Палата № 6
Палата № 6

Полная версия

Палата № 6

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Обрушивает эти построения «российского лежебока» как раз сумасшедший Громов. «Нас держат здесь за решеткой, гноят, истязуют, но это прекрасно и разумно, потому что между этою палатой и теплым, уютным кабинетом нет никакой разницы. Удобная философия: и делать нечего, и совесть чиста, и мудрецом себя чувствуешь… Нет, сударь, это не философия, не мышление, не широта взгляда, а лень, факирство, сонная одурь. 〈…〉 Страдание презираете, а небось прищеми вам дверью палец, так заорете во все горло!»

Судьба Рагина складывается как раз по этому прогнозу. Ограбленный почтмейстером и отправленный с помощью своего бывшего помощника Хоботова в ту самую палату, над которой он начальствовал много лет, впервые испытавший на себе силу кулаков сторожа Никиты, он наконец получает возможность проверить учение стоиков на практике.

«Было страшно. Андрей Ефимыч лег и притаил дыхание; он с ужасом ждал, что его ударят еще раз. 〈…〉 От боли он укусил подушку и стиснул зубы, и вдруг в голове его, среди хаоса, ясно мелькнула страшная, невыносимая мысль, что такую же точно боль должны были испытывать годами, изо дня в день эти люди, казавшиеся теперь при лунном свете черными тенями. Как могло случиться, что в продолжение больше чем двадцати лет он не знал и не хотел знать этого? Он не знал, не имел понятия о боли, значит он не виноват, но совесть, такая же несговорчивая и грубая, как Никита, заставила его похолодеть от затылка до пят».

И эта повесть заканчивается смертью главного героя. И здесь, как и в «Черном монахе», Чехов строит финал в сложном переплетении иронии и истины. Умершего от апоплексического удара Рагина провожают на кладбище только прислуга и приятель-предатель, фактически – убийца. Но перед смертью герою дано увидеть стадо красивых и грациозных оленей, призрак гармонии, который, впрочем, сразу же сменяется жестоким напоминанием о покидаемом мире: бабой с письмом и какими-то словами Михаила Аверьяновича.

«Если хотите сделаться настоящим писателем, кума, – изучайте психиатрию», – втолковывал Чехов приятельнице Т. Л. Щепкиной-Куперник. Психиатрия в «Черном монахе» и «Палате № 6» превращается в художественную философию. Разные по проблематике, идеологические повести Чехова сходятся в сфере авторского идеала, просвечивающего сквозь изображение: сад, роскошные цветы, сосны, грациозные олени.

«…звал жизнь, которая была так прекрасна». – «Я люблю жизнь, люблю страстно! У меня мания преследования, постоянный мучительный страх, но бывают минуты, когда меня охватывает жажда жизни, и тогда я боюсь сойти с ума. Ужасно хочу жить, ужасно!»

«„В Палате № 6“ в миниатюре изображены общие наши порядки и характеры. Всюду – палата 6. Это Россия… Чехов сам не думал того, что написал (он мне говорил это), а между тем это так. Палата – это его Русь», – обобщал в свое время Лесков. Через несколько лет после прочтения повести словно запертым себя в палате 6 почувствовал Ленин.

Но социально-психологическую повесть о происходящем в провинциальной глухомани, в двухстах верстах от железной дороги, можно прочесть и как экзистенциальную притчу, почти в духе нелюбимого Чеховым Достоевского: об уловках разума, пытающегося бежать из железной клетки сущего; об ответственности за мысль и ответственности за жизнь; о человеческой воле, сосредоточенном усилии, которое, вопреки законам природы и знании о неизбежном конце, медленно изменяет неподатливую социальную реальность.

Даже если реальность – тюрьма, сумасшедший дом, палата № 6, это не избавляет от выбора: агента или пациента, мучителя или жертвы, совестливого лежебоки или бессовестного насильника.

