Камертон для сердца. Православные рассказы
Камертон для сердца. Православные рассказы

Полная версия

Камертон для сердца. Православные рассказы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Камертон для сердца

Православные рассказы


Алексей Королевский

Иллюстрации ChatGPT


© Алексей Королевский, 2026


ISBN 978-5-0069-1905-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

МАНДАРИНОВАЯ ДОЛЬКА В ЛАДОНИ НОЯБРЯ

«История о том, как сырой ноябрьский вечер в обычном супермаркете преобразился от одной неловкой паузы и тихого сердечного движения. Рассказ о цепной реакции добра, которая не требует громких слов, и о том, как „мелочь“ в кармане может перевесить тяжесть всего дня.»

Ноябрь в наших краях – месяц честный, без прикрас. Он не льстит глазу золотом, как октябрь, и не обещает сказочной чистоты, как январь. Он просто дышит в лицо сыростью, пахнет мокрым асфальтом и старым пальто, напоминая душе, что ей зябко без тепла иного, не физического свойства.


В такой вот вечер, когда фонари тонули в мутной взвеси дождя и снега, Матвей возвращался с работы. Он был реставратором старых книг, человеком тихим, привыкшим к запаху клея, кожи и вековой пыли. Его день прошел в борьбе с грибком на страницах Евангелия девятнадцатого века, и глаза его, утомленные вязью букв, теперь с трудом переносили агрессивный, бестеневой свет сетевого магазина.


В магазине было людно и душно. Очереди змеились к кассам, люди стояли плотно, наэлектризованные усталостью. Воздух был густым от запаха мокрой шерсти, дешевого кофе и скрытого раздражения. Каждый здесь был отдельным островом, огороженным рвом своих забот. Кто-то торопливо проверял сообщения в телефоне, кто-то гипнотизировал взглядом ленту транспортера, желая лишь одного: чтобы это скорее закончилось, чтобы добраться до норы, до дивана, до тишины.


Матвей встал в кассу номер три. Перед ним стоял высокий парень в наушниках, нервно постукивающий ногой, а перед парнем – сухонькая, маленькая старушка в старомодном драповом пальто с потертым воротником. На голове у нее был пуховый платок, завязанный сложным узлом, как носили, наверное, еще до полета Гагарина.


Кассир Зинаида, женщина с монументальной прической и уставшим, словно выцветшим лицом, работала с механической четкостью автомата. «Пакет нужен? Карта магазина? Наклейки собираете?» – эти фразы вылетали из нее без интонации, как чеки из аппарата. Она не смотрела в глаза. Зачем? Глаза покупателей – это лишняя информация, мешающая сканировать штрих-коды.


Старушка, которую, как выяснилось позже, звали Капитолина Андреевна, выкладывала свои сокровища медленно, дрожащими узловатыми пальцами. Батон «Нарезной», пакет молока самой дешевой марки, пачка творога и… три мандарина. Яркие, оранжевые, они казались чужеродными осколками солнца на серой резине транспортерной ленты.


– С вас четыреста восемьдесят два рубля, – равнодушно бросила Зинаида, не поднимая головы.


Капитолина Андреевна засуетилась. Она достала старенький, пухлый от мелочи кошелек-монетницу и начала отсчитывать. Сначала пошли мятые сотенные бумажки, потом мелочь. Парень в наушниках громко вздохнул, закатив глаза. Очередь сзади начала глухо роптать, как закипающий чайник.


– Бабуля, давайте быстрее, люди ждут! – крикнул кто-то из хвоста очереди, мужчина в мокрой кепке.


Руки старушки задрожали сильнее. Монета в пять рублей выскользнула и покатилась по полу, звеня предательски громко. Она попыталась наклониться, но спина не пустила. Лицо её залилось краской стыда – того самого, страшного стариковского стыда, когда немощь и бедность выставляются на всеобщее обозрение.


– Я сейчас, дочка, сейчас… – бормотала она, пересчитывая медь на ладони. – Тут должно хватить… Я считала дома…


Но арифметика – наука жестокая. Не хватало. Совсем немного, рублей тридцать. Но в очереди, где время измеряется секундами, эти тридцать рублей выросли в непреодолимую стену.


– Откладываем мандарины? – голос кассира Зинаиды прозвучал резко, как удар печати. Её палец уже потянулся к кнопке отмены.


Капитолина Андреевна сжалась. Мандарины были не для неё. Завтра именины у правнучки, и она так хотела принести хоть какой-то гостинец, кроме своей любви.


