
Полная версия
Светлая Заутреня
Во время пения духовенство в алтаре извлачало с себя чёрные страстные ризы и облекалось во всё белое. С престола, жертвенника и аналоев снимали чёрное и облекали их в белую серебряную парчу.
Это было до того неожиданно и дивно, что я захотел сейчас же побежать домой и обо всём этом диве рассказать матери…
Как ни старался сдерживать восторга своего, ничего поделать с собою не мог. «Надо рассказать матери… сейчас же!»
Прибежал запыхавшись домой и на пороге крикнул:
– В церкви всё белое! Сняли чёрное и кругом – одно белое… и вообще Пасха!
Ещё что-то хотел добавить, но не вышло, и опять побежал в церковь. Там уж пели особую Херувимскую песню, которая звучала у меня в ушах до наступления сумерек:
Да молчит всякая плотьчеловеча и да стоит со страхоми трепетом и ничтоже земноев себе да помышляет.Царь бо царствующих и Господьгосподствующих приходит заклатисяи датися в снедь верным.Канун Пасхи
Утро Великой Субботы запахло куличами. Когда мы ещё спали, мать хлопотала у печки. В комнате прибрано к Пасхе: на окнах висели снеговые занавески, и на образе «Двунадесятых праздников» с Воскресением Христовым в середине висело длинное, петушками вышитое полотенце. Было часов пять утра, и в комнате стоял необыкновенной нежности янтарный свет, никогда не виданный мною. Почему-то представилось, что таким светом залито Царство Небесное… Из янтарного он постепенно превращался в золотистый, из золотистого в румяный, и, наконец, на киотах икон заструились солнечные жилки, похожие на соломинки.
Увидев меня проснувшимся, мать засуетилась:
– Сряжайся скорее! Буди отца. Скоро заблаговестят к Спасову погребению!
Никогда в жизни я не видел ещё такого великолепного чуда, как восход солнца!
Я спросил отца, шагая с ним рядом по гулкой и свежей улице:
– Почему люди спят, когда рань так хороша?
Отец ничего не ответил, а только вздохнул. Глядя на это утро, я захотел никогда не отрываться от земли, а жить на ней вечно – сто, двести, триста лет, и чтобы обязательно столько жили и мои родители. А если доведётся умереть, чтобы и там, на полях Господних, тоже не разлучаться, а быть рядышком друг с другом, смотреть с синей высоты на нашу маленькую землю, где прошла наша жизнь, и вспоминать её.
– Тять! На том свете мы все вместе будем?
Не желая, по-видимому, огорчать меня, отец не ответил прямо, а обиняком (причём крепко взял меня за руку):
– Много будешь знать – скоро состаришься! – а про себя прошептал со вздохом: – Расстанная наша жизнь!
Над Гробом Христа совершалась необыкновенная заупокойная служба. Два священника читали поочередно «непорочны», в дивных словах оплакивавшие Господню смерть:
«Иисусе, спасительный Свете, во гробе темном скрылся еси: о несказаннаго и неизреченнаго терпения!»
«Под землею скрылся еси, яко солнце ныне, и нощию смертною покровен был еси, но возсияй Светлейше Спасе».
Совершали каждение, отпевали почившего Господа и опять читали «непорочны».
«Зашел еси Светотворче, и с Тобою зайде Свет солнца».
«В одежду поругания, Украситель всех, облекаешися, Иже небо утверди, и землю украси чудно!»
С клироса вышли певчие. Встали полукругом около Плащаницы и после возгласа священника: «Слава Тебе, показавшему нам Свет» – запели Великое славословие: «Слава в вышних Богу…»
Солнце уже совсем распахнулось от утренних одеяний и засияло во всём своём диве. Какая-то всполошная птица ударилась клювом об оконное стекло, и с крыш побежали бусинки от ночного снега.
При пении похоронного, «с завоем», «Святый Боже» при зажжённых свечах стали обносить Плащаницу вокруг церкви, и в это время перезванивали колокола.
На улице ни ветерка, ни шума, земля мягкая – скоро она совсем пропитается солнцем…
Когда вошли в церковь, то все пахли свежими яблоками.
Я услышал, как кто-то шепнул другому:
– Семиградский будет читать!
Спившийся псаломщик Валентин Семиградский, обитатель ночлежного дома, славился редким «таланом» потрясать слушателей чтением паремий и Апостола. В большие церковные дни он нанимался купцами за три рубля читать в церкви. В длинном, похожем на подрясник сюртуке Семиградский с большой книгой в дрожащих руках подошёл к Плащанице. Всегда тёмное лицо его, с тяжёлым мохнатым взглядом, сейчас было вдохновенным и светлым.