Чехова часто называют писателем ХХ века – и это справедливо. Редко кто из авторов предшествующего века, кроме, быть может, Достоевского, оказал столь мощное влияние на мировую культуру. Чехов во многом обновил поэтику прозы, произвел революцию в театре, предложил современникам и потомкам особый тип взаимоотношений автора и читателя: на равных, без явного пророчества и учительства (на смену поэту и писателю пришел литератор, рассказчик).

Но в каких-то отношениях Чехов – будем надеяться, не бесплодно – спорил с веком.

Настоящий Двадцатый век с восторгом провозгласил или с сокрушением признал крушение гуманизма. Катастрофа стала образом жизни, кризис – естественным состоянием, безумие – нормой.

«А почему ты знаешь, что гениальные люди, которым верит весь свет, тоже не видели призраков? Говорят же теперь ученые, что гений сродни умопомешательству. Друг мой, здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди. Соображения насчет нервного века, переутомления, вырождения и т. п. могут серьезно волновать только тех, кто цель жизни видит в настоящем, то есть стадных людей… Повышенное настроение, возбуждение, экстаз – все то, что отличает пророков, поэтов, мучеников за идею от обыкновенных людей, противно животной стороне человека, то есть его физическому здоровью. Повторяю: если хочешь быть здоров и нормален, иди в стадо». Черный монах рассуждает как человек, читавший «Вырождение» Макса Нордау или книги Ф. Ницше.

Критики, читавшие «Черного монаха», хотели видеть в нем подобный безумный порыв. «Только мечта и идеал дает цель и смысл жизни, только она делает жизнь радостною и счастливою. Пусть это будет какая угодно мечта, хотя бы и бред сумасшедшего, все-таки она лучше, чем эта гнетущая душу действительность», – формулировал В. Альбов смысл «Черного монаха» («Два момента в развитии Чехова», 1903).

Сам писатель растолковывал своей знакомой и поклоннице смысл ковринской болезни прямо противоположным образом: «Лично для себя я держусь такого правила: изображаю больных лишь постольку, поскольку они являются характерами или поскольку они картинны. Болезнями же я боюсь запугивать. „Нашего нервного века“ я не признаю, так как во все века человечество было нервно. Кто боится нервности, тот пусть обратится в осетра или в корюшку; если осетр сделает глупость или подлость, то лишь одну: попадется на крючок, а потом в селянку с расстегаем» (мысль из письма Суворину здесь перевернута: оказывается, любой век является столь же нервным, как и нынешний. – И. С.).

«Мне хотелось бы, чтобы Вы изобразили что-нибудь жизнерадостное, ярко-зеленое, вроде пикника. Предоставьте нам, лекарям, изображать калек и черных монахов. Я скоро начну писать юмористические рассказы, ибо весь мой психопатологический репертуар уже исчерпан». (Е. М. Шавровой, 28 февраля 1895 г.).

А когда некоторые читатели «Скучной истории» увидели в отношениях старого профессора и его воспитанницы вполне психоаналитическую подоплеку, Чехов ответил на такое предположение с редкой для него резкостью: «При той наклонности, какая существует даже у очень хороших людей, к сплетне, ничто не гарантировано от нечистых подозрений. Таков мой ответ на Ваш вопрос относительно неверно понимаемых отношений Кати к профессору. Уж коли отвыкли от веры в дружбу, в уважение, в безграничную любовь, какая существует у людей вне половой сферы, то хоть бы мне не приписывали дурных вкусов. Ведь если б Катя была влюблена в полуживого старика, то, согласитесь, это было бы половым извращением, курьезом, который мог бы интересовать только психиатра, да и то только как не важный и доверия не заслуживающий анекдот» (А. Н. Плещееву, 21 октября 1889 г.).

Ницшеанский «сверхчеловек», преодолевающий человеческое, слишком человеческое, и «фрустированный человек» Фрейда, изживающий свои неврозы и комплексы, – не только противоположны, но объединены своим противостоянием норме, посредственности, толпе.

«Молодой преподаватель одного из колледжей Оксфорда рассказал Анне Андреевне (Ахматовой. – И. С.), что среди молодых английских интеллектуалов принято ездить в Вену к Фрейду лечиться от комплексов. „Ну и как, помогает?“ – спросила Анна Андреевна. „О да! Но они возвращаются такие скучные, с ними совсем не о чем говорить“» (Дневниковая запись Л. Я. Гинзбург, 1930 г.).

