
Полная версия
Ли
Динара стояла у окна. Василиса красила ноги.
– Васька, от твоего лака башка раскалывается!
– Это не от лака. Это от папы. Видно вон даже – на виске.
– Это не тот висок… Но тут тоже, да. Немножко.
– В висок бить нельзя.
– Куда можно?
… … …
– Мам.
– А.
– Ты хочешь, чтобы он возвращался?
– Мм.
– Мама! Хочешь или нет? Вот я, например, – не хочу.
– Какая ты. Нельзя быть такой сукой. Он же что-то там тебе подарил.
– Я выкинула. Он всех выгнал! Он должен был уже уехать, а сам взял и припёрся!.. Хорошо, когда его нет. Но он вернётся.
– Не бывает всё время хорошо.
– Редко бывает?
– Ох…
– Мама, не охай.
– Я же Охман…
– Я тоже Охман. Но я не охаю.
– А я да.
– А я нет.
– А я да.
– А я нет!
– А я…
– А я…
– А я…
– ААААААААААААА!!!
3. РозаРоза стояла у окна. Курлыка, поглядывая на неё, доедал борщ.
Роза пообещала: поможешь мне с федералами, с меня жрачка и это твоё «курлык-курлык» – такие звуки он издавал в койке, а так, в остальном, нормальный мужик, даже работает, напарничает со сторожем на кладбище, что-то вроде его зама.
Помог. Мальчишка и толстяк лежали связанные, в подвале заброшенного барака. Они под проклятьем, поэтому должны умереть, но под оберегами, поэтому всё ещё живы. Если заснять на камеру, как они будут умирать, это можно хорошо продать. Можно попробовать продать – Роза таким никогда не занималась, только слышала. А теперь она хваталась за любую соломину. У Розы рак, рак горла, и ей нужны деньги.
Мысль про камеру стукнула в лысую Розину голову внезапно, в последнюю секунду, мальчишка почти снял колечки. Сначала эта мысль была даже не про камеру, а про пользу. Жалко стало, что его вот так, бесполезно разорвёт. Бесполезно и бесплатно… Хорошо, что она прихватила с собой баллончик. Хорошо, что пацан глуп и безобиден (по глупости попал, точно). А уж как хорошо, что, заглянув домой, Роза и глупого пьяного толстяка застала живым и невредимым! Она не слишком на это надеялась, а вот поди ж ты… Пшикнула и в него. Ну а дальше – хорошо, что она дружит с Курлыкой. Давно уже дружит. И живёт он всего через барак. И лысая она ему даже больше нравится…
Она, как болеть начала, стала островками лысеть – много-много островков, как на плешивой кошке. Советчицы присоветовали ей полностью голову побрить и купить дикого цвета парик, мол, тогда будут обращать внимание на цвет – первое внимание. А до второго ведь редко доходит…
У Курлыки доходило. Он стаскивал с Розы парик и водил ладошками по лысой голове, от этого курлыкал ещё больше.
Да, он человек неплохой, и без его помощи она бы не справилась. Он и тележку подогнал, и верёвку хорошую, крепкую, и связал как надо (наручникам не доверял), и место тихое показал – а надо-то ему всего ничего, ну погладит, ну присунет.
Доел… Ух и несёт же от него этим борщом.
Курлыка кряхтел и курлыкал, а Роза размышляла. В подвале темно, а чтобы заснять, надо чтоб видно. Хорошо видно! Хорошо бы и слышно – но из подвала ведь и на улице слышно будет…
Роза вздохнула.
– Кайфово? – замер Курлыка.
– Ага.
– Ну, вот…
– Лыка, – сладким голосом протянула Роза. То, что пришло ей на ум, в её лысую черепушку, было просто замечательно, просто отлично, такое только сам создатель мог подсказать, сам создатель, не иначе. Но сделать это мог только Курлыка. – Лыка, сможешь сделать кое-что? Сделаешь?
Он опять замер, но теперь в лёгком замешательстве. И так уже – тележка, верёвка, тащил, вязал…
– А я отсосу… – И лысина, не дожидаясь ответа, нырнула вниз.
