
Полная версия
Камертон для сердца. Православные рассказы
Всеволод выдохнул. Гнев и напряжение, сжимавшие горло, вдруг отступили, растворились, как туман под солнцем. В кармане, зажатая в кулаке, лежала маленькая, твердая частица иной реальности – тихой, вечной, где нет квартальных отчетов, а есть только Любовь.
– Мы не будем никого увольнять, – сказал он тихо, но так твердо, что гул в зале мгновенно стих.
– Что? – переспросил генеральный, багровея. – Вы в своем уме, Всеволод Игоревич? Цифры говорят…
– Цифры говорят, что мы теряем эффективность из-за паники, – перебил Всеволод спокойно. Его голос звучал ровно, без привычных металлических ноток. – Я пересмотрел стратегию перераспределения задач. Мы сохраним людей. Я беру ответственность на себя. У нас есть резервы, которые мы не видели, потому что смотрели только на расходы, а не на потенциал.
Он говорил еще десять минут. Четко, аргументировано, но с какой-то новой, незнакомой интонацией. Он видел, как меняются лица коллег. Как уходит страх. Как появляется надежда.
Когда совещание закончилось, в кабинете повисла странная, звенящая тишина. Не тяжелая, а легкая.
Вечером он вышел из офиса. Машина ждала у входа. Фрол, увидев шефа, привычно открыл дверь.
– Домой, Всеволод Игоревич?
– Нет, Фрол, – Всеволод улыбнулся. Улыбка вышла не «корпоративной», а немного усталой и настоящей. – Давай сначала туда, в переулок. К сирени. Я там кое-что забыл… поблагодарить забыл.
Город снова гудел, переливался огнями, спешил. Но в кармане твидового пиджака, у самого сердца, лежала горсть тишины, которую теперь никто не мог у него отнять. И в этом была самая большая, тихая и непобедимая радость, о которой не пишут в бизнес-журналах, но на которой держится мир.
РОДНИКОВАЯ ТИШИНА ПОД ГРОХОТ КОЛЕС
«История о том, как в душной тесноте остановившегося под землей поезда можно найти небо, если рядом окажется человек, носящий рай в собственном сердце.»
Иулиан не любил метро. Он терпел его, как терпят зубную боль или затяжной осенний дождь, просачивающийся за шиворот. Подземелье казалось ему гигантским механическим чревом, переваривающим человеческие судьбы, превращающим личности в «пассажиропоток». В тот вторник ноябрьская слякоть загнала под землю, казалось, половину города. Эскалатор полз вниз бесконечной гусеницей, унося на своих ребрах мокрые зонты, уткнувшиеся в телефоны лица и всеобщую, сгущенную до состояния электричества усталость.
Втиснувшись в вагон на пересадочном узле, Иулиан привычно окаменел, стараясь занимать как можно меньше места и никого не касаться взглядом. Воздух был тяжелым, спертым, пахло мокрой шерстью, резиной и чужим раздражением. Люди стояли плечом к плечу, но каждый был замурован в свою невидимую капсулу отчуждения. Где-то справа гундели наушники, слева кто-то яростно печатал сообщение, локтями отвоевывая пространство.
Поезд дернулся, набрал скорость, а потом вдруг, посреди черного перегона, резко затормозил. Свет мигнул и стал тусклее. Наступила та самая неприятная, ватная тишина, в которой слышно лишь тяжелое дыхание сотен людей и гудение вентиляции. Минута, две, три… Напряжение начало расти, как дрожжевое тесто.
– Ну что там еще? – гаркнул грузный мужчина в расстегнутой куртке, стоявший у дверей. Лицо его, красное, мясистое, наливалось темной злобой. Звали его, как позже услышал Иулиан из его телефонного разговора, Кондрат. – Опять встали! У меня поставка горит, а они тут маринуют!
Кондрат толкнул щуплого студента, навалился на поручень, изрыгая в пространство проклятия коммунальным службам, машинисту и всему мирозданию. Волна агрессии прокатилась по вагону. Люди начали огрызаться, шипеть, атмосфера накалилась до предела. Иулиан почувствовал, как внутри закипает ответное раздражение, желание грубо осадить хама.
И тут он увидел его.
Человек стоял всего в двух шагах, прижатый толпой к схеме линий метрополитена. Это был невысокий старичок, хотя слово «старичок» к нему не клеилось. Скорее, муж, убеленный сединами. Одет он был в потертое, но опрятное пальто цвета дорожной пыли, а в руках держал старый кожаный портфель, потертый до глянцевого блеска. Но не одежда привлекала внимание.
