Милый танк
Милый танк

Полная версия

Милый танк

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

– Ну что, Ушац, я слышал, ты сегодня разгромил русский танк и не пустил его в Киев? – художник Фавиан не выпускал ладонь Ушаца из цепких твёрдых пальцев. – Устроил танковое сражение?

На Фавиане был клетчатый пиджак, длинную шею скрывал фиолетовый шарф, сухое, с костяными скулами, лицо казалось ироничным. Его кисти принадлежал портрет Гайдара в кабинете Пилевского. Многие банкиры, политики, кумиры публики позировали ему, и в каждом он находил порок, который всплывал на портрете.

– Неужели вы и в самом деле считаете, что русские танки пойдут на Киев? Ведь это дико, дико! Это война! – толстенький, розовый, как шарик фруктового мороженого, критик Блекнер испуганно сложил на толстом животике пухлые ручки.

– Не война, а войнушка! – зло засмеялся писатель Горошек. Его лицо было в морщинах и складках, как грецкий орех, с которого сняли скорлупу. – Ему нужна войнушка, чтобы засунуть Россию под бронежилет, нахлобучить каску. Пусть сидит в окопе и не пикает!

– Но это кровь, большая кровь! – ахнула поэтесса Мелонская, с чёрной крашеной чёлкой, галочьим носом и когтистыми птичьими пальцами. Она нервно скребла ими воздух, как курица землю, ожидая увидеть зерно.

– Видите ли, – рассудительно заметил музыкант Ярошевич, раскачивая свисающими к плечам щеками, млечной сдобностью напоминающими коровье вымя, – сильная власть стоит на большой крови. Слабая власть на малой. Сегодня в России сильная власть.

– Но хватит крови! Хватит гробов! Кто-нибудь ему скажет «хватит!»? – поэтесса Мелонская повторила куриный жест. Она царапнула землю, отыскивая того, кто может сказать «хватит».

Мелонская писала надрывные стихи о мужчинах, которые являлись ей в образах быков, псов, тараканов, и она принимала их на своём ложе. У неё была мания. Она поджигала окружавшие её предметы. Несколько раз её дом горел, и её, обожжённую, выносили из огня. Она была пироманка, и в гостях у неё отбирали зажигалку.

– Кто скажет «хватит»? – повторила она.

– Европа скажет «хватит». Если русские танки пойдут на Киев, Европа забомбит Россию в каменный век, – писатель Горошек произнёс это спокойно и твёрдо, ибо его книги издавались в Париже и Лондоне, и он мог отвечать за Европу.

– России не страшно, – хмыкнул художник Фавиан. – Россия и так пребывает в каменном веке. А вот Европе жаль своего Кёльнского собора, Эйфелевой башни и Бранденбургских ворот.

– Всё это, скажу я вам, кончится Гаагой, железной клеткой и вторым Нюрнбергом, – колыхнул недоенными щеками музыкант Ярошевич.

– Ушац, создай проект «Второй Нюрнберг». А я изготовлю клетку! – едко засмеялся художник Фавиан, обнажая мелкие обильные зубы.

Все вдруг разом умолкли, стали оглядываться, сторонились друг друга, словно хотели разбежаться. Но бежать было некуда. Ушац достал телефон, узнал время. Близилась полночь. Ирина не отвечала на звонки. Ушац негодовал. Срывался проект. Мысленно назвав Ирину сукой, он перешёл к соседнему кружку гостей. Там негромко роптали.

– Вы слышали, что у Малкина сорвали спектакль? – режиссёр Краснянский, спрятав голос в глубь живота, делился новостью. – Ворвались казаки с лампасами, в крестах, с бородами. Нагайками исхлестали актёров. Зрители устроили давку. Черносотенцы! Ведь это погром, погром! – Краснянский возмущался, старался, чтобы его возмущение не выплескивалось за пределы кружка.

– А вы слышали про блогера Лучковского? Он назвал Украину наивной дамой, у которой русский карманник украл Крым. Его взяли ночью, из кровати, от жены и детей. Значит, время «чёрных воронков» возвращается? – публицист Найденный обличал, но так, чтобы обличение не достигло чужих ушей. Он складывал ладонь горсткой, заслонял звук. На его пепельном, голубоватом лице проступали тени реликтовых страхов.

– Не надо преувеличивать, – скульптор Рассадник, благодушный, с усами, в замшевой блузе, похожий на домашнего кота, мягко укорял публициста, – надо быть справедливым. Кремлёвский вершитель не доводит дело до сталинского террора.