– Да, дочка… Откладывай. – Голос старушки дрогнул и сорвался.


И в этот момент время словно запнулось. Парень в наушниках перестал стучать ногой, но ничего не сделал, замерев в нерешительности. А Матвей, стоявший через одного человека, вдруг ощутил не жалость, нет. Жалость бывает высокомерной. Он почувствовал физическую боль от того, как гаснет свет в глазах человека.


Отец Гурий, духовник Матвея, часто говорил: «Милостыня – это не когда ты даешь, потому что лишнее есть. Это когда ты даешь, чтобы самому человеком остаться. Это мост, по которому Бог к тебе переходит».


Матвей мягко отодвинул парня плечом, словно раздвигая занавес, и протянул свою банковскую карту к терминалу.


– Не надо откладывать, – тихо, но твердо сказал он. – Пробивайте всё. Вместе с моими продуктами посчитайте.


Тишина повисла мгновенно, перекрыв гул холодильников. Зинаида замерла с мандарином в руке. Она подняла глаза – впервые за вечер по-настоящему посмотрела на человека. В её взгляде смешались удивление, недоверие и что-то еще, давно забытое, теплое.


– Мужчина, вы… – начала она.


– Пробивайте, пожалуйста, мы задерживаем людей, – улыбнулся Матвей. Улыбка у него была простая, «домашняя», без героического пафоса.


Зинаида пикнула сканером. Звук этот показался не противным писком, а какой-то утвердительной нотой. Оплата прошла.


Капитолина Андреевна стояла, прижав руки к груди, и смотрела на Матвея так, будто он только что сотворил чудо умножения хлебов.


– Сынок… Да как же… Я ведь не смогу отдать…


– А вы и не отдавайте мне, – Матвей быстро складывал свои продукты, стараясь сгладить неловкость. – Помолитесь обо мне, если веруете. Меня Матвеем звать. А мандарины – это важно. Витамины.


Он подмигнул ей, подхватил свой пакет и быстро пошел к выходу, чувствуя, как горят уши.


Но история на этом не закончилась. Она только началась.


Зинаида, «железная леди» за кассой, вдруг почувствовала, как внутри разжалась какая-то пружина, которая давила ей на ребра весь день. Она посмотрела на следующего покупателя – того самого парня в наушниках, Данилу, который только что раздраженно вздыхал.


Данила снял наушники. Ему стало стыдно. Он видел, что произошло, и его собственное раздражение показалось ему вдруг мелким, грязным, как осенняя слякоть. Он ожидал от кассирши привычного хамства, но Зинаида вдруг улыбнулась ему. Не дежурной гримасой «сферы обслуживания», а просто, по-бабьи, мягко.


– Устали, наверное, после учебы? – спросила она, пробивая его энергетики и чипсы. – Погода-то дрянь, простудитесь без шапки.


Данила опешил. Он привык, что взрослые либо учат жизни, либо игнорируют. А тут – забота.


– Да… сессия скоро, – буркнул он, но злость ушла. Он расплатился и, уходя, вдруг сказал: – Спасибо вам. Хорошего вечера.


Зинаида расцвела. Следующего покупателя, ворчливого дядьку, она встретила уже как родного.


А Данила вышел на крыльцо магазина. Дождь всё так же сыпал, ветер пронизывал. У входа, прижавшись к теплой стене вентиляции, сидел грязный, дрожащий пес – помесь дворняги и чего-то лохматого. Обычно Данила прошел бы мимо, пнув в воздух от досады. Но сейчас внутри у него, зажженная увиденным у кассы огоньком, теплилась странная потребность сделать что-то… настоящее. Чтобы не чувствовать себя лишним в этом круговороте добра.


Он разорвал пакет с только что купленной дорогой ветчиной (взял побаловать себя) и кинул большой кусок собаке.


– Ешь, бродяга. Полкан, небось? Будешь Полканом, – пробормотал он.


Пес, не веря счастью, деликатно взял мясо и вильнул хвостом, стряхивая капли дождя. Данила усмехнулся и пошел к метро, забыв надеть наушники. Ему хотелось слышать шум города, который вдруг перестал быть враждебным.


Тем временем Матвей шел домой через сквер. В кармане пальто у него лежала сдача – горсть мелочи. Он шел и думал, как странно устроен мир. Потратив сто рублей, он чувствовал себя богачом, получившим огромное наследство. Усталость от реставрации книг ушла, плечи расправились. Ему казалось, что фонари светят ярче, отражаясь в лужах расплавленным серебром.