В этом человеке была абсолютная, невозможная здесь тишина. Пока вокруг бушевали страсти, он стоял так, словно находился не в душной жестяной коробке под тоннами земли, а в утреннем саду, где только что отслужили литургию. Его глаза – удивительно ясные, цвета выцветшего василька – смотрели поверх голов, но не отсутствующе, а с какой-то всеобъемлющей лаской.
Кондрат, распаляясь все больше, задел старика плечом, едва не выбив портфель. Иулиан сжался, ожидая скандала. Обычная реакция: вскрик, возмущение, перепалка.
Но незнакомец лишь мягко качнулся, восстановил равновесие и посмотрел на разъяренного соседа. В этом взгляде не было ни укора, ни страха, ни даже смиренного терпения жертвы. В нем была… радость. Тихая, непоколебимая радость встречи. Словно он увидел не хама, толкающего его в бок, а давно потерянного брата.
– Тяжело вам, милый, – тихо, почти шепотом произнес старик. Голос его прозвучал неожиданно ясно в гуле голосов, как серебряный колокольчик. – Жарко здесь, сердце томится.
Это было сказано так просто, так беззащитно-искренне, что Кондрат поперхнулся на полуслове. Он набрал воздуха, чтобы рявкнуть, но наткнулся на эти васильковые глаза. Иулиан физически ощутил, как взгляд старика коснулся бушующей души соседа. Это было похоже на то, как прохладная ладонь ложится на горячечный лоб.
– Да… Жарко, – растерянно буркнул Кондрат, сдуваясь, как проколотый мяч. Злость уходила из него, вытесняемая чем-то, чему он не знал названия. – Опаздываю я… Нервы.
– Успеется, все успеется, – кивнул незнакомец, и от его улыбки морщинки разбежались лучиками к вискам. – Господь время в руках держит, не уронит.
Он не проповедовал. Он просто констатировал факт, как говорят о погоде. Но от этих слов пространство вагона вдруг изменилось. Иулиан почувствовал, как разжимаются его собственные кулаки. Люди вокруг, минуту назад готовые грызть друг друга, притихли. Кто-то перестал стучать по экрану телефона. Девушка рядом глубоко вздохнула и опустила плечи.
Старик – Иулиан мысленно назвал его Авдеем, почему-то пришло на ум это древнее имя, означающее «служитель», – продолжал стоять молча. Но это было деятельное молчание. Казалось, он молится. Без крестных знамений, без шевеления губ, одним своим существом. Он был как живая свеча, горящая в спертом воздухе, и этот свет, невидимый, но ощутимый, разгонял мрак раздражения.
Поезд стоял еще минут десять. Но это были уже другие десять минут. Кондрат вдруг уступил место женщине с тяжелой сумкой, чего за ним явно не водилось. Студент перестал дергаться. Иулиан поймал себя на том, что рассматривает лица людей не с брезгливостью, а с любопытством и сочувствием. «У этого усталые глаза, наверное, двое детей… У этой пальто тонкое, зябнет…»
Сердце Иулиана, обычно закрытое на все замки в общественном транспорте, вдруг распахнулось. Вспомнились слова его духовника, отца Августина: «Стяжи дух мирен, и тысячи вокруг тебя спасутся». Он сотни раз слышал эту фразу, но только сейчас, глядя на Авдея в потертом пальто, понял её смысл. Святость – это не когда ты паришь над землей, а когда ты стоишь в давке, тебе наступают на ногу, а ты излучаешь любовь, потому что Источник этой любви внутри тебя не иссякает.
Наконец, состав дернулся, и свет вспыхнул ярче. Поезд тронулся. Когда двери открылись на станции, Авдей тихонько поклонился – не кому-то конкретно, а всем сразу, образу Божию в людях, – и вышел. Иулиан выскочил следом, сам не зная зачем. Ему хотелось просто побыть в шлейфе этого света еще немного.
Он увидел, как старик медленно поднимается по лестнице. Походка у него была легкая, несмотря на годы. Иулиан остановился у колонны, провожая его взглядом. Вокруг снова бурлила толпа, все бежали, толкались, но теперь Иулиан видел это иначе. Он видел не биомассу, а океан жаждущих душ. И посреди этого океана плыл маленький кораблик – старик Авдей, или кто он был на самом деле, – оставляя за собой пенный след тишины и утешения.
