
Полная версия
Немой свидетель

Немой свидетель
Фарфоровый свидетель
Туман в тот октябрьский день был не явлением природы, а продолжением самой материи города – густым, сизым, медленно ползущим вдоль улиц, оседающим на кирпичах мокрой пылью и заполнявшим легкие холодной, промозглой ватой. Он просачивался сквозь щели в дощатых заборах, окружавших стройплощадки, клубился в глубоких арках подъездов и, казалось, даже приглушал звук – гул редких машин, обрывки разговоров, скрип ветки о железо. Город дышал тихо, с хрипотой, и каждое дыхание пахло сыростью, ржавчиной и далеким, едва уловимым перегаром от сжигаемых во дворах прошлогодних листьев.
Давид Корнев ехал к месту, уже зная, что найдет там смерть. Знание это было не предчувствием, а тяжелым, знакомым грузом в нижней части желудка, холодной галькой, лежащей на дне сознания. Синяя мигалка «Лады-Приоры» отражалась в тумане жалкими, расплывчатыми всполохами, не освещая, а лишь подчеркивая непроницаемость пелены. Он не включал сирену; в этой тишине она показалась бы кощунственным визгом. Рука лежала на руле неподвижно, лишь пальцы время от времени постукивали по ободу в такт несуществующей мелодии – механический ритм, заменявший ему внутренний метроном.
Старый пивзавод вырастал из тумана внезапно, как призрачный корабль, потерпевший крушение на окраине времени. Красный, некогда яркий кирпич почернел и покрылся бурыми подтеками, словно стены медленно сочились смолой. Высокие трубы, когда-то испускавшие густой сладковатый дым, теперь зияли слепыми черными жерлами. Заброшенная котельная притулилась к основному зданию низкой, приземистой пристройкой, ее окна были зияющими дырами, затянутыми паутиной и полиэтиленом, выцветшим до грязно-молочного оттенка. Уже собралась толкучка: две патрульные машины, их фары выхватывали из мрака клочья тумана и замызганные сапоги оперативников; черный, пузатый автомобиль криминалистов; и белая «газель» с траурными штрихами на боку – бригада судмедэкспертов. Свет мигалок, отражаясь во влажном асфальте и тумане, окрашивал все пространство в тревожное, мерцающее лиловое марево.
Корнев вышел из машины, и холодный воздух мгновенно обволок его лицо липкой, влажной пленкой. Он натянул перчатки – тонкие, черные, кожаные, – поправил воротник плаща и двинулся к зданию, не обращая внимания на кивки и взгляды. Его шаги по щебню и битому стеклу звучали глухо, приглушенно, будто земля здесь впитала в себя не только воду, но и все резкие звуки. Запах ударил в нос, сложный и многослойный: прелая листва, густая нота плесени и старого кирпича, едкий шлейф голубоватого дыма от сигарет дежурных, и под всем этим – сладковатый, тяжелый и совершенно неоспоримый запах тления. Он висел в воздухе не как отдельная нота, а как фон, как сама атмосфера этого места.
Вход в котельную представлял собой пролом в стене, когда-то, вероятно, бывший дверью, а ныне заросший крапивой и репейником. За ним царил полумрак, нарушаемый лишь лучами фонарей, поставленных криминалистами. Свет вырывал из темноты куски пространства: груду битого шлакоблока, обрывки ржавых труб, покрытые толстым слоем серой пыли и птичьего помета механизмы, чье назначение уже нельзя было угадать. Пыль, поднятая на ногами, висела в лучах фонарей неподвижными косматыми столбами.
И в центре этого разрушения, в пятне самого яркого, почти хирургического света, лежала она.
Молодая женщина. Лет тридцати. Темные волосы растрепались, обрамляя бледное, почти восковое лицо с застывшим выражением не столько ужаса, сколько глубочайшего удивления. Она была одета в неброскую, практичную одежду – джинсы, темный свитер, куртку. Руки ее были аккуратно, с неестественной, почти церемониальной точностью сложены на груди, одна ладонь поверх другой. И в этих сложенных, уже окоченевших руках, будто на троне или в колыбели, сидела кукла.
Корнев замер на пороге, пропуская вперед щелчки фотоаппаратов и бормотание криминалистов. Его взгляд скользнул по телу, зафиксировал отсутствие явных ран, синеватые тени под глазами и на шее, и устремился к тому, что держали эти мертвые руки.