Широким, крепким раскатом он провозгласил: «Пророчества Иезекиилева чтение.»
С волнением и чуть ли не со страхом читал он мощным своим голосом о том, как пророк Иезекииль видел большое поле, усеянное костями человеческими, и как он в тоске спрашивал Бога: «Сыне человеч! Оживут ли кости сии?» И очам пророка представилось, как зашевелились мёртвые кости, облеклись живою плотью и… встал перед ним «велик собор» восставших из гробов.
С погребения Христа возвращались со свечками. Этим огоньком мать затепляла «на помин» усопших сродников лампаду перед родительским благословением «Казанской Божией Матери». В доме горело уже два огня. Третью лампаду – самую большую и красивую, из красного стекла – мы затеплим перед Пасхальной Заутреней.
– Если не устал, – сказала мать, приготовляя творожную пасху (ах, поскорее бы разговенье! – подумал я, глядя на сладкий соблазный творог), – то сходи сегодня и к обедне. Будет редкостная служба! Когда вырастешь, то такую службу поминать будешь!
На столе лежали душистые куличи с розовыми бумажными цветами, красные яйца и разбросанные прутики вербы. Всё это освещалось солнцем, и до того стало весело мне, что я запел:
– Завтра Пасха! Пасха Господня!
1934
Светлая Заутреня
Над землёй догорала сегодняшняя литургийная песнь: «Да молчит всякая плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом».
Вечерняя земля затихала. Дома открывали стеклянные дверцы икон. Я спросил отца:
– Это для чего?
– Это знак того, что на Пасху двери райские отверзаются!
До начала Заутрени мы с отцом хотели выспаться, но не могли. Лежали на постели рядом, и он рассказывал, как ему мальчиком пришлось встречать Пасху в Москве.
– Московская Пасха, сынок, могучая! Кто раз повидал её, тот до гроба поминать будет. Грохнет это в полночь первый удар колокола с Ивана Великого, так словно небо со звёздами упадёт на землю! А в колоколе-то, сынок, шесть тысяч пудов, и для раскачивания языка требовалось двенадцать человек! Первый удар подгоняли к бою часов на Спасской башне.
Отец приподнимается с постели и говорит о Москве с дрожью в голосе:
– Да… часы на Спасской башне… пробьют – и сразу же взвивается к небу ракета… а за ней пальба из старых орудий на Тайницкой башне – сто один выстрел!.. Морем стелется по Москве Иван Великий, а остальные сорок сороков вторят ему, как реки в половодье! Такая, скажу тебе, сила плывёт над Первопрестольной, что ты словно не ходишь, а на волнах качаешься маленькой щепкой! Могучая ночь, грому Господню подобная! Эх, сынок, не живописать словами пасхальную Москву!
Отец умолкает и закрывает глаза.
– Ты засыпаешь?
– Нет. На Москву смотрю.
– А где она у тебя?
– Перед глазами. Как живая…
– Расскажи ещё что-нибудь про Пасху!
– Довелось мне встречать также Пасху в одном монастыре. Простотой да святолепностью была она ещё лучше московской! Один монастырь-то чего стоит! Кругом – лес нехоженый, тропы звериные, а у монастырских стен – речка плещется. В неё таёжные деревья глядят и церковь, сбитая из крепких смолистых брёвен. К Светлой Заутрене собиралось сюда из окрестных деревень великое множество богомольцев. Был здесь редкостный обычай. После Заутрени выходили к речке девушки со свечами, пели «Христос воскресе», кланялись в пояс речной воде, а потом прилепляли свечи к деревянному кругляшу и по очереди пускали их по реке. Была примета: если пасхальная свеча не погаснет, то девушка замуж выйдет, а погаснет – горькой вековушкой останется! Ты вообрази только, какое там было диво! Среди ночи сотня огней плывёт по воде, а тут ещё колокола трезвонят и лес шумит!
– Хватит вам вечать-то, – перебила нас мать, – высыпались бы лучше, а то будете стоять на Заутрене сонными!
Мне было не до сна. Душу охватывало предчувствие чего-то необъяснимо огромного, похожего не то на Москву, не то на сотню свечей, плывущих по лесной реке. Встал с постели, ходил из угла в угол, мешал матери стряпать и поминутно её спрашивал:
– Скоро ли в церковь?