Дома он заварил чай с чабрецом. На столе лежал раскрытый том святителя Игнатия, но читать не хотелось. Хотелось просто быть, сохраняя в себе эту тихую, звенящую радость – благодать, которая коснулась его сердца в очереди супермаркета.


Он вспомнил глаза бабушки Капитолины. В них, посреди слез, стоял такой свет, который не напишешь никакими красками, не отреставрируешь никакими химикатами. Это был свет живой души, которая встретила любовь там, где ждала удара.


Где-то в городе старушка чистила мандарин для правнучки, и запах цитруса перебивал запах старости и бедности. Где-то студент Данила уступал место в метро беременной женщине, сам удивляясь своему порыву. Где-то кассир Зинаида, закрывая смену, не ругалась с охранником, а угостила его конфетой.


Невидимые нити протянулись сквозь ноябрьскую ночь, сшивая разорванную ткань мира золотыми стежками милосердия. И всё это – от одной маленькой искорки, вспыхнувшей у кассы номер три.


Матвей подошел к окну. Дождь стих. В разрывах туч показалась звезда – чистая, умытая, далекая. Она смотрела на город с той же любовью, с какой Бог смотрит на каждого из нас, ожидая, когда мы наконец заметим, что у соседа не хватает мелочи на радость.

ХРУСТАЛЬНАЯ ВЕТВЬ В ОЖИДАНИИ ЧУДА

«История о двух братьях, чьи дороги разошлись десять лет назад, чтобы вновь пересечься в заснеженном храме на краю леса. Рассказ о том, как гордыня тает быстрее воска, если позволить сердцу услышать тишину Рождественской ночи.»

Снег в тот год выпал такой густой и плотный, что казалось, будто само небо решило укрыть землю пуховой шалью, пряча её грехи и шрамы. Северьян остановил машину у кромки леса, где навигатор, жалобно пискнув, потерял связь с миром. Дальше дороги не было – только белая, нетронутая целина, прорезанная глубокой колеей от трактора, да черные пики елей, подпирающих низкое, набухшее снегом небо.


Он заглушил мотор. Тишина навалилась мгновенно, ватная, оглушающая. В городе такой тишины не бывает: там она всегда разбавлена гулом проводов, шуршанием шин, чьим-то далеким смехом. А здесь тишина была первородной, строгой. Северьян потер виски. Зачем он приехал? Десять лет он не был в этих краях. Десять лет, как они с Тимофеем разделили родительский дом – вернее, разрубили его, как живое тело, пополам, и каждый остался со своей кровоточащей правдой.


Северьян – успешный столичный хирург, человек, привыкший резать по живому ради спасения, – тогда отрезал брата от себя одним махом. «Ты неудачник, Тимка, – бросил он тогда, стоя на крыльце, с которого облезала голубая краска. – Сидишь в своей глуши, детей учишь грамоте, а сам жизни не видел. Продай дом, поедем в город». Тимофей тогда лишь поправил очки с треснувшей дужкой и тихо ответил: «Здесь корни, Севка. Без корней дерево сохнет». И Северьян уехал. И высох – не снаружи, внутри. Стал жестким, как медицинская сталь, блестящим и холодным.


Он вышел из машины. Мороз тут же ухватил за щеки, пробрался под дорогое кашемировое пальто. Где-то вдалеке, за перелеском, должен быть храм. Тот самый, куда их водила бабушка, и где отец Амвросий – тогда еще молодой и рыжий, как огонь, – давал им, мальчишкам, протирать иконы бархатной тряпочкой. Жив ли он?


Северьян двинулся по колее. Снег скрипел под ботинками – звук из детства, забытый, вкусный, похожий на хруст крахмальной скатерти. Воздух пах хвоей и дымком. Этот запах дыма, такой земной и уютный, вдруг кольнул сердце острой иглой тоски. Тоски не по прошлому, а по настоящему, которого у него, кажется, не было.


Храм выплыл из сумерек неожиданно. Деревянный, потемневший от времени, но с новыми, ярко сияющими золотом крестами. Вокруг суетились люди – редкие фигуры в полумраке. Кто-то расчищал дорожки, кто-то нес еловые лапы.


Северьян остановился у ограды. Калитка была распахнута. У входа в храм стояла высокая стремянка. Мужчина в старом тулупе и валенках пытался закрепить над входом рождественскую звезду из фольги и проволоки. Лестница шаталась.