Кукла была старинной, фарфоровой, высотой с предплечье взрослого человека. На ней было пышное, выцветшее от времени кружевное платье цвета слоновой кости, с мелкими, искусно вышитыми розочками, поблекшими до бледно-розовых пятен. Туфельки – крошечные, из лакированной кожи, потрескавшейся от старости. Но главным было лицо. Фарфор, казалось, светился изнутри в искусственном свете, обретая теплое, почти живое мерцание. Щеки были тронуты легким, искусным румянцем, губы, полуприоткрытые в наивной улыбке, имели нежный коралловый оттенок. А глаза… Глубокого синего стекла, с нарисованными длинными ресницами и крошечными бликами в уголках. Они смотрели прямо перед собой, через голову мертвой женщины, в темноту котельной, и в этом взгляде была недетская, застывшая в вечности осведомленность.
Тишина в помещении стала вдруг абсолютной, давящей. Корнев слышал только собственное сердцебиение, ровное, неспешное, и отдаленный гул в ушах.
– Корнев, – раздался позади него хриплый, пропитанный дымом голос.
Он медленно обернулся. В проеме стоял Семакин, его массивная фигура почти полностью перекрывала свет с улицы. Лицо начальника, грубое, с обвисшими щеками и глубокими складками от ноздрей до уголков рта, было похоже на помятый пергамент.
– Что? – голос Корнева прозвучал тише, чем он ожидал.
– Чего встал, как столб? – Семакин шагнул внутрь, его взгляд скользнул по телу, почти не задерживаясь, и уперся в Корнева. – Все ясно как божий день. Решетова Ольга Викторовна. Тридцать два года. Разведена. Бывший муж – алкаш, с приводами, на прошлой неделе угрожал. Душил, наверное, и при жизни. Вот и доигрался. Понял?
Корнев не отвечал. Он снова смотрел на куклу. На то, как ее фарфоровые локти покоятся на сложенных ладонях женщины. На идеальную симметрию композиции.
– Я сказал, понял? – Семакин приблизился, от него пахло дешевым лосьоном после бритья и потом. – Оформляй версию. Бывший – в разработку. Через два дня отчет на столе. Городу не нужна истерика из-за какой-то… шарманки.
– Куклы, – тихо поправил Корнев.
– Что?
– Это не шарманка. Это антикварная кукла. Довольно редкая.
Семакин фыркнул, звук был похож на лопнувший мех.
– Мне плевать, шедевр это или хлам. Это вещдок. Изъять, описать, в пакет. И работать по факту убийства, а не по музейному каталогу. Ясно?
Корнев кивнул, не отрывая взгляда от синих стеклянных глаз. Они, казалось, ловили свет фонарей и дробили его, превращая в холодные, безжизненные искры.
Семакин, что-то буркнув себе под нос, развернулся и вышел, оставив за собой волну тяжелого воздуха. Корнев сделал шаг ближе, присев на корточки. Он не смотрел на лицо женщины, только на куклу. Криминалист, мужчина в белом комбинезоне, осторожно пытался приподнять игрушку.
– Стой, – сказал Корнев. Голос прозвучал резко, командно. – Не трогай руками.
– Перчатки на мне, Давид Ильич.
– Все равно. Видишь? – Корнев указал на бока куклы, чуть ниже рук. – Отпечатков пальцев нет. Совсем. Пыль стерта. Но есть… вмятины. Едва заметные. Следы от чего-то узкого. Щипцов, может. Или пинцета.
Криминалист наклонился, направив луч карманного фонарика.
– Есть, – подтвердил он без интереса. – Зафиксируем.
Корнев поднялся. В голове, вопреки воле, начал выстраиваться логический каркас. Бывший муж-алкоголик. Импульсное, яростное убийство. Но тогда – хаос. Следы борьбы, опрокинутые вещи, беспорядок. Здесь же… здесь был ритуал. Тщательный, выверенный, неспешный. Сложенные руки. Посаженная с математической точностью кукла. Отсутствие своих отпечатков на самой кукле. Это говорило о хладнокровии. О подготовке. О цели, которая была важнее, чем просто убийство.
Он почувствовал знакомое, почти приятное напряжение в висках – начало работы механизма, который должен был разложить хаос на составляющие, упорядочить, объяснить. Но на этот раз где-то в глубине, под слоями профессионального анализа, шевельнулось что-то иное. Смутное, неприятное. Как щекотка заперхшего горла.
