что и в петербургских трубах, – лад всепоглощающего, равнодушного холода.

Глава 2

Сон приходил не как забытье, а как вторжение. Он не погружался в него – он в нём оказывался, сразу и полностью, как будто та реальность, петербургская и дорожная, была тонкой скорлупой, а эта – вечной и истинной.

Чёрный лёд. Он знал этот лёд. Он знал каждый пузырёк воздуха, замёрзший в его толще, как серебряную мишуру. Пруд в отцовском имении под Псковом. Небольшой, с глинистыми берегами, летом заросший ряской. Но зимой он становился зеркалом в никуда.

Александр стоял на краю. Не на льду, а на самом его краю, где снег обрывался, обнажая гладкую, тёмную поверхность. Она была прозрачной до пугающей степени, как полированное стекло для анатомических наблюдений. И сквозь это стекло, в толще не воды, а какой-то плотной, неподвижной темноты, стояла Анна.

Ей было восемь. Белое платьице, праздничное, в котором её хоронили. Волосы, распущены и медленно колышутся в несуществующей тяге. Она не плавала. Она стояла на дне, ногами касаясь глины, и смотрела прямо на него. В её взгляде не было ни укора, ни страха. Только глубокая, бездонная печаль, понимание чего-то такого, что он, живой, постигнуть не мог.

Губы его раздвигались в крике. Гортань сжималась в спазме, рождая беззвучный визг, который разрывал его изнутри. Он бил кулаком по ледяному покрову. Но вместо глухого стука была тишина. Он ощущал удар костяшек о невероятную твёрдость, видел, как от точки удара расходятся трещины – тонкие, как паутина, но лёд не поддавался. Он был не просто прочным. Он был окончательным. Границей между миром дыхания и миром вечного, безмолвного заточения.

Анна подняла руку. Не звала. Не прощалась. Просто указала пальцем вниз, себе под ноги. Он прильнул к ледяному стеклу, вглядываясь в мрак. Сначала он ничего не видел, кроме темноты. Потом различил. На дне, под её босыми ногами, не было глины. Там лежал бледный, едва различимый узор. Геометрический. Чёткий. Знак. Он щурился, пытаясь разглядеть…

Удар.

Жестокий, костяной, пришедший не из сна, а в самую его сердцевину. Мир чёрного льда треснул и рассыпался на тысячи острых осколков. Александр рванулся вперёд, чтобы ухватиться за Анну, и провалился в пустоту.

Он открыл глаза в кромешной тьме, содрогаясь от лютого холода и дикой боли в боку. Качающаяся кибитка замерла, накренившись на один бок под неестественным, скрипучим углом. Снаружи доносилось бормотание ямщика, густо сдобренное матерными словами, и жалобное, испуганное ржание лошади.

– Чёрт… – выдохнул Александр, с трудом отлепляя язык от нёба. Сон ещё держал его за горло ледяной рукой. Образ сестры стоял перед глазами ярче, чем обстановка тёмной кибитки. Он отогнал его усилием воли, заставив сфокусироваться на реальности.

Реальность была проста и сурова. Карета, вернее, крепкие дорожные дровни, сломалась. Он выкарабкался наружу, и холод ударил в лицо, как обухом. Это был уже не петербургский морозец – это была стихия, живая и враждебная. Воздух горел на губах. Метель, которая до этого лишь поскрипывала снежинками о кожух кибитки, разыгралась не на шутку. Она несла не снег, а мелкую, колючую ледяную крупу, которая секла лицо, забивалась за воротник. Ночь была абсолютной, слепой. Фонарь в руках ямщика, Степана, выхватывал из мрака лишь жалкий жёлтый круг: искорёженное колесо, глубокую колею, занесённую свежим снегом, и стену тёмного, безликого леса по краям дороги.

– Ось, вишь, надсадила, да и сук подвернулся, – хрипел Степан, копошась у поломки. – Час, не меньше, возиться.

Александр молча взял второй фонарь из кибитки, чиркнул кресалом. Пламя осветило его замёрзшее, сосредоточенное лицо и призрачные клубы пара от дыхания. Он подошёл, направил свет на поломку. Дерево действительно лопнуло. Работа предстояла кропотливая: снять колесо, стянуть ось сыромятными ремнями, наложить шину.

– Я посвечу. Работай быстрее.

Степан что-то буркнул в ответ. Работа закипела в напряжённом молчании, нарушаемом лишь скрипом железа по дереву, сдавленными ругательствами и воющим хором ветра в вершинах сосен. Лес вокруг был не просто тёмным. Он был густым. Он поглощал свет фонарей, не отражая его, а втягивая в свою ватную, снежную пучину. Александр, стоя спиной к этой пучине, чувствовал, как по спине медленно ползёт холодок, не имеющий отношения к температуре воздуха.

Именно в тот момент, когда Степан, обливаясь потом, вставил деревянный чоп в трещину и начал затягивать ремень, ветер на миг стих.

На страницу:
1 из 3