– Подождите, доведёт! Всякая буря начинается с лёгкого дуновения. Сначала у Бунина «Лёгкое дыхание», а потом «Окаянные дни»! Уверяю вас, мы ещё вспомним Мейерхольда, Мандельштама, Михоэлса. Смерч начинается с дуновения, – утомлённая, поблекшая, как засушенный в книге цветок, произнесла художница Лядова.

Её изнурённый вид был обманчив. Она была непревзойдённым мастером граффити, одна, вооружённая цветными спреями, карабкалась на отвесные стены, рисуя яркие и жуткие панно, изображая человеческие органы. Лядова устала стоять, оглядывалась на столы.

– Ну когда же нас посадят? – обратилась она к Ушацу.

– Скоро, очень скоро. И всех сразу! – засмеялся Ушац, соорудив из пальцев обеих рук решётку.

Ушац любил их всех. Нервные, капризные, вероломные, талантливые, гениальные, беззащитные, они покрывали тонкой пыльцой поверхность угрюмой непостижимой громады, готовой колыхнуться, выдавить чудовищный пузырь ненависти и разрушения и сдуть эту хрупкую пудру. Ушац был, как и все они, талантлив, вероломен и боязлив. Но сегодня они, не ведая, были участники его художественного проекта, творили «эстетику магического конструктивизма».

Ирина опаздывала. Проекту грозил провал. Разгневанный Костоньянц мог отказать в деньгах. Ушац, браня Ирину, ненавидя Ядринцева, кружил среди гостей.

– Линять или не линять – вот в чём вопрос. Я задыхаюсь от смрада. Мне нужна кислородная маска! – философ Совейко схватил себя за толстое горло, изображая удушье. Он душил себя, кашлял, глаза вылезали из глазниц.

– Но ведь это не посмертная маска, не правда ли? – телеведущий Аносов весело наблюдал сцену удушения. – Ещё подышим!

– Так думали евреи в тридцать третьем. Могли уехать, но решили переждать. И попали в печи, – сценарист Козельский враждебно посмотрел на Аносова, упрекая в близорукости. – Хотите в печи?

– Они нас вынуждают уехать. Уедем, и что? С чем останутся? У них не будет художников, режиссёров, писателей, журналистов, философов. Их ждёт погружение в варварство, – актёр Итальянский мстительно посмотрел на стоящих поодаль официантов с салфетками наперевес, видя в них варваров.

– Мы уедем из России и увезём с собою Россию. Мы не просто сбежим, мы прижмём к груди Россию и унесём с собой, спасём от погибели, – философ Совейко прижал руки к тучной груди, словно обнимал, не отпускал от себя драгоценное, неповторимое.

– Морально ли бежать? Диссиденты оставались в стране, разрушали строй изнутри и садились в тюрьму, были мученики. А мы бежим, как дезертиры, – горько упрекал телеведущий Аносов.

– Надо бежать порознь, а там соберёмся вместе. Пусть Ушац нас соберёт! – актер Итальянский поймал Ушаца за руку.

– Вот я вас всех и собрал. Посмотрим, что из этого выйдет! – Ушац намеревался изложить суть «эстетики магического конструктивизма», но в ресторанную залу влетел бестелесный порыв. Ярче загорелись люстры, белый рояль ликующе взыграл, и появился Игорь Рауфович Костоньянц. Его крупное тело двигалось легко и пружинно, плечи совершали круговые боксёрские обороты, голова покачивалась, словно он перемещался по рингу и высматривал место для удара. Седые, по-звериному густые волосы и львиное лицо делали его величавым самцом, привлекательным для молодых женщин.

Рояль играл марш.

Костоньянц улыбался сразу всем искусственной белозубой улыбкой, и многие, кто его встречал, начинали зеркально улыбаться. Он принимал рукопожатия, с иными обнимался. Поэтессу Мелонскую поцеловал в щёку, и та зарделась. Ироничного художника Фавиана приобнял, и тот расцвёл.

– Друзья, спасибо, что откликнулись на моё приглашение. Мы встречались в тяжёлые времена и подавали друг другу руку. Встречались в счастливые времена и радовались успехам друг друга. Встретились сегодня, в тревожные дни, чтобы подтвердить нашу дружбу и сказать, что никто не будет оставлен в беде. Прошу, садитесь, угощайтесь, пейте вино, пьянейте, радуйтесь друг другу. К столу! – он хлопнул сильными белыми ладонями и занял место за столом, усадив рядом поэтессу Мелонскую, художницу Лядову и телеведущего Аносова.