– Не вертись, как косое веретено! – тихо вспылила она. – Ежели не терпится, то ступай, да не балуй там!
До Заутрени целых два часа, а церковная ограда уже полна ребятами.
Ночь без единой звезды, без ветра и как бы страшная в своей необычности и огромности. По тёмной улице плыли куличи в белых платках – только они были видны, а людей как бы и нет.
В полутёмной церкви около Плащаницы стоит очередь охотников почитать Деяния апостолов. Я тоже присоединился. Меня спросили:
– Читать умеешь?
– Умею.
– Ну так начинай первым!
Я подошёл к аналою и стал выводить по складам: «Первое убо слово сотворих о Феофиле» – и никак не мог выговорить «Феофил». Растерялся, смущённо опустил голову и перестал читать. Ко мне подошли и сделали замечание:
– Куда ж ты лезешь, когда читать не умеешь?
– Попробовать хотел!..
– Ты лучше куличи пробуй! – и оттеснили меня в сторону.
В церкви не стоялось. Вышел в ограду и сел на ступеньку храма.
«Где-то сейчас Пасха? – размышлял я. – Витает ли на небе или ходит за городом, в лесу, по болотным кочкам, сосновым остинкам, подснежникам, вересковыми и можжевельными тропинками и какой имеет образ?» Вспомнился мне чей-то рассказ, что в ночь на Светлое Христово Воскресение спускается с неба на землю лествица и по ней сходит к нам Господь со святыми апостолами, преподобными, страстотерпцами и мучениками. Господь обходит землю, благословляет поля, леса, озёра, реки, птиц, человека, зверя и всё сотворённое святой Его волей, а святые поют «Христос воскресе из мертвых…». Песня святых зёрнами рассыпается по земле, и от этих зёрен зарождаются в лесах тонкие душистые ландыши.
Время близилось к полуночи. Ограда всё гуще и полнее гудит говором. Из церковной сторожки кто-то вышел с фонарём.
– Идёт, идёт! – неистово закричали ребята, хлопая в ладоши.
– Кто идёт?
– Звонарь Лександра! Сейчас грохнет!
И он грохнул.
От первого удара колокола по земле словно большое серебряное колесо покатилось, а когда прошёл гуд его, покатилось другое, а за ним третье, и ночная пасхальная тьма закружилась в серебряном гудении всех городских церквей.
Меня приметил в темноте нищий Яков.
– Светловещанный звон! – сказал он и несколько раз перекрестился.
В церкви начали служить Великую полунощницу. Пели «Волною морскою». Священники в белых ризах подняли Плащаницу и унесли в алтарь, где она будет лежать на престоле до праздника Вознесения. Тяжёлую золотую гробницу с грохотом отодвинули в сторону, на обычное своё место, и в грохоте этом тоже было значительное, пасхальное, – словно отваливали огромный камень от Гроба Господня.
Я увидал отца с матерью. Подошёл к ним и сказал:
– Никогда не буду обижать вас!
Прижался к ним и громко воскликнул:
– Весело-то как!
А радость пасхальная всё ширилась, как Волга в половодье, про которое не раз отец рассказывал. Весенними деревьями на солнечном поветрии заколыхались высокие хоругви. Стали готовиться к крестному ходу вокруг церкви. Из алтаря вынесли серебряный запрестольный крест, золотое Евангелие, огромный круглый хлеб – артос, заулыбались поднятые иконы, и у всех зажглись красные пасхальные свечи.
Наступила тишина. Она была прозрачной и такой лёгкой – если дунуть на неё, то заколеблется паутинкой. И среди этой тишины запели: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси». И под эту воскрыляющую песню заструился огнями крестный ход. Мне наступили на ногу, капнули воском на голову, но я почти ничего не почувствовал и подумал: «Так полагается». Пасха! Пасха Господня! – бегали по душе солнечные зайчики. Тесно прижавшись друг к другу, ночными потёмками, по струям воскресной песни, осыпаемые трезвоном и обогреваемые огоньками свечей, мы пошли вокруг белозорной от сотни огней церкви и остановились в ожидании у крепко закрытых дверей. Смолкли колокола. Сердце затаилось. Лицо запылало жаром. Земля куда-то исчезла – стоишь не на ней, а как бы на синих небесах. А люди? Где они? Всё превратилось в ликующие пасхальные свечи!
И вот огромное, чего охватить не мог вначале, – свершилось! Запели «Христос воскресе из мертвых».