Он вышел из котельной, чтобы вдохнуть воздух, но воздух снаружи был таким же – пропитанным смертью и тлением. Туман начал медленно рассеиваться, превращаясь в моросящую, колючую изморось. Капли воды застревали в волосах, стекали за воротник. Он достал телефон, чтобы позвонить в информационный центр, проверить бывшего мужа, но пальцы замерли. Вместо этого он смотрел, как из здания выносят на носилках черный пластиковый мешок с телом, а следом, в отдельном прозрачном пакете с биркой, – куклу. Ее синие глаза, казалось, следили за ним через пластик, пока пакет не погрузили в «газель».
***
Его квартира была крепостью, выстроенной против внешнего хаоса. Двухкомнатная, в доме сталинской постройки на тихой, густо заросшей липами улице. Паркет, темный, натертый до матового блеска, но не скрипящий. Мебель – минималистичная, темного дерева и черной кожи, без узоров, без лишних деталей. Книги на полках стояли ровными шеренгами, корешки выровнены по краю. На кухонном столе – только электрический чайник и одна кружка. Никаких фотографий, сувениров, безделушек. Даже воздух здесь казался неподвижным, прошедшим через фильтр, лишенным запахов, кроме легкого аромата древесины и старой бумаги.
Корнев снял плащ, аккуратно повесил его на вешалку, поставил ботинки на подставку. Движения были автоматическими, отточенными годами. Он включил свет в гостиной – неяркую, теплую лампу на торшере, – и сел в кресло у окна. За окном, в глубоком синем вечернем мраке, мигали редкие огни, отражались в мокром асфальте. Город за стеклом был похож на аквариум с грязными стенками, где медленно плавали тусклые, неясные тени.
Он закрыл глаза, пытаясь вызвать в памяти детали. Не эмоции, не впечатление, а именно детали. Сложенные руки. Оттенок синевы на шее. Ткань платья куклы. Следы от щипцов. Но вместо четкой мозаики перед внутренним взором вставало одно: лицо. Фарфоровое лицо с наивной улыбкой и глазами цвета холодного, глубокого льда. И эти глаза, казалось, смотрели не в темноту котельной, а прямо на него, Корнева, сквозь время и пространство, сквозь стены его квартиры.
Он открыл глаза. В комнате было тихо. Тикали только старые настенные часы с маятником, доставшиеся ему от деда. Тихо, мерно: тик-так, тик-так. Ритм был успокаивающим, упорядочивающим. Он сосредоточился на нем, пытаясь заглушить навязчивый образ.
Не получилось.
Он встал, прошелся до кухни, налил в свою единственную кружку воды, выпил залпом. Вода была тепловатой, безвкусной. Вернулся в кресло. Включил ноутбук, открыл базу данных, начал читать предварительную информацию по Решетовой. Работа, рутина – вот лекарство. Она работала бухгалтером в небольшой фирме. Жила одна. Из близких – только мать в другом городе и тот самый бывший муж. Алкогольная зависимость, судимость за хулиганство пять лет назад. Версия Семакина была логичной. Удобной.
Но кукла.
Антикварная. Редкая. Откуда она? Купил ли ее убийца специально? Или она была его собственностью, частью какой-то коллекции? И зачем? Чтобы оставить знак? Послание? Или это был трофей, подарок жертве, ее детская игрушка, изъятая из прошлого?
Корнев откинулся на спинку кресла, снова закрыл глаза. Теперь он видел не только лицо. Он видел всю композицию целиком, как картину: мрак разрухи, пятно света, мертвое тело, и в центре – это фарфоровое совершенство, эта немыслимая, кощунственная красота. Порядок, наведенный среди хаоса. Безумие, принявшее форму высшей рациональности.
В комнате стало холодно. Он не включал отопление, ждал установленной даты. Холод просачивался сквозь стены, старые, толстые, но уже насквозь пропитанные городской сыростью. Он потянулся за пледом, сложенным на соседнем стуле, и в этот момент его взгляд упал на темный угол комнаты, между книжным шкафом и стеной.
Там, в глубокой тени, за пределами круга света от лампы, стояла она.
Кукла.
Та самая. В кружевном платье. С синими глазами.