Выйдя на улицу, Иулиан вдохнул сырой ноябрьский воздух. Он казался теперь сладким. Шум проспекта не раздражал. В кармане вибрировал телефон – рабочие чаты, дедлайны, суета. Но внутри у Иулиана, там, где еще час назад была холодная пустыня цинизма, теперь теплилась робкая, нежная лампада. Та самая тихая радость, о которой пишут в старых книгах и которую так трудно найти в неоне мегаполиса.
Он улыбнулся проходящему мимо хмурому подростку. Тот удивленно дернул головой, но потом, отойдя на пару шагов, неуверенно улыбнулся в ответ. Цепная реакция света, запущенная в темном туннеле, продолжалась.
РЫЖАЯ ХВОЯ НА МОКРОМ БРЕЗЕНТЕ
«История о том, как городской скептик Лаврентий, измученный суетой и бессмыслицей будней, отправляется в суровый поход с немногословным Силантием. Там, среди гранитных скал и ледяных дождей, где комфорт сменяется выживанием, он открывает для себя, что тихая радость – это не отсутствие проблем, а присутствие Бога в каждом глотке горячего чая и в каждом ударе уставшего сердца.»
Горы не прощают суеты, но еще меньше они терпят гордыню. Лаврентий понял это на третий день пути, когда его дорогие, «анатомически безупречные» ботинки, купленные в лучшем экипировочном центре столицы, предательски заскользили по мокрому курумнику. Нога подвернулась, хрустнула ветка под подошвой, и он, нелепо взмахнув руками, рухнул на колени, прямо в пружинистый, пропитанный ледяной влагой ягель.
– Да чтоб тебя! – вырвалось у него, гулко отразившись от каменной стены ущелья. – Господи, ну за что?
Впереди, метрах в десяти, остановился Силантий. Он не обернулся резко, не бросился с ненужными охами поднимать спутника. Он просто замер, опираясь на посох – простую ореховую палку, отполированную ладонями до янтарного блеска. Его старый, выцветший до белизны брезентовый рюкзак, казалось, сросся с его спиной, став частью тела.
– Не поминай всуе, Лаврентий, – голос Силантия прозвучал тихо, но перекрыл шум ветра в верхушках кедров. – А ногу побереги. Камень здесь живой, обидчивый. Ты его топчешь, а он тебя держит. Уважение нужно.
Лаврентий с трудом поднялся, отряхивая мокрые колени. Ему было стыдно и зло. Зло на этот бесконечный дождь, сеявший с неба мелкую, пронизывающую пыль уже вторые сутки. Зло на тяжелый рюкзак, который, казалось, наливался свинцом с каждым шагом. И, чего уж греха таить, зло на Силантия. Этот странный человек, которого ему посоветовали знакомые как «лучшего проводника для перезагрузки головы», раздражал своим невозмутимым спокойствием. Силантий не жаловался, не ругал погоду, не проверял каждые пять минут смартфон, который здесь все равно превратился в бесполезный кирпич. Он шел, словно плыл, и иногда, когда подъем становился совсем крутым, Лаврентий слышал, как старик (хотя какой он старик – крепкий мужик лет шестидесяти) что-то мурлычет себе под нос. Не песни – молитвы.
– До перевала еще часа два, – сказал Силантий, глядя куда-то вверх, где серые тучи цеплялись брюхом за острые пики. – Если поднажмем, заночуем у Черного озера. Там кедрач густой, ветром не достанет.
Лаврентий лишь кивнул, стиснув зубы. «Перезагрузка», – с горечью подумал он. В городе, в своем офисе со стеклянными стенами, он мечтал о тишине. Ему казалось, что стоит уйти от бесконечных звонков, отчетов и цифрового шума, как душа расправится, наполнится смыслом. А на деле? Холод, боль в мышцах, мокрые носки и глухое раздражение.
Они шли молча. Тропа вилась между огромных валунов, покрытых малахитовыми пятнами лишайника. Воздух был густым, напоенным запахом прелой хвои, смолы и какой-то первобытной свежестью, от которой с непривычки кружилась голова. Лаврентий смотрел в спину проводника и думал о том, как странно устроена жизнь. Силантий был простым плотником в миру, но здесь, в этой дикой глуши, он казался царем, знающим каждый вздох тайги.
К Черному озеру вышли уже в сумерках. Озеро оправдывало свое название: вода в нем была черной, тяжелой, как ртуть, и абсолютно неподвижной. Вокруг стояли вековые кедры, опустив мохнатые лапы к самой воде, словно монахи в схиме, склонившиеся в вечном поклоне.