Шумно расселись. Засновали официанты. Их руки в белых перчатках подавали блюда, подносы, наклоняли бутылки. Изголодавшиеся гости поедали стейки, соленья, копчёности, рыбу Охотского, Чёрного, Каспийского и Балтийского морей. Сначала не пили, поглядывая на рюмки со сверкающей водкой, стаканы с коричневым виски, бокалы с белым и красным вином. Все ждали первого спича хозяина. Но тот смешил поэтессу, забавлял художницу. И понемногу все начинали пить, чокались, хватали лепестки красной и белой рыбы, ещё и ещё сближая рюмки, стаканы, бокалы. Костоньянц весёлыми глазами хлебосола наблюдал, как оживают столы, громче звучат голоса, взлетают бокалы и рюмки. Дождался, когда от столов, согретых вином, дохнул ровный жар. Поднялся, возвышаясь над столами львиной седой головой. Рояль смолк, рука пианистки повисла в воздухе. За столами перестало звякать стекло, угасал смех. Вопрошающие глаза обратились к Костоньянцу, сжимавшему в крупных пальцах сверкающий хрусталик рюмки.

– Друзья, хочу сделать сообщение, – бархатно пророкотал Костоньянц, и сидящий рядом телеведущий Аносов, побуждая к тишине, заколотил вилкой о звонкий бокал. – Я завершаю строительство громадного культурного центра «Галактика». Поверьте, второго такого нет и не будет. Там родится галактика новой русской культуры. Галактика литературы. Галактика музыки. Галактика театра. Новая Россия нуждается в новых образах. Вы создадите образы новой России. Хочу, чтобы все вы стали учредителями Культурного фонда «Галактика». На открытии центра прозвучат ваши стихи, песни, философские эссе. Будут выставлены картины, показаны кинофильмы. Все рыбы мира всплывут из морей и станут хлопать плавниками, приветствуя открытие центра. Все мои накопления, все мои возможности я хочу направить в русскую культуру, которая всегда обогащала человечество. За вас, друзья! За Попечительский совет! За русскую культурную галактику!

Костоньянц метнул хрусталь к раскрытым губам. Рояль грохнул туш. Столы зашумели, задвигались. Гости, роняя салфетки, поднялись, потянули стаканы и рюмки.

Ушац пил водку, рюмку за рюмкой, и не пьянел. Проект «магического конструктивизма», ещё не явленный глазу, начинал осуществляться. Ирины не было. Проект срывался. Ушаца жгло предвкушение мести.

Поэтесса Мелонская, сидевшая рядом с хозяином, похорошела от поцелуя Костоньянца. Её румянец был, как красные яблочки. Она поднялась, держа рюмочку водки над седой головой Игоря Рауфовича.

– Дорогой Игорь Рауфович, вы удивительный, чудесный человек. Обилием талантов вы являете пример античного человека. Ваши стихи, напечатанные в моём альманахе, принадлежат к высокой поэзии. В них гражданское гармонирует с лирическим, светское с религиозным. В них пушкинское, тютчевское. Помогай вам Бог в ваших благородных деяниях! – поэтесса выпила горькую рюмочку, закрыла опалённые губы ладонью. Костоньянц перехватил её опадающую руку и поцеловал.

Поднялся художник Фавиан.

– Мы знакомы с вами, Игорь Рауфович, не первый год. Мне выпала удача и честь писать ваши портреты в разные годы. Я вижу, как с годами меняется ваше благородное лицо, приобретает сходство с великими предшественниками. На моём первом портрете вы вылитый Эйнштейн. Второй портрет, вы – Глен Миллер. Третий портрет, вы – Денира. Сейчас я смотрю и гадаю, кого же вы мне напоминаете? Вы Кеннеди, Игорь Рауфович! Я могу написать портрет Кеннеди, и это будете вы! – Фавиан захотел выйти из-за стола и подойти к Костоньянцу, но тот мягко остановил его.

– Любезный Игорь Рауфович, – скульптор Рассадник колыхал стаканом виски и раскачивался вслед за стаканом, – каждый, кто сидит за этими столами, может назвать случаи, когда вы приходили на помощь, спасали в прямом смысле от голода. Так поступали в давние годы купцы-старообрядцы, поддерживали людей культуры. Вы, Игорь Рауфович, старообрядец наших дней, – стакан в руке скульптора пошёл в сторону, но тот догнал стакан и жадно выпил.