Сердце Корнева на мгновение замерло, потом ударило с такой силой, что боль отдала в виски. Он резко встал, кресло откатилось назад с сухим скрипом. Он щелкнул выключателем на стене. Вспыхнула люстра, залив комнату ярким, безжалостным светом.
Угол был пуст. Там стояла только старая, высокая напольная ваза, которую он так и не удосужился выбросить.
Призрак. Галлюцинация. Усталость.
Он провел рукой по лицу, почувствовав под пальцами жесткую щетину и влажную кожу. Дышал он неровно, рвано. Тиканье часов теперь звучало не как ритм, а как отсчет. Отсчет до чего-то.
Корнев выключил люстру, снова погрузив комнату в полусвет торшера. Он не вернулся в кресло. Подошел к окну, уперся ладонями в холодное стекло. За окном по-прежнему шел мелкий, назойливый дождь. Город был немым, темным, бесконечно далеким. И где-то в его глубине, в его сырых подвалах, на чердаках старых домов, в чьем-то воспаленном сознании, уже зрела следующая часть этой странной, безмолвной поэмы. А он, Давид Корнев, следователь, который должен был все контролировать, видел только первый штрих. И чувствовал на своей спине незримый, холодный, как фарфор, взгляд.
Язык вещей
Зал ожидания в морге представлял собой не комнату, а некое подобие воздушной шлюзовой камеры между миром живых и тем, что лежало за тяжелой металлической дверью с матовым стеклом. Стены, выкрашенные в тусклый, грязновато-салатовый цвет, поглощали свет, а не отражали его. Пластиковые стулья вдоль стен казались приклеенными к линолеуму цвета запекшейся крови. Воздух был особым – стерильно холодным, с доминирующей, въедливой нотой хлорки, под которой, как басовая струна, витал сладковатый, лекарственный запах формалина и чего-то еще, неопределимого, но органического, что заставляло непроизвольно дышать мельче. Тишину нарушало лишь равномерное, негромкое гудение вентиляции – белый шум, предназначенный для заглушения других, менее абстрактных звуков.
Давид Корнев сидел неподвижно, уставившись в стену напротив. Он приехал сюда за фактами, за тем, что можно измерить, взвесить, описать протокольным языком. Тело, как машина, ломается по определенным законам. Эти законы он уважал. Они не лгали. В кармане его плаща лежал диктофон, но включать он его не стал. Здесь слова следовало не записывать, а пропускать через фильтр собственного восприятия, отсеивая эмоции, оставляя голые связи.
Дверь открылась беззвучно, и в проеме появилась она. Невысокая, в белом медицинском халате, слегка мешковатом, с темными волосами, убранными в небрежный, но практичный узел. Лицо у нее было спокойное, почти умиротворенное, с мягкими чертами и внимательными карими глазами, которые смотрели не оценивающе, а принимающе. Она несла в руках тонкую папку и, казалось, не замечала давящей атмосферы коридора, как не замечает аквалангист давления толщи воды.
– Корнев? – голос у нее был тихий, ровный, без металлических ноток. – Я Соболева. Проходите.
Он поднялся, последовал за ней по короткому коридору в кабинет. Это было нечто среднее между лабораторией и скромным рабочим кабинетом. Стол, заваленный бумагами и отчетами, микроскоп, стопки книг по судебной медицине и химии. На одной из стен висела диаграмма человеческого тела с латинскими обозначениями. Ничего лишнего. Запах здесь был другим – меньше хлорки, больше бумажной пыли, старого дерева и слабого аромата хорошего, но давно выпитого кофе.
– Садитесь, – сказала Соболева, указывая на стул, и заняла свое место за столом. Она открыла папку, и ее движения были плавными, экономичными, без суеты. – Я составила предварительный отчет по Решетовой Ольге Викторовне. Причина смерти – механическая асфиксия, удушение. На шее следы рук, соответствующие сдавлению. Предположительно, сзади. Сопутствующих повреждений, указывающих на активное сопротивление, минимум. Возможно, была застигнута врасплох или знала нападавшего и не ожидала насилия. Время смерти – между девятью вечера и полуночью. Точнее после гистологии.
Она говорила, глядя в бумаги, иногда поднимая глаза на Корнева, но не задерживая взгляда. Ее слова падали, как капли в мерную колбу, точно и без эмоций.
– А кукла? – спросил Корнев, когда она сделала паузу.
Соболева кивнула, как будто ждала этого вопроса. Она отложила один лист, взяла другой, испещренный таблицами и пометками.