Роза сосала и думала: когда рак займёт всё горло, она не сможет сосать. И борщ она кушать не сможет… Советчицы помогли чем смогли, боли нет, но вот что они сказали: рак – это клешни. Не важно, Роза, чувствуешь ты их или нет, они продолжают смыкаться. Они сомкнуться, Роза, на твоей шее, и покатится, Роза, прочь твоя голова…
Голову её поглаживал Курлыка. Он пах мочой, потом, сыром, прелой кожей и лез курчавыми волосами в нос и рот. Дышал животом. Чтобы выжить, надо чтобы всё получилось.
Глава 3. Светотень
1. На дне / Тень…Звук распыления, кисловатый привкус яблока. Темнота.
Эта темнота не хорошая и не плохая, она никакая, мне никак. Было никак. А теперь я вплываю в другую, реальную темноту, и ясно понимаю, что хорошей она не будет…
Первое, что я чувствую – что дышу с натугой. Потому что рот заклеен скотчем. Потом острый песок под щекой и верёвку, от неё больно, особенно плечам, и беспомощно, особенно рукам. Пытаюсь дёрнуться, но вся попытка уходит куда-то внутрь – тот, кто связывал, хорошо это умеет, и если я буду трепыхаться и дальше, только потрачу силы, а их и так почти нет. Не знаю, пригодятся ли они ещё когда-нибудь, но если пригодятся?..
В лицо мне сопит Касацкий. Я его не вижу, а слышу и чую – у него даже из носа несёт алкоголем и специями. Дышит он тоже с натугой, замедленно, с большими промежутками. Иногда эти промежутки просто как пропасти. Такое замедленное дыхание было у мамы после «иришки», ирифритовых капель. Думаю, в баллончике и был ирифрит. Капли тоже сильно пахли яблоком, оно даже нарисовано было на упаковке, почему-то сине-зелёное. Боль они гасили напрочь, но только вместе с мамой. Не держать же её было в постоянной отключке. По-настоящему выручала нас только сарга. Совсем не долго, но выручала…
Я лежу, дышу (сейчас это прямо какое-то отдельно взятое, серьёзное дело) и решаю, что же ещё мне нужно обязательно сделать. Получается, что:
1. повернуть голову;
2. ничего.
Голову повернуть нужно в другую сторону, от Касацкого. И не столько из-за его запаха, сколько из-за моих мышц. Мышцы сильно затекли. Я не чувствую ни шеи, ни горла. Сколько мы так валяемся?
Я делаю ещё один рывок. Всё. Теперь песок режет другую щёку, а алкоголь не режет нос…
Теперь второй пункт плана. Он только кажется простым. Делать ничего – совсем не то же, что ничего не делать, хоть это и трудновато объяснить. Мне, например, объяснил Сардар, когда его забирали. Вернее, он даже не объяснял, просто я понял это благодаря ему. Они уже звонили в дверь, и я его спросил: «Что ты будешь делать?». Он сказал: «Буду делать ничего», – и подмигнул мне. И я сразу понял, что это не значит «ничего не делать», что значило бы – сдаться и вообще… поникнуть. Но ведь Сардар не поник. Он подмигнул!
Дёргаться он не стал, это вряд ли бы что-то изменило. Вот и мне сейчас не надо бы, хотя руки просто сами хотят освободиться, они там, за спиной, как вывернутые крылья. И они болят, они не согласны с положением! От этого надо отвлечься. Так я сохраню силы, и потом сам себе спасибо скажу – если придётся, конечно. Ну а если не придётся, не скажу. Тогда тем более надо отвлечься и потратить это время на что-то хорошее. Я потрачу его на Сардара…
Ещё раз ощущаю всё, что ощущается, – на всякий случай. Я ведь не знаю, что нужно тем, кто связал нас и запихал в эту темноту, на этот песок. Может, заскочив сюда, они первым делом нас прикончат. Да, сразу не прикончили, но мало ли, их планы поменяются, и держать нас здесь уже не будет необходимости, а выпускать – возможности, и тогда ощущать не придётся уже ничего. Но пока ещё приходится, ощущается.