– Пришли, слава Богу, – Силантий скинул рюкзак, и Лаврентий с удивлением заметил, что дыхание проводника осталось ровным. Сам же он хрипел, как загнанная лошадь.
Нужно было ставить лагерь. Лаврентий, дрожа от сырости, пытался развернуть палатку, но пальцы не слушались. Мокрый нейлон лип к рукам, колышки не входили в каменистую почву. Он чувствовал, как внутри закипает истерика.
– Оставь, – мягкая рука легла ему на плечо. Силантий стоял рядом, и от него пахло не потом, а дымком и сухими травами. – Сядь на бревно, отдышись. Я сам.
Лаврентий рухнул на поваленный ствол. Он смотрел, как Силантий ловко, без единого лишнего движения, натянул тент, закрепил оттяжки за камни и корни. Потом проводник исчез в темноте и вернулся с охапкой сушняка, который, казалось, добыл из-под земли, ведь вокруг все было пропитано водой.
Через десять минут под тентом весело затрещал костер. Это было маленькое чудо. Огонь лизал смолистые ветки, и тепло, живое, настоящее, потекло к озябшим ногам Лаврентия.
– Вот и благодать, – Силантий повесил над огнем закопченный котелок. – Сейчас чайку заварим. С чабрецом, с брусничным листом. Душу отогреем.
– Силантий, – спросил вдруг Лаврентий, глядя на пляшущие языки пламени. – Как ты это делаешь?
– Что делаю? – проводник достал из холщового мешочка горсть сухих трав.
– Не злишься. Не устаешь. Мы идем по грязи, дождь этот проклятый, холодно, мерзко… А ты идешь, будто на праздник. Тебе что, правда все равно?
Силантий улыбнулся в бороду, и морщинки у его глаз собрались в добрые лучики. Он бросил травы в кипяток, и по стоянке поплыл аромат такого немыслимого уюта, что у Лаврентия защемило сердце.
– А чего злиться, Лаврентий? – спросил он, помешивая варево деревянной ложкой. – Дождь – он землю поит. Камни – они твердь держат. Усталость – она телу напоминает, что оно живое, не железное. Если бы тут был асфальт да кондиционер, разве мы с тобой увидели бы, как туман над озером дышит? Разве услышали бы тишину эту?
– Тишину? – хмыкнул Лаврентий. – Тут ветер воет так, что уши закладывает.
– Это снаружи воет, – Силантий разлил чай по кружкам и протянул одну спутнику. – А ты внутрь слушай. Внутри у человека часто такой базар-вокзал, что и грома небесного не слышно. А в походе, да с молитвой, шелуха слетает. Остается только то, что настоящее.
Лаврентий обхватил горячую кружку обеими ладонями. Тепло проникло в кончики пальцев, потом выше, к локтям, и, наконец, добралось до груди, развязывая тугой узел, который он носил в себе месяцами. Он сделал глоток. Чай был горьковатым, терпким, с привкусом дыма и леса. Самый вкусный чай в его жизни.
– Знаешь, – продолжил Силантий, глядя в огонь, – мне отец Аввакум, духовник мой, как-то сказал: «Скорби и трудности – это не наказание, а инструменты. Как стамеска у столяра. Снимают лишнее, чтобы образ Божий проступил». Вот ты сегодня упал, рассердился. А почему? Потому что привык, что мир должен быть удобным для тебя. А мир – он Божий. Он не для удобства, он для радости создан. Только радость эта – она трудная. Ее заслужить надо.
Лаврентий молчал. Он смотрел на рыжие иголки хвои, прилипшие к мокрому брезенту рюкзака, и вдруг увидел в этом не грязь, а красоту. Рыжее на темно-зеленом. Капли воды на ветках сверкали в свете костра, как рассыпанные алмазы. Где-то в темноте ухнула сова, и этот звук не испугал, а, наоборот, подчеркнул уют их маленького освещенного круга.
– Тихая радость, – прошептал Лаврентий.
– Что? – переспросил Силантий.
– Ничего… Просто подумал. Я ведь за этим и шел. Думал, найду ее, когда заберусь повыше, посмотрю на мир сверху вниз. А она, оказывается, здесь. В кружке чая. В сухих носках. В том, что дождь идет, а мы под крышей.
Силантий кивнул и достал из кармана маленький, потрепанный томик Евангелия.
– Радость, брат Лаврентий, она не в том, чтобы все было хорошо. Она в том, чтобы видеть Свет даже тогда, когда вокруг темно. Христос ведь не обещал нам мягких перин, но обещал, что будет с нами «во все дни». И здесь, у Черного озера, Он с нами так же, как и в золотом храме. Может, даже ближе. Потому что тут мы настоящие. Без масок.