– Держи крепче, Василиса! – крикнул мужчина вниз, девочке лет десяти, которая изо всех сил вцепилась варежками в деревянные опоры.

– Я держу, пап! Но ветер сильный!


Северьян узнал этот голос. Хрипловатый, спокойный бас Тимофея. Сердце ухнуло куда-то вниз, в пятки. Он хотел развернуться, уйти, сбежать в свою стерильную московскую квартиру, но ноги сами понесли его вперед.


– Давай подсоблю, – сказал он, подходя и перехватывая холодную перекладину стремянки.


Тимофей замер наверху. Звезда в его руках качнулась, поймав луч фонаря над входом. Он медленно опустил голову. В сгущающихся сумерках лица было почти не разглядеть, но Северьян почувствовал этот взгляд – не осуждающий, а удивленный, будто тот увидел привидение.


– Севка? – тихо спросил брат. Пар вырвался изо рта облачком.

– Слезай, говорю, упадешь. Я подержу.


Тимофей спустился. Он постарел. В бороде, когда-то русой, запуталось серебро инея и седины. Морщины у глаз стали глубже, как борозды на весеннем поле. Он стянул рукавицу и протянул руку – широкую, шершавую, теплую. Северьян пожал её, и это рукопожатие было красноречивее любых слов. В нем было признание: «Мы живы. Мы здесь. Остальное – пыль».


– Знакомься, Василиса, – Тимофей кивнул на девочку, которая смотрела на незнакомца огромными, как блюдца, глазами. – Это дядя твой. Северьян.

– Тот самый? – шепотом спросила она. – Который людей чинит?

– Тот самый, – усмехнулся Северьян, чувствуя, как в горле тает ледяной ком.


В храме было тепло и пахло воском, ладаном и свежей еловой смолой. Народу было немного, все свои, деревенские. Отец Амвросий, совсем уже седой, согнутый годами, но с тем же живым, пронзительным взглядом, исповедовал у аналоя. Увидев Северьяна, он лишь едва заметно кивнул, будто тот вышел пять минут назад за хлебом и вернулся.


– Становись на клирос, – шепнул Тимофей. – Чтец заболел, читать некому. Помнишь еще шестопсалмие?

– Тим, я десять лет Часослов в руки не брал.

– А ты сердцем читай. Буквы вспомнятся.


И Северьян встал. Встал плечом к плечу с братом, как в детстве. Когда он открыл старую, с пожелтевшими страницами книгу, буквы сначала заплясали перед глазами. Но потом, под тихий, мерный гул службы, слова сами полились из него.


«Слава в вышних Богу, и на земли мир…»


Он читал, и голос его, сначала неуверенный, крепчал. Он чувствовал, как с каждым словом с него спадает шелуха десяти лет одиночества, карьеры, гонки за успехом. Все это становилось мелким, незначительным перед лицом Вечности, которая смотрела на него с темных ликов икон. Рядом басил Тимофей, и их голоса сплетались в единую нить, уходящую под купол.


Служба текла медленно, величественно, вне времени. Не было ни часов, ни телефонов, ни дедлайнов. Было только мерцание лампад – зеленых, красных, желтых – и ощущение тихой, всеобъемлющей радости. Это была не та бурная радость, от которой хочется кричать и прыгать. Это была радость тихая, глубокая, как вода в лесном озере. Радость возвращения домой.


Когда запели «Рождество Твое, Христе Боже наш», Северьян посмотрел на брата. По щеке Тимофея текла слеза, блестящая в свете свечей. Он не вытирал её. Северьян понял, что и у него самого лицо мокрое.


После службы они вышли на улицу. Метель улеглась. Небо расчистилось, и над черным лесом высыпали звезды – крупные, яркие, словно кто-то рассыпал горсть бриллиантов на черный бархат. Мороз крепчал, но холодно не было. Внутри горел огонь, зажженный там, у аналоя.


– Пойдем к нам, – просто сказал Тимофей. – Жена пирогов напекла. С капустой, с грибами. Твои любимые.

– С капустой? – переспросил Северьян, улыбаясь.

– С капустой. И баня топлена.


Они шли по скрипучему снегу к дому, в окнах которого горел теплый, желтый свет. Василиса бежала впереди, размахивая бенгальским огнем, рассыпающим золотые искры. У крыльца их встретил огромный лохматый пес.

– Знакомься, это Норд, – сказал Тимофей. – Грозный только с виду.