– Вещественное доказательство номер три. Антикварная фарфоровая кукла, предположительно немецкого или французского производства, конец XIX – начало XX века. Состояние – хорошее, но не музейное. Следов крови, выделений жертвы на поверхности не обнаружено. Волокна на платье соответствуют волокнам одежды жертвы – шерсть свитера, деним. Это подтверждает, что кукла была помещена в руки уже после смерти.
Она посмотрела на Корнева прямо, и в ее взгляде появилась тень чего-то, похожего на профессиональный интерес.
– Но есть несоответствия. Во-первых, отпечатков пальцев, как вы и заметили, нет. Поверхность фарфора на туловище, в местах вероятного контакта, протерта. Но протерта не тканью, которая оставила бы микрочастицы, а, судя по микроследам, чем-то вроде замши или очень мягкой кисти. Целенаправленно. Во-вторых, вот это.
Она протянула ему лист с увеличенной микрофотографией. На сером фоне виднелись странные, крошечные, похожие на рассыпанный порошок структуры.
– Споры плесени. Не та, что в котельной. Та была банальной, кладоспориум, вездесущая. Эти – специфические. Aspergillus versicolor, конкретный штамм, который любит особый микроклимат: старые каменные или кирпичные подвалы с постоянной, вековой сыростью, плохой вентиляцией и определенным составом строительного раствора. В городе такие подвалы остались только в историческом центре, в купеческих особняках постройки до 1917 года. Некоторые из них законсервированы, некоторые используются как склады. Эта плесень не могла попасть на куклу в котельной. Она была на ней изначально. Кукла хранилась или долгое время находилась в таком месте.
Корнев взял лист, хотя фотография мало что ему говорила. В уме щелкнул первый, едва уловимый замок. Плесень. Подвал. Детская травма жертвы? Пока нет. Слишком рано.
– Что еще? – спросил он, возвращая лист.
– Частицы. Микроскопические фрагменты воска, возможно, от свечи или старой паркетной мастики. И волокна шерсти, но не современной, а грубой, свитой в нить, возможно, от старинного ковра или одежды. Кукла – не просто предмет. Она несет на себе отпечаток места, – Соболева откинулась на спинку стула, сложив руки на столе. – Она свидетель. Немой, но красноречивый. Тело жертвы рассказало мне о последних минутах. Эта кукла… она может рассказать о чем-то гораздо более долгом.
В ее голосе не было ни мистицизма, ни поэзии. Только констатация. Как если бы она говорила о химической реакции.
– Вы считаете, убийца выбрал ее не случайно? – уточнил Корнев.
– Я считаю, что вещи не лгут, – мягко ответила Соболева. – Люди – да. Мотивы, эмоции, ложь. Вещи просто есть. Они состоят из молекул, которые взаимодействовали с другими молекулами. Вот и вся их история. Наша задача – эту историю прочитать. Ваша – понять, зачем кто-то захотел ее рассказать таким образом.
Она закрыла папку. Разговор был окончен. Корнев поднялся, кивнул. Благодарить было не за что – она выполнила работу. Но на пороге он обернулся.
– Соболева. Ваше мнение. Это… послание?
Она посмотрела на него, и в ее глазах мелькнуло что-то, что можно было принять за печаль.
– Все, что оставляют на месте преступления, является посланием, – сказала она. – Даже если адресат – лишь сам преступник. Вопрос в том, на каком языке оно написано. Язык вещей… он точен. Но очень труден для перевода на человеческий.
***
Офис фирмы «Вектор-Сервис» располагался в бизнес-центре, который был гордостью города десять лет назад, а теперь напоминал потрепанного, но еще боевого солдата. Стеклянный фасад был покрыт разводами от дождя, в вестибюле пахло дезодорантом для ковров и дешевым кофе из автомата. Лифт поднимался с жалобным гулом.
Бухгалтерия занимала один большой open-space на четвертом этаже. Когда вошли Корнев и Михеев, в воздухе повисла напряженная, вибрирующая тишина, нарушаемая лишь стуком клавиатур и приглушенными голосами из наушников. Люди за мониторами старались не смотреть на пришедших, но Корнев чувствовал на себе десятки боковых, украдкой брошенных взглядов. Запах страха здесь был другим – не органическим, а социальным: тревога, любопытство, желание отстраниться.