Я как какой-нибудь рухнувший самолёт с задравшимися крылышками. Мой мотор работает медленно, мой самолётий нос в песке. Песок царапучий, я не знаю, какого он цвета, но представляется какой-то холодный – сизо-серый. Сизо-серое дно океана темноты. Или пожалуй даже – лужи, вряд ли помещение большое, это понятно по каким-то признакам, какие так сразу и не назовёшь. По звуку, наверно. В огромном зале сопение Касатки и моя возня слышались бы по-другому…
Надо отсоединиться от сопения, от песка, от этого самолёта, от этого момента – и тогда боль и неудобство тоже отсоединятся. Не надо будет ничего терпеть, всё это будет где-то в стороне… И этому меня тоже научил Сардар. Жаль, что я не мог рассказать это Ладе, а если бы и рассказал, она бы всё равно не услышала. Чтобы услышать, нужно время, хотя бы немножко, и очень слушать, и ещё что-то или кто-то, может быть – Сардар…
Впервые я увидел его, когда мы с отцом выходили из клиники, с очередным рецептом на «иришку» для мамы. Сардар раздавал что-то похожее на флаеры. Тогда я, конечно, не знал, что это он. Просто паренёк, и почему-то показалось, что стареющий паренёк, может быть из-за залысин, – волосы у него хорошие, по плечи, но и залысины довольно сильные – ото лба, в обе стороны. Вручая яркую, как фантик, бумажку, он говорил «Выздоравливайте!» и улыбался так, как будто действительно этого желает и вообще рад тебя видеть и что-то там тебе желать. Чем-то он был похож на факира, на фокусника, на циркача, на артиста. Он не стоял на месте, но и не сказать, что ходил туда-сюда, просто он был в каком-то непрерывном движении – и в то же время на месте, на выходе, у дверей.
Он дал свой фантик отцу, а не мне, просто отец был ближе, когда мы мимо проходили. Но улыбнулся нам обоим – одной двойной улыбкой…
– Выздоравливайте!
– Группа поддержки больных и родственников… Шарлатаны! – Отец был раздражён. Он всегда был раздражён по выходу из разного рода медучреждений. Флаер чуть не улетел в ближайшую урну, но я его перехватил.
– Зачем?
– Просто…
Я решил сходить.
Я уже видел эту группу, в Сети, но не думал, что мамина болезнь так затянется и что всё это мне может пригодиться. Ну и ещё, я не хотел разговаривать в Сетке. В реале я прикрываю свою дебилосигналку – как могу, рукавом, иногда другими браслетами или напульсником. Это не слишком помогает, люди всё равно понимают – что-то не так, не говоря уже о том, что за напульсник штрафанут, если поймают. И всё-таки мне как-то спокойнее, что эта желтизна не сигналит так постоянно. А в Сети она постоянная. Всегдашняя пометка, её не прикроешь, это как свет фар, желтые фары, которые светят даже дальше, чем я бы хотел проехать. Дальше чем я бы хотел…
Группа собиралась в нижнем ярусе Мальцевского торгового центра, в кафе.
Кафешка открытая, только низенькое белое ограждение, и люди шли и шли мимо, с покупками и без, но с «покупочными» лицами, а мы (нас было семеро, вместе со мной) сидели и ждали координатора. И все почему-то молчали, хотя, казалось бы, пришли пообщаться и что-то для себя выяснить. Я, конечно, тоже молчал как рыба, хоть мне и приходилось себя сдерживать, чтобы с кем-нибудь не заговорить, – но тут же и не приходилось, что говорить? Вот придёт координатор…
Но его всё не было.
Прямо за мной сидела полная, совершенно прекрасная женщина, пахнущая косметикой, немного лекарствами и сильно ванилью, и она медленно и очень долго что-то искала в своей огромной перламутровой сумке, и обдавала меня этой ванилью и прекрасностью, и задевала – очень мягко, где-то между лопаток. Я даже оборачивался два раза, потому что явственно задевала, мягко, но явно. Но она продолжала рыть – сумка была какая-то неисчерпаемо-бездонная…
Кроме мурашек я получил ещё и вполне предсказуемый стояк, и когда, наконец, появился координатор – а это был тот самый «фокусник», и он представился: Сардар, – мне было уже ни до чего.
Но я сосредоточился, я старался, я привёл себя в чувство – в нормальное чувство, вышел из полуобморочно-эротичного, мне, честно говоря, даже стул от ванильно-лекарственной пришлось отодвинуть, – и всё-таки готов был выслушать всё, что расскажет сей Сардар. И много чего у него спросить.