Философ Совейко, известный экстравагантными суждениями, начал не сразу, а лишь после того, как Костоньянц кончил говорить с метрдотелем.

– Игорь Рауфович, недавно я читал исследование американских трансгуманистов. Они начали коллекционировать сперму самых выдающихся людей. Бил Гейтс, Рокфеллер, Илон Маск. Замораживают сперму, чтобы через сто лет оплодотворить ею прекрасных женщин и ждать от них гениальных потомков. Вашу сперму, Игорь Рауфович, надо охладить и через сто лет оплодотворить самую прекрасную женщину того, ещё не наступившего столетия. Думаю, каждый из нас хотел бы оказаться той женщиной! – философ понял, что допустил фривольность, и смущенно умолк. Но Костоньянц рассмеялся:

– Чтобы это случилось, вам нужно сменить пол, дорогой Совейко!

За столами смеялись, хлопали шутке Костоньянца.

Ушац не хлопал. Наступила минута, когда художественный проект себя обнаружил.

Костоньянц поднялся, властно кивнул роялю, и тот осёкся.

– Друзья, я знаю, многих тревожит мысль о скорой войне с Украиной. Вы боитесь военного положения, арестов, бедствий, чуть ли не продовольственных карточек. Не бойтесь! Нам с вами будет, чем закусить! И будет, что выпить! За нас! – Костоньянц поднял рюмку. Все встали, кивали. Их оставили страхи, они были избранники, эстеты, ценители. Они диктовали моду, управляли суждениями, были элитой, без которой невозможна страна, невозможна Россия!

– За процветание! – Костоньянц по-офицерски выставил локоть, опрокинул рюмку. Рояль восторженно приветствовал молодецкий жест, от которого у офицеров топорщились золотые погоны, а у Костоньянца приподнялось плечо итальянского пиджака. Все чокались, проливали водку, пили.

В ресторанную залу официанты внесли деревянную бадью, окованную обручами. Бадья доверху была наполнена чёрной икрой. В икре торчала деревянная ложка. Служители поднесли бадью к Костоньянцу, тот вытащил ложку из икры, облизнул. Зачерпнул икру и поднёс полную ложку икры сидящей рядом поэтессе Мелонской.

– За поэзию! За Ахматову! За Мандельштама!

Мелонская хотела схватить ложку, но Костоньянц не позволил, кормил сам, из своих рук. Поэтесса хватала икру губами, жадно глотала. Икра не помещалась во рту. Мелонская отводила голову, но Костоньянц совал ей ложку.

– За Есенина! За Маяковского!

Он накормил икрой сидящих рядом художницу Лядову и телеведущего Аносова. Лядова съела ложку и отказывалась от второй. Костоньянц силой запихивал ей ложку, марал художницу икрой, приговаривая:

– За Пикассо! За Матисса! Ах ты, Лядова-Блядова!

Костоньянц пошёл по столам. Философ Совейко упрямился, давился икрой. Костоньянц вымазал чёрной липкой гущей его благородное лицо. Критик Блекнер, заглотав первую ложку, уклонялся от второй. Костоньянц вывалил полную ложку икры ему на голову. Художнику Фавиану он измазал икрой клетчатый модный пиджак. Костоньянц шёл вдоль столов. Звучал свадебный марш Мендельсона. Служители несли бадью. Костоньянц, весь в икре, выгребал ложкой икру и швырял на столы, словно кропил святой водой, доставал кропилом рты, носы, лысины, артистические шарфы. Его лицо сияло зверским восхищением, он рыкал, скалил зубы. В нём ликовало звериное нутро, бушевала бандитская гульба.

Он обошёл столы. В бадье оставалась икра. Он приблизился к роялю.

– Бах, говоришь? Чайковский? – черпал икру, бросал из ложки на клавиши, на аметистовое платье пианистки, на её обнажённые руки. Она в ужасе смотрела на зверское лицо и продолжала играть, погружала пальцы в чёрную брызгающую жижу.

Костоньянц устало вернулся к столу, выпил водки, вытер скатертью рот. Все угнетённо сидели, пахнущие рыбой, очищали с одежды икру.

Ушац, с икрой на плечах, был маэстро, создатель «эстетики магического конструктивизма».

– Господа, пусть вас не смущает обилие икры. Вы попали на нерестилище. Отнерестился чёрной икрой осётр. Теперь сёмга отнерестится красной!