Логика, абсолютно совпадающая с ковринской. Норма – скучна, неинтересна; все привлекательное, заслуживающее разговора – за ее пределами.

В конце восьмидесятых годов, сочиняя так и не написанный роман, Чехов четко формулировал: «Цель моя – убить сразу двух зайцев: правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклонилась от нормы. Норма мне не известна, как не известна никому из нас. Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь, мы не знаем». Но сразу же скорректировал непримиримый тезис, предложив свое понимание рамки-нормы: «Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу и уже испытана людьми посильнее и умнее меня. Рамка эта – абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, черта, свободы от страстей и проч.» (А. Н. Плещееву, 9 апреля 1889 г.).

Профессия, как и мировоззрение, искажает мир. «Какой скелет!» – кричал, согласно старому анекдоту, профессор-анатом, аплодируя в концертном зале арии Шаляпина. В рассказе С. Довлатова жена-машинистка не может читать произведения мужа-писателя: она их набирает.

Доктор Чехов, постоянно используя профессиональные знания, боится профессионального взгляда. В письме к молодой писательнице он яростно защищает коллег-гинекологов: больше всех зная о женской природе, они остаются идеалистами, страстно тоскующими по поэзии (Е. М. Шавровой, 16 сентября 1891 г.).

Наблюдая за другой своей знакомой, он даже в ее смертельной болезни усматривает проявление жизненной силы и жизненной нормы: «Старшая дочь, женщина-врач – гордость всей семьи и, как величают ее мужики, святая, – изображает из себя воистину что-то необыкновенное. У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка. Врачуя публику, я привык видеть людей, которые скоро умрут, и я всегда чувствовал себя как-то странно, когда при мне говорили, улыбались или плакали люди, смерть которых была близка, но здесь, когда я вижу на террасе слепую, которая смеется, шутит или слушает, как ей читают мои „Сумерки“, мне уж начинает казаться странным не то, что докторша умрет, а то, что мы не чувствуем своей собственной смерти и пишем „Сумерки“, точно никогда не умрем» (А. С. Суворину, 30 мая 1888 г.).

Через три года Чехов продолжит и обнажит эту мысль в некрологе З. М. Линтваревой: «В то самое время, когда вокруг нее зрячие и здоровые жаловались порой на свою судьбу, она – слепая, лишенная свободы движений и обреченная на смерть, – не роптала, утешала и ободряла жаловавшихся».

Нервность – страх – психопатия – душевная боль – припадок – мания. Проходя по невидимым ступеням душевной лестницы, Чехов все время помнит о норме. Случаи явной патологии, иногда обсуждаемые в письмах, обычно остаются за рамками чеховского художественного мира. «На редкость неинтересные преступления», – скажет он, вернувшись с Сахалина. В письме обсудит случай эротического помешательства (А. С. Суворину, 18 мая 1891 г.), но в «Припадке» даст совершенно иной – бытовой, «прозаичный и неинтересный» – облик падших женщин («Чем же он победил ее сердце? – спросил Васильев. – Тем, что купил ей белья на пятьдесят рублей»).

В рассказе «По делам службы» (1898) кончает с собой неврастеник Лесницкий. В этом самоубийстве следователь находит нечто симптоматичное, даже обнадеживающее: «Прежний так называемый порядочный человек стрелялся оттого, что казенные деньги растратил, а теперешний – жизнь надоела, тоска…»

А потом, после ночного кошмара, он сам попадает в атмосферу нервности, душевного неблагополучия и чувствует муки совести без вины виноватого. «И теперь, когда у Лыжина сильно билось сердце и он сидел в постели, охватив голову руками, ему казалось, что у этого страхового агента и у сотского в самом деле есть что-то общее в жизни. 〈…〉 И он чувствовал, что это самоубийство и мужицкое горе лежат и на его совести; мириться с тем, что эти люди, покорные своему жребию, взвалили на себя самое тяжелое и темное в жизни – как это ужасно!»