Пес ткнулся мокрым носом в ладонь Северьяна и вильнул хвостом.


В доме пахло тестом, сушеными травами и печным жаром. Жена Тимофея, Марьяна, женщина с добрым, открытым лицом, всплеснула руками, увидев гостя, но без лишних охов и ахов быстро накрыла на стол.


Они сидели долго. Пили чай из блюдец, ели горячие пироги, вспоминали родителей. Не было ни упреков, ни выяснения отношений. Все старые обиды казались теперь такими же нелепыми, как прошлогодний снег.


– А знаешь, Севка, – сказал Тимофей, разламывая дымящийся пирог, – я ведь дом так и не перестроил. Подлатал только. Стены-то крепкие. Дедовы.

– И правильно, – кивнул Северьян. – Не надо перестраивать. Пусть стоит. Я… я помогу с крышей весной. Медью покроем.


Тимофей посмотрел на него долгим взглядом и улыбнулся.


Поздно ночью Северьян вышел на крыльцо. Мир был погружен в хрустальный сон. Где-то далеко, на колокольне, ударили в било – тонкий, чистый звук поплыл над заснеженными полями, возвещая о чуде, которое совершается не в громе и молнии, а в тишине человеческого сердца.


Он достал телефон, повертел в руках черный глянцевый кирпичик и, не включая, сунул обратно в карман. Здесь, на краю света, под этими звездами, связь была другой. Куда более надежной.


Он вернулся в тепло дома, где тихо тикали ходики и спали родные люди. Рождество наступило. И вместе с ним наступила жизнь.

НЕЗРИМАЯ ГЕОМЕТРИЯ ВЕСЕННЕГО ВЕТРА

«История о том, как среди чертежей, бетонных перекрытий и студенческой сутолоки можно найти дверь, ведущую не в аудиторию, а в иное измерение тишины. Рассказ о встрече физики и метафизики, когда привычный мир вдруг обретает глубину, а в шуме большого города начинает звучать мелодия, которую слышит лишь сердце.»

Университет гудел, как огромный, перегретый трансформатор. В высоких стеклянных коридорах архитектурного факультета стоял плотный, осязаемый гул: смесь обрывков лекций, смеха, звяканья кофейных автоматов и шелеста тысяч страниц. Адриан прислонился лбом к прохладному стеклу панорамного окна. Десятый этаж. Внизу, словно муравьи, сновали машины, разрезая мокрый от мартовского дождя асфальт светящимися пунктирами фар.


В голове у Адриана была такая же каша, как и внизу. Курсовой проект по градостроительству «поплыл» – профессор Модест Викторович, человек желчный, но гениальный, перечеркнул красным маркером половину чертежа, буркнув что-то про «отсутствие оси и дыхания». А где его взять, это дыхание, когда сам задыхаешься? Третий курс, экватор, а смысла во всем этом беге с препятствиями становилось всё меньше. Казалось, он строит карточный домик на сквозняке.


– Ты чего такой, будто у тебя рейсфедер украли? – раздался рядом спокойный, чуть глуховатый голос.


Адриан нехотя повернул голову. Рядом стоял Феодор. Странный парень с потока реставраторов. Он всегда ходил в потертом вельветовом пиджаке, пах канифолью и никогда не участвовал в общих посиделках в баре «Депо». Считали его чудаком, но уважали: рука у него была твердая, акварели – прозрачными, как слеза, а на зачетах он умудрялся отвечать так, что даже преподаватели сопромата замолкали, обдумывая его формулировки.


– Да так, – отмахнулся Адриан. – Модест разнес проект. Говорит, жизни нет. Одни коробки.

– А ты где жизнь искал? – Феодор откусил от яблока, и хруст этот прозвучал неожиданно звонко в гуле перемены.

– В СНиПах, где же еще, – огрызнулся Адриан.

– Пойдем, – вдруг сказал Феодор. – Тут душно. Есть место, где воздух другой. До пары еще сорок минут, успеем.


Адриан хотел отказаться – хотелось просто тупо смотреть в телефон, – но в глазах Феодора было что-то такое… не настойчивость даже, а спокойная уверенность врача, знающего диагноз. Он кивнул.


Они спустились не в буфет, и не на улицу. Феодор повел его запутанными переходами старого корпуса, туда, где пахло пылью веков и старой бумагой. Это было крыло, которое вечно стояло в лесах, ожидая ремонта. Здесь было тише. Шаги гулко отдавались от сводчатых потолков.