Мама болела уже четвёртый месяц, два раза лежала в клинике и пол-раза в Ротманском Институте (сначала её туда взяли, потом передумали), диагноз так и не поставили. Вернее, диагнозов было много, разных, а толку мало. Ей становилось всё хуже. А главное – боли, болевые приступы, когда болело всё (она не могла сказать точнее, она так и говорила – всё). С ними справлялась только «иришка». Её долго не хотели прописывать, а когда прописали, мы обрадовались, и зря. Она превращала маму в манекен. Манекен дышал, но и дышал-то как-то не по-человечьи, еле-еле, с перерывами. И всё-таки это было лучше, чем приступы. Манекен был лучше, чем то, во что мама превращалась во время приступов, и мы ходили, и ходили, и ходили за рецептами.
Всё, что мы могли спросить у врачей, мы давно уже спросили. Точнее спрашивал отец, со мной они, конечно, не беседовали, ничего не обсуждали – пожалуй, ни на кого эта сигналка не действовала так безотказно и моментально, как на врачей. Не знаю зачем, но отец всегда упоминал о моей проблеме, может быть, он считал, что так у них будет больше охоты помочь – дурачку нужна мамка. Но охоты не прибавлялось, происходило только вот что: профессиональным движением задирая мне рукав, они сразу же делали эти свои вежливо отстранённые лица и косились на отца. На вежливо отстранённых лицах было написано: «Понимаем-понимаем…». Мне хотелось им сказать: лучше бы вы понимали, что с мамой, – но я ничего не говорил. Разговаривали не со мной. А иногда мне казалось, что и не с отцом, а с каким-то образом мужа, удручённого болезнью жены. И как будто эта удручённость всем ясна, хватит уже её показывать. А отец всё показывал и показывал, и был каким-то жалким. Я понимал: он проигрывает. Все мы проигрываем. Надо было что-то делать. Слушать кого-то другого, не их, спрашивать кого-то другого. Я не думал, что группа – выход. Но ведь бывает и выход на выход, много чего бывает, наверно поэтому я и пришёл…
Сардар рассказал нам, что болезнь отличается от смерти, болезнь обратима, это часть жизни, а не смерти; зачитывал какую-то статистику; приводил примеры; вспоминал случаи; объяснял, как важно верить в выздоровление, ну или хоть во что-нибудь…
Ясно было одно: это собрание – сеанс артистичного словоблудия. Что можно спросить после словоблудия? Под частым словесным дождём мои вопросы расползались и таяли. Наверно, мне должно было быть досадно. Досадно и было, но только наполовину, отчасти. Другая моя часть была совсем не под дождём, даже наоборот – под лучами. Облучение обаяния, вот что это было, так я думаю…
На какие-то секунды мне удалось поймать его взгляд, и у меня возникло странное чувство, как будто я за что-то зацепился. Как если бы вокруг была ровная-ровная поверхность – картон, например, или бумага, – и вдруг из этой бумаги торчало бы деревце. Есть, знаете, такие низенькие деревца, маусинки, у отца вокруг музея высажены. У них толстый стебель, но высота – по щиколотку, и они похожи на конусы с листиками. И за такой конус можно знатно зацепиться, так зацепиться, что…
«Сеанс» подошёл к концу, Сардар раздал какие-то опросники, и все начали разбредаться. Мне не хотелось уходить, но к моему столику подошла уборщица и принялась его вытирать, двигать, поправлять подставку с салфетками – видимо, договорённость с кафешкой была на определённое время.
Я продолжал сидеть – как назло, – а потом, как ошпаренный, вылетел. Мне почему-то ужасно неудобно, когда я вижу, что кому-то мешаю. И сейчас неудобно, а тогда, два года назад, мне казалось, что я только и делаю, что мешаю, что если кто-то меня и заметил, то только потому, что я помешал…
Оглянувшись, я увидел, как к Сардару подошла моя ванильно-лекарственная. Совсем близко подошла и, как бы невзначай, поставила на стул, прямо ему под локоть, свою гигантскую, сияющую розовым перламутром сумку. Они перекинулись парой слов, и Сардар – я не был в этом уверен, но показалось мне явственно – бросил что-то в этот перламутр…
Мне было не очень интересно, что бы это могло быть, наверно, это странно, более чем странно, но клянусь, это было так. Мне было интересно и важно совсем другое. Мне было как-то щемящее грустно от того, что ванильная – моя ванильная! – касалась Сардара – моего лучисто-обаятельного Сардара! – своими широкими белоснежными рукавами (у неё вообще была очень свободная одежда, и от каждого движения что-то куда-то ползло, сдвигалось, что-то всё время оголяя). Я тоже хотел быть там, рядом с ними, я готов был пообещать не мешать, замереть. Представил, как там пахнет ванилью, косметикой и чуть-чуть лекарствами, и мне опять стало нехорошо и хорошо. Полуобморочно.