Заиграл марш из оперы «Аида». В ресторанную залу вошли жрецы. Они шли, приподнимая колени, полагая, что именно так совершались шествия при дворце фараона. Восемь официантов несли на плечах огромную фанерную рыбу. Блестела нарезанная из фольги чешуя, горели рубиновые жабры, лоснились слизью фиолетовые плавники. Рыба была тяжела, жрецы сгибались под ношей. Опустили рыбину на пол. Растворилась под хвостом дыра, как у военно-транспортного самолёта. Из рыбьего чрева стали выкатываться красные шары. Жрецы их подхватывали и укладывали в ряд. То были красные икринки, которыми плодоносила рыбина. Жрецы подхватили пустую рыбу и унесли. Шары круглились. Рояль играл «Времена года» Чайковского. Икра млела, ждала оплодотворения.

Жрец поднёс Костоньянцу глиняный кувшин. Костоньянц принял его, наклонил над столом, оттуда пролилось молоко. Костоньянц ухватил кувшин, понёс к красным шарам. Прижимал сосуд к паху, наклонял, поливал красные шары молоком. Оплодотворял икру молокой. И только опустошив кувшин, весь залитый молоком, он вернулся на место.

Красные шары созревали. Звучало свиридовское «Время, вперёд!». Под яростные громы красные шары раскрывались, из них выскакивали лилипутки, все в коротких юбочках и крохотных лифчиках. Плескали голыми ножками, воздевали гибкие ручки с алыми капельками маникюра. Маленькие круглые лица были одинаковые, целлулоидные, как у кукол. Они одинаково улыбались, одинаково раскланивались.

Гости рукоплескали. Ушац торжествовал. «Магический конструктивизм» был чередой аттракционов, где один истекал из другого. Ушац радовался, Костоньянца забавляла роль рыбьего самца, давшего жизнь прелестным игривым малькам. Лилипутки кланялись милыми поклонами гимназисток, перебегали под серебристый лепет рояля. И вдруг разбились на пары, лихо, безумно стали отплясывать рок-н-ролл. Перебрасывали друг друга через головы, падали на пол, крутились. Рояль грохотал, гости колотили по столам кулаками, лилипутки отплясывали. Рассыпались, залезали на колени гостям, как обезьянки, хватали руками с тарелок, пили из рюмочек, хохотали, пьянели, шалили. Иные вскакивали на столы и плясали среди тарелок и бокалов. Другие лезли гостям пальчиками в уши. Третьи бросались соленьями.

Костоньянц поманил пальцем Ушаца. Две лилипутки кружились на его столе вокруг бутылки французского вина, как стриптизёрши, совлекали с себя юбочки и лифчики, трепетали крохотными грудками.

– А где твоя балерина? Почему не вижу?

– У неё несчастье, Игорь Рауфович. Она подвернула ногу. В другой раз!

– В другой раз я выдерну ей ногу с корнем! – рыкнул Костоньянц, за ногу сволок со стола голую лилипутку и швырнул прочь. Так вышвыривают кошку. – Пока не приведёшь балерину, денег не дам!

Поздно ночью Ушац возвращался домой, обморочно откинувшись на заднем сиденье. В тумане, за метелью, в мутном небе проплывала огненная надпись «Галактика».

Глава четвёртая

Ирина Велиникина проснулась ночью, чувствуя на голом плече чужую мужскую руку, которая принадлежала тому, кто душно обнимал её, закрывал ей рот жадными губами, не отпускал от себя, шептал бессмысленное, а потом отшатнулся, исчез. Теперь его рука лежала на её плече. Всё, что она помнила о нём, это имя «Иван», и чудесное, золотое, перламутровое, осыпанное метелью, как клумба цветов под снегопадом. Ирина осторожно сняла с плеча руку – тяжёлую, тёплую, безвольную – уложила её рядом на одеяло и глядела в темноту, стараясь вспомнить комнату, где вчера сидела, замёрзшая, под торшером. Сейчас в комнате было темно, неясно мерцало окно или зеркало. Она угадала стеклянную коробку с бабочками. Их расцветка была неразличима, все бабочки казались чёрными. Ирина смотрела на чёрных бабочек, слышала дыхание мужчины. Ей хотелось проследить события, которые привели её в незнакомый дом, где она оказалась рядом с едва знакомым мужчиной и теперь смотрит на чёрных бабочек.