Дождь усилился, забарабанил по тенту с новой силой, пытаясь пробиться к огню. Но костер горел ровно, уверенно. Лаврентий смотрел на лицо Силантия, освещенное оранжевыми отсвітами, и чувствовал, как что-то меняется в самой структуре его души. Исчезла суетливость. Исчез страх перед завтрашним переходом. Осталась только благодарность. За этот момент. За тепло. За то, что он жив.
– Почитай вслух? – неожиданно для себя попросил Лаврентий.
Силантий удивленно вскинул брови, но ничего не сказал. Он надел на нос очки с перемотанной синей изолентой дужкой, открыл книгу и начал читать. Голос его, низкий и спокойный, сплетался с шумом дождя и треском поленьев:
– «В мире будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мир…»
Слова эти падали в душу Лаврентия, как зерна в распаханную, влажную землю. И впервые за долгие годы он не анализировал, не спорил, не искал подвоха. Он просто слушал. И в этой простоте рождалась тихая, светлая радость, похожая на первый луч солнца после долгой полярной ночи.
Утром дождь прекратился. Когда Лаврентий, с трудом разлепив глаза, выбрался из палатки, он замер. Озеро, вчера такое мрачное, теперь было зеркалом, в котором отражалось пронзительно-синее, умытое небо. Туман клочьями уползал в горы, открывая вершины, присыпанные свежим снегом. На большом плоском камне у воды стоял Силантий. Он молился, глядя на восход.
Лаврентий подошел и встал рядом. Не говоря ни слова, просто плечом к плечу. Силантий повернулся, и в его глазах отражалось небо.
– С добрым утром, брат, – сказал он.
– С добрым, – ответил Лаврентий и улыбнулся. И эта улыбка была первой настоящей улыбкой за долгое время – без иронии, без горечи. Улыбка человека, который наконец-то нашел то, что искал. Не на вершине горы, а в своем собственном сердце, которое научилось молчать и благодарить.
ПРОЗРАЧНЫЕ СТЕНЫ ДЛЯ НЕВИДИМОГО СВЕТА
«История о том, как архитектор Леонтий искал способ заключить вечность в сверхпрочное стекло и „умный“ бетон, а нашел ответ в простом вздохе старого священника и луче закатного солнца. Рассказ о тихой радости, которая не зависит от технологий, но способна освятить любую форму.»
Леонтий стоял у панорамного окна своей студии, глядя, как город внизу тонет в сизой вечерней дымке. На огромном сенсорном столе перед ним светилась голограмма – проект, который должен был стать вершиной его карьеры и, возможно, его личным путем к спасению или окончательному падению. Это был храм. Не деревянный сруб, пахнущий смолой и веками, не белокаменная крепость с узкими бойницами-окнами, а нечто совершенно иное.
– Литургический минимализм, – прошептал Леонтий, проводя пальцем по виртуальному куполу. – Светопрозрачный бетон. Титановые своды. Акустика, рассчитанная нейросетью.
На экране конструкция выглядела безупречно. Она напоминала каплю воды, застывшую в момент падения, или, может быть, слезу, не успевшую коснуться земли. Стены из материала, который еще пять лет назад существовал только в закрытых лабораториях, должны были днем впускать внутрь мягкий, рассеянный свет, а ночью светиться изнутри, словно гигантская лампада. Никакой позолоты, никакой лепнины. Только чистота формы и свет. Много света.
Леонтий потер виски. В груди ворочался тяжелый, холодный камень сомнения. Он помнил глаза прихожан, когда впервые показал эскизы на приходском совете. Бабушки в платочках крестились в испуге, принимая чертежи за схему космопорта. Мужчины хмурились, говоря, что в «стеклянной банке» молиться неуютно. И только настоятель, отец Трифон, молчал, перебирая четки, и смотрел не на чертежи, а куда-то сквозь них, в самую душу архитектора.
Дверь студии тихо скрипнула. Леонтий не обернулся, зная, кто пришел. Запах ладана и старого сукна, смешанный с ароматом свежей выпечки, всегда опережал отца Трифона.
– Все чертишь, строитель? – голос священника был глуховат, но тепел, как нагретое дерево.
– Пытаюсь понять, батюшка, – Леонтий выключил голограмму, и комната погрузилась в сумерки. – Пытаюсь понять, не строю ли я памятник собственной гордыне вместо дома Божьего.