Следователь и доктор повторно едут на вскрытие зимним нерадостным утром, когда даже природе «стыдно за свой разгул, за безумные ночи и волю, какую она дала своим страстям».

Другой доктор («Случай из практики», 1898) приезжает по вызову к дочке владелицы фабрики, приходящей в себя после припадка, и вместо лечения ведет с ней долгие терапевтические разговоры.

В этом рассказе пугающей простотой обнаруживается мотив абсурда социальной реальности. По пути Королев встречает рабочих, в лицах и походке которых угадываются «физическая нечистота, пьянство, нервность, нервность и растерянность». Семейство хозяев – «бабье царство», состоящее из неграмотной, запуганной старухи-матери, ее дочери, «наследницы пяти громадных корпусов», измученной страхом перед жизнью, и гувернантки Христины Дмитриевны, как оказывается единственной счастливицы в этом холодном доме.

«Тут недоразумение, конечно, – думал он, глядя на багровые окна. – Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара; сотня людей надзирает за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодами, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец. Но какие выгоды, как пользуются ими? Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет в свое удовольствие только одна Христина Дмитриевна, пожилая, глуповатая девица в pince-nez. И выходит так, значит, что работают все эти пять корпусов и на восточных рынках продается плохой ситец для того только, чтобы Христина Дмитриевна могла кушать стерлядь и пить мадеру».

(Мысль Королева отзовется в расстановке персонажей «Вишневого сада». В чеховской комедии время от времени чувствуют себя несчастными все – и проигравшие старые хозяева, и победитель Лопахин, – и лишь жизнерадостный мерзавец Яша, ничем не смущаясь, ни о чем не жалея, лакает шампанское на поминках прошлого.)

В долгой откровенной беседе доктора с девушкой снова возникает мотив противопоставления времен, тогда и теперь. «Вы в положении владелицы фабрики и богатой наследницы недовольны, не верите в свое право и теперь вот не спите, это, конечно, лучше, чем если бы вы были довольны, крепко спали и думали, что все обстоит благополучно. У вас почтенная бессонница; как бы ни было, она хороший признак. В самом деле, у родителей наших был бы немыслим такой разговор, как вот у нас теперь; по ночам они не разговаривали, а крепко спали, мы же, наше поколение, дурно спим, томимся, много говорим и все решаем, правы мы или нет».

Доктор уезжает с фабрики в праздничный весенний день, под пение жаворонков и звон церковных колоколов, думая «о том времени, может быть уже близком, когда жизнь будет такою же светлою и радостной, как это тихое воскресное утро». Люди и мир меняются – природа остается прежней, напоминая о надежде, осуществленной гармонии, норме.

В конце ночного разговора доктор заглядывает в более определенное будущее. «Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят, жаль только, что мы не дотянем. Интересно было бы взглянуть».

Через пятьдесят лет в Советском Союзе был год 1948-й, а Дж. Оруэлл писал свою антиутопию «1984». Мир Чехова казался (или оказался?) в середине ХХ века потерянным раем, а чеховские герои – счастливыми неврастениками.

Страдающего сейчас человека обычно не спасает мысль, что раньше было (или позже будет) хуже. Но утешает – пусть даже призрачная – надежда. «Мало ли куда можно уйти хорошему, умному человеку». – «Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах…»

Чеховские рассказы были и остаются чтением для тех, кто не спит по ночам.

Игорь Сухих

Рассказы

Повести

Нервы

Дмитрий Осипович Ваксин, архитектор, воротился из города к себе на дачу под свежим впечатлением только что пережитого спиритического сеанса. Раздеваясь и ложась на свое одинокое ложе (мадам Ваксина уехала к Троице), Ваксин стал невольно припоминать все слышанное и виденное. Сеанса, собственно говоря, не было, а вечер прошел в одних только страшных разговорах. Какая-то барышня ни с того ни с сего заговорила об угадывании мыслей. С мыслей незаметно перешли к духам, от духов к привидениям, от привидений к заживо погребенным… Какой-то господин прочел страшный рассказ о мертвеце, перевернувшемся в гробу. Сам Ваксин потребовал блюдечко и показал барышням, как нужно беседовать с духами. Вызвал он, между прочим, дядю своего Клавдия Мироновича и мысленно спросил у него: «Не пора ли мне дом перевести на имя жены?» – на что дядя ответил: «Во благовремении все хорошо».