Михеев, человек лет сорока пяти с лицом вечного недосыпа и циничной усмешкой в уголках рта, громко вздохнул.
– Ну что, Давид Ильич, начинаем наш любимый спектакль «Скорбь и участие»? Ставлю на то, что все ее обожали, ангел во плоти, и врагов у нее не было.
– Молчи и наблюдай, – тихо сказал Корнев.
Им выделили небольшую переговорную с пластиковым столом и такими же стульями. Первой вызвали начальницу отдела, полную, нервную женщину лет пятидесяти. Она говорила быстро, путаясь, постоянно поправляя очки. Ольга была отличным работником, тихой, ответственной, без конфликтов. Да, разведена. Нет, романов на работе не было. На вопрос о возможных угрозах она лишь округлила глаза. «Какие угрозы? Она же бухгалтер, а не кассир!»
Потом была молодая девушка, коллега по кабинету. Глаза красные от слез, голос дрожал. Она говорила о том, как Ольга помогла ей освоиться, как они вместе ходили на обед. «Она была такой… закрытой. Но доброй. Никогда не говорила о личном. Только работа, иногда сериалы».
Третий был мужчина, системный администратор, угрюмый, с потухшим взглядом. Он пожал плечами. «Нормальная тетка. С компьютером проблем не было. Что о ней говорить? Работала и работала».
Корнев слушал, задавая короткие, точные вопросы. Он выстраивал в уме портрет: профессиональная компетентность, социальная изоляция, уход в работу как в кокон. Ничего, что цепляло бы. Ничего, что объясняло бы изощренность убийства. Чувство беспокойства в нем росло, как тихая паника. Он ловил себя на том, что ищет в их словах намек на подвалы, на старые дома, на плесень. Бесполезно.
Михеев вышел покурить, оставив его одного в душной переговорке. Корнев закрыл глаза, массируя переносицу. Тупик. Версия Семакина про бывшего мужа давила, как гиря. Она была удобной. Логичной для отчетов. Он уже почти готов был сдаться, признать свое первое впечатление ошибкой усталого мозга, когда дверь открылась.
Вошел последний, молодой парень из отдела логистики, щуплый, в очках с толстой оправой. Он сел, ерзая на стуле.
– Я… мы не очень близко общались, – затараторил он. – В разных отделах. Но иногда в столовой за одним столом сидели.
– Говорите все, что помните, – сказал Корнев без особой надежды. – Любые детали.
Парень задумался, потер лоб.
– Ну… Она была странной немного. Не в плохом смысле. Просто… знаете, иногда в офисе все ноют про работу, начальство, а она молчит. Сидит, смотрит в окно. Один раз, помню, был сильный дождь, ливень. Все радовались, что прохладно. А она побледнела вся. И говорит так тихо, сама себе: «Опять эта сырость. Как в том подвале». А потом спохватилась, видно, что не хотела говорить. Я спросил: «Каком подвале?» Она отшутилась, мол, детство вспомнила, после пожара у тетки жили, там сыро было. И больше не заговаривала.
Корнев замер. В ушах зазвенела абсолютная тишина, в которой вдруг стало слышно жужжание ламп дневного света, похожее на отдаленный рой пчел.
– Пожар? – его голос прозвучал чужим, плоским. – Когда?
– Не знаю, она не сказала. Детство, наверное. Просто бросила фразу и все.
Корнев поблагодарил его, отпустил. Когда дверь закрылась, он остался сидеть, уставившись в белую, пустую стену. В голове, с сухой, механической четкостью, связались два факта. Плесень со старого подвала. И детское воспоминание жертвы о сырости после пожара.
Не ритуал. Послание.
Он резко встал, чуть не опрокинув стул. Вышел в коридор. Михеев, вернувшийся с запахом табака и ментола, поднял брови.
– Что, прорвало?
– В архив, – коротко бросил Корнев, уже направляясь к лифту.
***
Городской архив помещался в одном из тех самых купеческих особняков, о которых говорила Соболева. Высокое, с лепнинами и полустертыми вензелями на фасаде, здание дышало затхлостью сквозь раскрытые для проветривания окна. Внутри пахло так, как, вероятно, пахло сто лет назад: пылью, старым деревом, клеем и бумагой, медленно превращающейся в труху. Свет из высоких окон падал косыми, тягучими лучами, в которых танцевали миллионы пылинок.