Три раза пропели «Христос воскресе», и перед нами распахнулись створки высокой двери. Мы вошли в воскресший храм – и перед глазами, в сиянии паникадил, больших и малых лампад, в блёстках серебра, золота и драгоценных каменьев на иконах, в ярких бумажных цветах на куличах, – вспыхнула Пасха Господня! Священник, окутанный кадильным дымом, с заяснившимся лицом, светло и громко воскликнул:
«Христос воскресе», и народ ответил ему грохотом спадающего с высоты тяжёлого льдистого снега: «Воистину воскресе!»
Рядом очутился Гришка. Я взял его за руки и сказал:
– Завтра я подарю тебе красное яйцо! Самое наилучшее! Христос воскресе!
Неподалёку стоял и Федька. Ему тоже пообещал красное яйцо. Увидел дворника Давыда, подошёл к нему и сказал:
– Никогда не буду называть тебя подметалой-мучеником. Христос воскресе!
А по церкви молниями летали слова пасхального канона. Что ни слово, то искорка весёлого быстрого огня: «Небеса убо достойно да веселятся, земля же да радуется, да празднует же мир видимый же весь и невидимый, Христос бо возста, веселие вечное».
Сердце моё зашлось от радости – около амвона увидел девочку с белокурыми косами, которую приметил на выносе Плащаницы! Сам не свой подошёл к ней, и, весь зардевшись, опустив глаза, я прошептал:
– Христос воскресе!
Она смутилась, уронила из рук свечечку, тихим пламенем потянулась ко мне, и мы похристосовались… а потом до того застыдились, что долго стояли с опущенными головами.
А в это время с амвона гремело пасхальное слово Иоанна Златоуста: «Аще кто благочестив и боголюбив, да насладится сего доброго и светлого торжества: воскресе Христос, и жизнь жительствует!»
1937
Святое Святых
Желание войти во Святое Святых церкви не давало мне покоя.
В утренние и вечерние молитвы я вплетал затаённую свою думу: «Помоги мне, Господи, служить около Твоего престола! Если поможешь, я буду поступать по Твоим заповедям и никогда не стану огорчать Тебя!»
Бог услышал мою молитву.
Однажды пришёл к отцу соборный дьякон, принёс сапоги в починку. Увидев меня, он спросил:
– Что это тебя, отроча, в церкви не видать?
За меня ответил отец:
– Стесняется после своей незадачи на клиросе. А служить-то ему до страсти хочется!
Дьякон погладил меня по голове и сказал:
– Пустяки! Не принимай близко к сердцу. Я раз в большой праздник вместо многолетия вечную память загнул, да никому другому, а Святейшему Синоду! Не горюй, малец, приходи в субботу ко всенощной, в алтарь, кадило будешь подавать. Наденем на тебя стихарь, и будешь ты у нас церковнослужитель! Согласен?
Через смущение и радостные слёзы я прошептал нашу деревенскую благодарность:
– Спаси Господи!
И вот опять я сам не свой! Перед отходом ко сну стал отбивать частые поклоны, не произносил больше дурных слов, забросил игры и, не зная почему, взял с подоконника дедовские староверческие чётки – лестовку – и обмотал ими кисть левой руки, по-монашески.
Увидев у меня лестовку, Гришка стал дразнить:
– Э… монах в коленкоровых штанах!
Я раззадорился и хотел дать ему по спине концом висящей у меня ременной лестовки, но вовремя вспомнил наставление матери: «Да не зайдёт солнце во гневе вашем».
Наступила суббота. Умытым и причёсанным, в русской белой рубашке, помолившись на иконы, я побежал в собор ко всенощному бдению. Остановился на амвоне и не решился сразу войти в алтарь. Стоял около южных дверей и слушал, как от волнения звенела кровь.
Ко мне подошёл сторож Евстигней:
– Чего остановился? Входи. Дьякон сказывал, что пономарём хочешь быть? Давно бы так, а то захотел в певчие!.. С вороньим голосом-то! А здорово ты каркнул тогда за обедней на клиросе, – напомнил он, подмигнув смеющимся глазом, – всех рассмешил только! Регент Егор Михайлович даже запьянствовал в этот день: всю, говорит, музыку шельмец нарушил. Из-за него, разбойника, и пью! Вот ты какой хват!
Я не слышал, как вошёл в алтарь. Алтарь, где восседает Бог на престоле, и, по древним сказаниям, днём и ночью ходят со славословиями ангелы Божии, и во время Литургии взблёскивают над Чашей молнии, грешному оку невидимые… Я оцепенел весь от радости, – радости, не похожей ни на одну земную. В ней что-то страшное было и вместе с тем светлое.