Отец Трифон подошел к окну, тяжело опираясь на посох. Ряса на нем была старая, выцветшая, а в руках он держал небольшой узелок.
– Гордыня – это когда ты кричишь: «Смотрите на меня!». А у тебя тут… – он кивнул на погасший стол, – тишина. Материалы новые, а суть-то прежняя. Камень или нано-бетон – Духу Святому все равно, сквозь что дышать, лишь бы стены не были толще наших сердец.
Священник развязал узелок и достал еще теплую просфору. Положил её на край стерильно чистого, хайтек-стола Леонтия. Крошки упали на черную глянцевую поверхность, как звезды на ночное небо.
– Поедем на площадку, Леонтий. Там сегодня свет особый.
***
Стройка находилась на окраине, на высоком берегу, где ветер всегда спорил с рекой. Остов будущего храма уже поднялся над землей. Это были странные, непривычные глазу конструкции – полупрозрачные панели, закрепленные на тончайшем, но невероятно прочном каркасе. В сумерках они казались призрачными, словно здание еще не решило, хочет ли оно материализоваться в этом мире.
У ворот, за сетчатым ограждением, сидел огромный лохматый пес по кличке Буран. Увидев знакомый старенький автомобиль священника, он не залаял, а лишь гулко ударил хвостом по земле, поднимая облачко пыли.
Они вышли из машины. Ветер тут же рванул полы рясы отца Трифона и растрепал модный шарф Леонтия. Под ногами хрустел гравий. Здесь не пахло ни воском, ни ладаном – только мокрым цементом, озоном от сварки и холодной речной водой.
– Смотри, – отец Трифон указал на восточную стену.
Леонтий поднял глаза. Стены еще не были закончены, но «умное стекло» уже было смонтировано в алтарной части. Сейчас, в предзакатный час, оно вело себя удивительно. Солнце садилось за рекой, и его багровые лучи, проходя сквозь сложную структуру материала, теряли свою ярость. Внутрь недостроенного храма лился не красный, тревожный свет, а золотисто-медовый, мягкий, почти осязаемый.
– Я читал в спецификации, – вдруг сказал отец Трифон, – что этот твой материал меняет прозрачность в зависимости от температуры и света. Как живая кожа.
– Да, – кивнул Леонтий, чувствуя, как дрожат руки. – Это фотохромный композит. Он… он саморегулируется.
– Саморегулируется, – усмехнулся священник, входя под своды, где гулял ветер. – А по мне так он смиряется. Солнце бьет, а он не пускает жар, только свет берет. Дождь хлещет, а он становится матовым, укрывает.
Отец Трифон прошел в центр будущего наоса. Там, среди арматуры и мешков со смесью, стоял грубо сколоченный временный аналой. Священник положил на него старенький требник и зажег свечу. Пламя, казалось, должно было мгновенно погаснуть на сквозняке, но удивительная аэродинамика сводов, которую Леонтий рассчитывал три месяца, сработала: воздух внутри двигался плавно, огибая центр. Огонек стоял ровно, как солдатик.
Леонтий остановился у входа. Он смотрел на фигуру старика в черном на фоне фантастических, светящихся изнутри стен будущего. Это было столкновение эпох. Древние слова молитвы, которые сейчас тихо зазвучали под сводами, отражались от панелей, созданных по технологиям космической обшивки. Но диссонанса не было.
Наоборот. Леонтий вдруг увидел то, чего не мог поймать в своих чертежах.
Свет. Не электрический, не солнечный даже. А тот самый, невидимый. Стены храма, задуманные им как гимн прогрессу, вдруг исчезли. Осталось только пространство, наполненное тихим голосом отца Трифона: «Свете тихий святыя славы…»
Материал будущего, этот сверхпрочный, вечный пластик-бетон, оказался идеальным сосудом для пустоты. Но не той пустоты, что пугает, а той, что готова вместить Бога. Он не отвлекал на себя внимание росписью, он не давил массой. Он просто держал небо над головой молящегося.
Буран, просочившийся как-то через охрану, тихо подошел к Леонтию и ткнулся мокрым носом в ладонь. Архитектор машинально потрепал пса за ухом. Шерсть была жесткой и теплой.
Леонтий подошел ближе к аналою. Он коснулся стены. Она была гладкой, но не холодной, как обычное стекло. Она хранила тепло дня. Внутри полупрозрачной панели, в самой её структуре, были впаяны микроскопические частицы слюды, и теперь, в полумраке, они мерцали, как далекие галактики.