Я отправился – пошёл, почти побежал – в туалет. Потом услышал, за спиной, за дверью: «Открой», – и даже не знаю, что сказать об этом «открой». Я просто открыл. Это был Сардар…
Мы вернулись в кафе, сели в дальний угол (люди всё равно ходили, но уже не мимо, а где-то там, в отдалении), он принёс пива.
– Я хочу, чтобы ты понял… – начал он.
– Да всё я понял, – сказал я. Честно говоря, я испугался. Испугался, что он начнёт это как-то комментировать. Не надо было комментировать. Впервые кто-то подошёл ко мне так близко, стоял так близко. Не надо, не надо было комментировать… И слава создателю, он и не собирался!
– Я хочу, чтобы ты понял, – повторил он. – Людям нужна не какая-то там поддержка. Людям нужна сарга…
Сначала отец и слышать не хотел, нет наркотикам и всё такое, но я уговорил его попробовать – дать маме попробовать, сам он не попробовал до сих пор, – и всё сразу стало ясно.
Веточки не возвращали маму, нет, это тоже была не она. Не она, но и не с замиранием дышащий манекен. Это был какой-то малознакомый человек, со спокойным интересом просматривающий свои глюки. Спокойный интерес лучше раздирающих криков? Да. Лучше выключенной неподвижности? Да. Отцу я сказал, что саргу продают в группе и что это нормальная ситуация.
Отец совсем утонул в своём удручении, он не мог, а может и не хотел сообразить, что ситуация не может быть нормальной, что никакая группа не должна и не может продавать наркоту. По сути, он тоже смотрел галлюцинации, только по телеку. Закрывался в комнате и смотрел…
Мать под саргой, отец под телеком. Я благодарил создателя, что весной мне исполнилось, наконец, шестнадцать, и к нам больше не ходили репетиторы и контролёры из муниципального медконтроля. Я уверен: зарули кто-то из них в какой-нибудь из этих моментов – мать под саргой, отец под телеком – и у меня были бы проблемы похлеще слабоумия, почище недочувствия. Отправили бы в какой-нибудь приют – на месяц, на год, на неделю, на столько, сколько бы мне там оставалось до волшебной цифры «16». Как выразилась однажды медконтролёрша, мне нужен призор. Теперь его, конечно, не было. Я был беспризорным. И я был совсем один. У меня был только Сардар для сарги для мамы, а это слишком длинная цепочка, чтобы быть действительно моей. Она была вот именно что для. И только иногда. Когда сарга кончалась.
Сардар делал вид, что между нами ничего не произошло. Я тоже. Не знаю, как у меня получалось, но я старался. Просто покупал саргу и всё. Приходил туда, куда он говорил, и покупал. Часто в группах, кафешках, беседках, но иногда это были действительно странные места – вроде чёртова колеса в Центральном парке. О, это чёртово колесо было чёртовым колесом счастья – потому что безо всякой группы, только я и Сардар.
Помню, как медленно, еле-еле ползла эта медленная, очень медленная конструкция – тянущееся движение по зелёному фону, вдоль высоченных тополей, – и каким быстрым было это движение у меня внутри. Мне казалось, мы не опускались, а падали. Я хотел, чтобы эти минуты не кончались, чтобы Сардар не уходил, чтобы я не уходил, чтобы мы были, оставались здесь. Не важно где. Просто были, просто рядом.
Я не знал, как сказать ему об этом. Получилось бы что-то ужасно неправильное. Могло получиться. Могло получиться, что моему члену нужна глотка. Что мне понравилось. Нет, не это ужасно, что понравилось. Ужасно, что это было не так – и не наоборот. Не не понравилось тоже. Просто дело вообще было не в членах и не в глотках, и я не знал, как это объяснить. Дело наверно… в маусинках. Дело в том, что я зацепился. И больше не хотел на голую бумагу, на картон. Я, как голодный козёл, хотел тех маусиновых листиков. Мне действительно было голодно, очень (очень одиноко). Я твёрдо решил, что не отцеплюсь.
Однажды я так и сделал – просто не отцепился. В прямом смысле.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.