– Ну, приучайся к делу! – сказал сторож. – Вот это уголь, – показал мне прессованный хорошо пахнувший кругляк с изображением креста. – Возьми огарок свечи и разгнети его. Это во-первых. Во-вторых, не касайся руками престола: место сие – святое! Далее, не переходи никогда места между престолом и Царскими вратами – грех! Не ходи также через горнее место, когда открыты Царские врата… Понял?
От спокойного тона Евстигнея и я стал спокойнее.
– А где же мой стихарь? – спросил я. – Отец дьякон обещал!
– Эк тебя разбирает! Сразу и форму ему подавай! Ну и народ, ну и детушки пошли! Ладно. Будет и стихарь, если выдержишь экзамен на кадиловозжигателя!
В это время ударили в большой колокол. От первого удара, вспомнилось мне, нечистая сила «яже в мире» вздрагивает, от второго бежит, и после третьего над землёю начинают летать ангелы, и тогда надо перекреститься.
В алтарь пришёл дьякон, улыбнулся мне: ну и хорошо!
За ним отец Василий – маленький, круглый, чернобородый. Я подошёл к нему под благословение. Он слегка постучал по моей голове костяшками пальцев и сказал:
– Служи и не балуй! Всё должно быть благообразно и по чину.
Началось всенощное бдение. Перед этим кадили алтарь, а затем, после дьяконского возгласа, запели «Благослови душе моя, Господа». Особенно понравились мне слова: «На горах станут воды, дивны дела Твоя, Господи, вся премудростию сотворил еси». Когда запели «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых… Работайте Господеви со страхом, и радуйтеся Ему с трепетом», я перекрестился и подумал, что эти слова относятся к тем, кто служит у Божьего престола, и опять перекрестился.
Когда читали на клиросе шестопсалмие, батюшка с дьяконом разговаривали. Мне слышно было, как батюшка спросил:
– Ты деньги-то за сорокоуст получил с Капитонихи?
– Нет ещё. Обещалась на днях.
– Смотри, дьякон! Как бы она нас не обжулила. Жог-баба!
Я ничего не понял из этих отрывистых слов, но подумал: разве можно так говорить в алтаре?
После всенощной я обо всём этом рассказал матери.
– Люди они, сынок, люди, – вздохнула она. – И не то, может быть, ещё увидишь и услышишь, но не осуждай. Бойся осудить человека, не разузнав его. От суесловия церковных служителей Тайны Божии не повредятся. Так же сиять они будут и чистотою возвышаться. Повредится ли хлеб, если семена его орошены грешником? Человек ещё не вырос, он дитя неразумное, ходит он путаными дорогами, но придёт время – вырастет! Будь к людям приглядчив. Душу его береги. Сострадай человеку и умей находить в нём пшеницу среди сорной травы.
– Держи карман шире! – проворчал отец, засучивая щетину в дратву. – Как я там к людям ни приглядывался, ни сострадал им, ни уступал, а они всё же ко мне по-волчьи относились. Ты, смиренница, оглянулась бы хоть раз на людей. Кто больше всего страдает? Простые сердцем, тихие, уступчивые, заповеди Господни соблюдающие. Не портила бы ты лучше мальца! Из него умного волчонка воспитать надо, а не Христова крестника!
Мать так и вскинулась на отца:
– Ты бы лучше оглянулся и узнал: кто стоит за твоей спиною?
Отец вздрогнул:
– Кто?
– Да тот, кто искушал Христа в пустыне! Не говори непутёвые слова. Они не твои. Не огорчай ангела своего. Сам же, когда выпьешь, горькими слезами перед иконами заливаешься. Не вводи ты нас в искушение. А ты, – обратилась мать ко мне, – не всякому слуху верь. У отца это бывает. Жизнь у него тяжёлая была, ну и возропщет порою. А сам-то он по-другому думает! Последнее с себя сымет и неимущему отдаст. В словах человека разбираться надо: что от души идёт и что от крови!
Причащение
Великий Четверг варили пасхальные яйца. По старинному деревенскому обычаю варили их в луковичных перьях, отчего получались они похожими на густой цвет осеннего кленового листа. Пахли они по-особенному – не то кипарисом, не то свежим тёсом, прогретым солнцем. Лавочных красок в нарядных коробках мать не признавала.
– Это не по-деревенски, – говорила она, – не по нашему обычаю!