В конце коридора, под лестницей, где обычно хранят швабры или старые парты, обнаружилась простая деревянная дверь. Никакой таблички. Только едва уловимый запах – теплый, медовый, совершенно неуместный в царстве бетона и пластика.


– Заходи, только тихо, – шепнул Феодор.


Адриан шагнул через порог и замер.


Это было крошечное помещение, бывшая кладовая или подсобка. Окна здесь были заклеены полупрозрачной бумагой, отчего свет лился мягкий, рассеянный, золотистый. Вместо пафосного иконостаса – простая деревянная перегородка, украшенная резьбой. Иконы – не в золотых окладах, а простые, писаные, кажется, самими студентами. Но главное было не это. Главное – Тишина. Она здесь была не отсутствием звука, а плотной субстанцией, которую, казалось, можно потрогать рукой.


В углу, у аналоя, стоял священник. Невысокий, седой, в простой темной рясе, поверх которой была наброшена старенькая епитрахиль. Он протирал очки краем рукава и о чем-то тихо беседовал с девушкой в джинсах и платке.


– Это отец Феогност, – шепнул Феодор. – Он в прошлом физик-теоретик, здесь преподавал. А теперь вот… служит домовым священником.


Адриан стоял, не смея пошевелиться. Ему вдруг стало неловко за свои модные кроссовки, за взвинченность, за мысли о провале проекта. Здесь время текло иначе. Не рывками от дедлайна к дедлайну, а плавно, как река на равнине.


Священник надел очки, повернулся и увидел их. Лицо у него было усталое, изрезанное глубокими морщинами, но глаза… Глаза смотрели так, будто он узнал в Адриане старого друга, которого давно ждал к чаю.


– Заходите, юноши, заходите, – голос у отца Феогноста был тихий, скрипучий, но в нем слышалась улыбка. – Мы как раз молебен начинаем. Краткий, студенческий. О приумножении любви и умаления гордыни.


Адриан хотел сказать, что он неверующий, или «просто зашел», но язык прилип к гортани. Он просто встал рядом с Феодором у стены.


Началась служба. Адриан не понимал слов. Церковнославянский язык казался ему вязым, странным узором, похожим на древнюю кирпичную кладку. Но ритм… Ритм проникал под кожу. «Господи, помилуй» звучало не как жалоба, а как ровное дыхание спящего ребенка.


Он смотрел на огонек лампады – маленькую красную точку в полумраке. Она дрожала, но не гасла. И вдруг Адриан поймал себя на мысли, что этот огонек – единственная настоящая ось в этом здании. Всё остальное – лектории, деканат, шумная столовая – вращается вокруг этой крохотной точки тишины, само того не ведая.


Модест Викторович требовал «ось и дыхание». Адриан смотрел на профиль Феодора, который стоял с закрытыми глазами, на согбенную спину отца Феогноста, и понимал: вот оно. Дыхание – это не когда ты бежишь, задыхаясь, а когда ты останавливаешься и понимаешь, что ты не один.


– Мир всем, – произнес священник, поворачиваясь к ним с крестом.


Адриан почувствовал, как внутри у него разжалась какая-то пружина, которая была натянута до предела последние полгода. Злость на профессора, страх перед будущим, одиночество в толпе – всё это не исчезло, нет. Оно просто стало маленьким, незначительным, как пылинки в луче света, падающем из верхнего окошка.


После службы отец Феогност подошел к ним. От него пахло ладаном и почему-то мятными пряниками.


– Новенький? – спросил он, глядя на Адриана поверх очков. – Архитектор?

– Да, – кивнул Адриан. – Как вы узнали?

– У тебя взгляд ищет опору, – усмехнулся священник. – А у нас тут, знаешь ли, сопромат духа. Самый сложный предмет. Материал хрупкий – душа человеческая, а нагрузки – колоссальные.


Он положил сухую, теплую ладонь на плечо студента.

– Ты не бойся пустоты на чертеже, Адриан. Пустота – это место для Бога. Если всё застроить, Ему негде будет встать. Оставь пространство для Света.


Они вышли из «подсобки» через двадцать минут. Звонок на пару уже прозвенел, коридоры опустели. Но гулкая тишина университета теперь не давила, а звенела, как натянутая струна.


Адриан шел и смотрел на привычные стены. Они больше не казались тюрьмой. Бетон, стекло, сталь – всё это вдруг обрело смысл, потому что где-то там, в глубине, под лестницей, горела лампада. Сердце здания билось ровно.

На страницу:
1 из 4