«Много таинственного и… страшного в природе… – размышлял Ваксин, ложась под одеяло. – Страшны не мертвецы, а эта неизвестность…»

Пробило час ночи. Ваксин повернулся на другой бок и выглянул из-под одеяла на синий огонек лампадки. Огонь мелькал и еле освещал киот и большой портрет дяди Клавдия Мироныча, висевший против кровати.

«А что, если в этом полумраке явится сейчас дядина тень? – мелькнуло в голове Ваксина. – Нет, это невозможно!»

Привидения – предрассудок, плод умов недозрелых, но тем не менее все-таки Ваксин натянул на голову одеяло и плотнее закрыл глаза. В воображении его промелькнул перевернувшийся в гробу труп, заходили образы умершей тещи, одного повесившегося товарища, девушки-утопленницы… Ваксин стал гнать из головы мрачные мысли, но чем энергичнее он гнал, тем яснее становились образы и страшнее мысли. Ему стало жутко.

«Черт знает что… Боишься, словно маленький… Глупо!»

«Чик… чик… чик», – стучали за стеной часы. В сельской церкви на погосте зазвонил сторож. Звон был медленный, заунывный, за душу тянущий… По затылку и по спине Ваксина пробежали холодные мурашки. Ему показалось, что над его головой кто-то тяжело дышит, точно дядя вышел из рамы и склонился над племянником… Ваксину стало невыносимо жутко. Он стиснул от страха зубы и притаил дыхание. Наконец, когда в открытое окно влетел майский жук и загудел над его постелью, он не вынес и отчаянно дернул за сонетку.

– Деметрий Осипыч, was wollen Sie?[2] – послышался через минуту за дверью голос гувернантки.

– Ах, это вы, Розалия Карловна? – обрадовался Ваксин. – Зачем вы беспокоитесь? Гаврила мог бы…

– Хаврилу ви сами в город отпустил, а Глафира куда-то с вечера ушла… Никого нет дома… Was wollen Sie doch?[3]

– Я, матушка, вот что хотел сказать… Тово… Да вы войдите, не стесняйтесь! У меня темно…

В спальную вошла толстая, краснощекая Розалия Карловна и остановилась в ожидательной позе.

– Садитесь, матушка… Видите ли, в чем дело… – «О чем бы ее спросить?» – подумал Ваксин, косясь на портрет дяди и чувствуя, как душа его постепенно приходит в покойное состояние. – Я, собственно говоря, вот о чем хотел просить вас… Когда завтра человек отправится в город, то не забудьте приказать ему, чтобы он… тово… зашел гильз купить… Да вы садитесь!

– Гильз? Хорошо! Was wollen Sie noch?[4]

– Ich will…[5] Ничего я не will, но… Да вы садитесь! Я еще что-нибудь надумаю…

– Неприлишно девице стоять в мужчинской комнат… Ви, я вижу, Деметрий Осипыч, шалюн… насмешкин… Я понимай… Из-за гильз шеловека не будят… Я понимай…

Розалия Карловна повернулась и вышла. Ваксин, несколько успокоенный беседой с ней и стыдясь своего малодушия, натянул на голову одеяло и закрыл глаза. Минут десять он чувствовал себя сносно, но потом в его голову полезла опять та же чепуха… Он плюнул, нащупал спички и, не открывая глаз, зажег свечу. Но и свет не помог. Напуганному воображению Ваксина казалось, что из угла кто-то смотрит и что у дяди мигают глаза.

– Позвоню ей опять, черрт бы ее взял… – порешил он. – Скажу ей, что я болен… Попрошу капель.