– А как же у Григорьевых, – спросишь её, – или у Лютовых? Красятся они у них в самый разный цвет, и такие приглядные, что не наглядишься!
– Григорьевы и Лютовы – люди городские, а мы из деревни! А в деревне, сам знаешь, обычаи от Самого Христа идут…
Я нахмурился и обиженно возразил:
– Нашла чем форсить! Мне и так никакого прохода не дают: «деревенщиной» прозывают.
– А ты не огорчайся! Махни на них рукой – вразуми: деревня-то, скажи, Божиими садами пахнет, а город керосином и всякой нечистью. Это одно. А другое – не произноси ты, сынок, слова этакого нехорошего – «форсит»! Деревенского языка не бойся – он тоже от Господа идёт!
Мать вынула из чугунка яйца, уложила их в корзиночку, похожую на ласточкино гнёздышко, перекрестила их и сказала:
– Поставь под иконы. В Светлую Заутреню святить понесёшь.
На Страстной неделе тише ходили, тише разговаривали и почти ничего не ели. Вместо чая пили сбитень (горячую воду с патокой) и закусывали его чёрным хлебом. Вечером ходили в монастырскую церковь, где службы были уставнее и строже. Из этой церкви мать принесла на днях слова, слышанные от монашки:
– Для молитвы пост есть то же, что для птицы крылья!
Великий Четверг был весь в солнце и голубых ручьях. Солнце выпивало последний снег, и с каждым часом земля становилась яснее и просторнее. С деревьев стекала быстрая капель. Я ловил её в ладонь и пил – говорят, что от неё голова болеть не будет…
Под деревьями лежал источенный капелью снег, и, чтобы поскорее наступила весна, я разбрасывал его лопатой по солнечным дорожкам.
В десять часов утра ударили в большой колокол к четверговой Литургии. Звонили уже не по-великопостному (медлительно и скорбно), а полным частым ударом. Сегодня у нас «причастный» день. Вся семья причащалась Святых Христовых Таин.
Шли в церковь краем реки. По голубой шумливой воде плыли льдины и разбивались одна о другую. Много кружилось чаек, и они белизною своей напоминали издали летающие льдинки.
Около реки стоял куст с красными прутиками, и он особенно заставил подумать, что у нас весна, и скоро-скоро все эти бурые склоны, взгорья, сады и огороды покроются травами, покажется «весень» (первые цветы) и каждый камень и камешек будет тёплым от солнца.
В церкви не было такой густой черноризной скорби, как в первые три дня Страстной недели, когда пели «Се Жених грядет в полунощи» и про чертог украшенный.
Вчера и раньше всё напоминало Страшный Суд. Сегодня же звучала тёплая, слегка успокоенная скорбь: не от солнца ли весеннего?
Священник был не в чёрной ризе, а в голубой. Причастницы стояли в белых платьях и были похожи на весенние яблони – особенно девушки.
На мне была белая вышитая рубашка, подпоясанная афонским пояском. На мою рубашку все смотрели, и какая-то барыня сказала другой:
– Чудесная русская вышивка!
Я был счастлив за свою мать, которая вышила мне такую ненаглядную рубашку.
Тревожно забили в душе тоненькие, как птичьи клювики, серебряные молоточки, когда запели перед Великим выходом: «Вечери Твоея тайныя днесь, Сыне Божий, причастника мя приими: не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзание Ти дам яко Иуда, но яко разбойник исповедую Тя, помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем».
«Причастника мя приими…» – высветлялись в душе серебряные слова.
Вспомнились мне слова матери: «Если радость услышишь, когда причастишься, – знай, это Господь вошёл в тебя и обитель в тебе сотворил».
С волнением ожидал я Святого Таинства.
– Войдет ли в меня Христос? Достоин ли я?
Вострепетала душа моя, когда открылись Царские врата, вышел на амвон священник с золотой Чашей и раздались слова:
– Со страхом Божиим и верою приступите!
Из окна прямо в Чашу упали солнечные лучи, и она загорелась жарким опаляющим светом.
Неслышный, с крестообразно сложенными руками, подошёл к Чаше. Слёзы зажглись на глазах моих, когда сказал священник: «Причащается раб Божий во оставление грехов и в жизнь вечную». Уст моих коснулась золотая солнечная лжица, а певчие пели, мне, рабу Божиему, пели: «Тела Христова приимите, источника безсмертнаго вкусите». По отходе от Чаши долго не отнимал от груди крестообразно сложенных рук – прижимал вселившуюся в меня радость Христову…