Ваксин позвонил. Ответа не последовало. Он позвонил еще раз, и, словно в ответ на его звон, зазвонили на погосте. Охваченный страхом, весь холодный, он выбежал опрометью из спальной и, крестясь, браня себя за малодушие, полетел босой и в одном нижнем к комнате гувернантки.

– Розалия Карловна! – заговорил он дрожащим голосом, постучавшись в дверь. – Розалия Карловна! Вы… спите? Я… тово… болен… Капель!

Ответа не последовало. Кругом царила тишина…

– Я вас прошу… понимаете? Прошу! И к чему эта… щепетильность, не понимаю, в особенности если человек… болен? Какая же вы, право, цирлих-манирлих. В ваши годы…

– Я вашей жена буду говорил… Не дает покой честный девушк… Когда я жил у барон Анциг и барон захотел ко мне приходить за спишки, я понимай… я сразу понимай, какие спишки, и сказала баронесс… Я честный девушк…

– Ах, на какого черта сдалась мне ваша честность? Я болен… и капель прошу. Понимаете? Я болен!

– Ваша жена честный, хороший женщин, и вы должны ее любить. Ja![6] Она благородный! Я не желай быть ее враг!

– Дура вы, вот и все! Понимаете? Дура!

Ваксин оперся о косяк, сложил руки накрест и стал ждать, когда пройдет его страх. Вернуться в свою комнату, где мелькала лампадка и глядел из рамы дядюшка, не хватало сил, стоять же у дверей гувернантки в одном нижнем платье было неудобно во всех отношениях. Что было делать? Пробило два часа, а страх все еще не проходил и не уменьшался. В коридоре было темно и из каждого угла глядело что-то темное. Ваксин повернулся лицом к косяку, но тотчас же ему показалось, что кто-то слегка дернул его сзади за сорочку и тронул за плечо…

– Черт подери… Розалия Карловна!

Ответа не последовало. Ваксин нерешительно открыл дверь и заглянул в комнату. Добродетельная немка безмятежно спала. Маленький ночник освещал рельефы ее полновесного, дышащего здоровьем тела. Ваксин вошел в комнату и сел на плетеный сундук, стоявший около двери. В присутствии спящего, но живого существа он почувствовал себя легче.

«Пусть спит, немчура… – думал он. – Посижу у нее, а когда рассветет, выйду… Теперь рано светает».

В ожидании рассвета Ваксин прикорнул на сундуке, подложил руку под голову и задумался.

«Что значит нервы, однако! Человек развитой, мыслящий, а между тем… черт знает что! Совестно даже…»

Скоро, прислушавшись к тихому, мерному дыханию Розалии Карловны, он совсем успокоился…

В шесть часов утра жена Ваксина, воротившись от Троицы и не найдя мужа в спальной, отправилась к гувернантке попросить у нее мелочи, чтобы расплатиться с извозчиком. Войдя к немке, она увидала картину: на кровати, вся раскинувшись от жары, спала Розалия Карловна, а на сажень от нее, на плетеном сундуке, свернувшись калачиком, похрапывал сном праведника ее муж. Он был бос и в одном нижнем. Что сказала жена и как глупа была физиономия мужа, когда он проснулся, предоставляю изображать другим. Я же, в бессилии, слагаю оружие.

1885

Психопаты

(Сценка)

Титулярный советник Семен Алексеич Нянин, служивший когда-то в одном из провинциальных коммерческих судов, и сын его Гриша, отставной поручик – личность бесцветная, живущая на хлебах у папаши и мамаши, сидят в одной из своих маленьких комнаток и обедают. Гриша, по обыкновению, пьет рюмку за рюмкой и без умолку говорит; папаша, бледный, вечно встревоженный и удивленный, робко заглядывает в его лицо и замирает от какого-то неопределенного чувства, похожего на страх.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Разрядка в цитатах принадлежит цитируемым авторам, курсив – автору статьи.

2

Что вы хотите? (нем.)

3

Что же вы хотите? (нем.)

4

Что вы еще хотите? (нем.)

5

Я хочу… (нем.)

6

Да! (нем.)

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2