Событием, откуда она повела исчисление, был утренний душ в номере отеля «Сафмар». Она стояла под тёплым душем, смывая шампунь. Подумала, что если нырнуть в одну из тонких водяных струек, проникнуть в хромированное, брызгающее водой блюдце, пронестись сквозь бесчисленные трубы, то можно слиться со всей мировой водой. С озёрами, реками, океанами, с ливнями и подземными ключами, и стать водой мира, безымянной, необъятной. В ванную вошёл Ушац в белом махровом халате и смотрел, как она, подняв локоть, омывает себя. Ей было неприятно его появление, неприятен взгляд чёрных ищущих глаз, прервавших мысль о мировой воде. Она поставила ногу на край ванны, желая выйти из-под душа. Ушац наклонился и поцеловал стопу.

– Иродиада, тебе не больно?

– Зови меня Ира.

Ей не нравилось, когда он называл её библейским именем. Он чувствовал её недовольство и продолжал называть Иродиадой. Накануне она поскользнулась и подвернула ногу. Ушац тревожился, сможет ли она танцевать на ночной вечеринке у Костоньянца, который обещал дать деньги на мюзикл «Исход». И Ушац, целуя ногу, думал о мюзикле и Костоньянце. Он снял мохнатое полотенце, накинул на неё и отирал ей плечи, грудь, спину. Она чувствовала его властные прикосновения, хотела уклониться, но не решилась.

– Иродиада, позавтракаем в номере или спустимся в ресторан?

– Не называй меня Иродиада.

– Не буду, Иродиада.

Они завтракали в номере. На блюде сочились розовые доли грейпфрута, медовый полумесяц дыни, алое, с чёрными семенами, полукружье арбуза. Ирина глотала горькую душистую мякоть грейпфрута и всё той же мимолетной мыслью вообразила сад в южном солнце, дерево с розовыми и золотыми плодами.

– У меня просьба, – Ушац хлюпающими глотками пил кофе, проливал, оставляя на халате коричневые пятна, Ирине был неприятен жадно хлюпающий звук и неряшливость Ушаца. – Сегодня днем будешь танцевать в Музее современного искусства.

– Но мой вывих? Мне ночью танцевать у Костоньянца!

– Танцуй вполсилы. Я позвал людей. Мне нужен твой танец, – Ушац нежно, а потом больно сжал её руку, и она почувствовала исходящую от него слепую нетерпеливую силу, принуждавшую подчиниться. В Ушаце скапливалась удушающая сила, и он избавлялся от неё во время многолюдных презентаций. Сила изливалась тёмной огненной лавой. Танец, её голые ноги и плечи побуждали к этому бурному извержению.

– Что за презентация?

– Так, один мой знакомый дизайнер. Ничего особенного.

Зубы Ушаца сочно вонзились в алую арбузную гущу, на халат пролился сок и просыпались чёрные семечки.

В музее она увидела странное изделие, на которое ей предстояло подняться и танцевать. Изделие напоминало шалаш или стог сена, или колымагу, и она боялась, что сооружение рассыплется во время танца. Было много некрасивых и даже уродливых людей, похожих на птиц, рыб, собак и кошек своими ртами, глазами, носами, нелепых, как само изделие. Среди некрасивых людей находился автор изделия. Она старалась его угадать среди пёсьих и кошачьих носов, рыбьих глаз и птичьих клювов. Ей стало тяжело среди зверинца и захотелось уйти. Она пошла к дверям, но Ушац догнал и вернул.

– Не делай глупости! Устал от твоих капризов!

Она осталась, привыкнув подчиняться, тяготясь его гнётом, но не в силах противиться. Он заманил её в мучительную кабалу, удерживал обещанием чудесного сказочного мюзикла и выставлял напоказ на ночных вечеринках и модных презентациях.

Она уныло внимала пустопорожним суждениям, мнимым восторгам. Начинала болеть голова, пока не возник полный неуклюжий музыкант с кожаным футляром. В его руках появился серебряный инструмент. Музыкант стал его целовать. Полилась чудесная сладость, как медовый сок волшебных плодов с райского дерева, что померещилось ей в утреннем номере отеля «Сафмар».

Музыкант, целуя инструмент, стал невесомый, всплыл к потолку, летал, перевёртывался. Она, закрыв глаза, летала вместе с ним, ныряла в глубины, возносилась к высотам, пока Ушац не разбудил её сердитым окликом.

– Танцуй!

Она подбежала к берестяному изделию, взлетела на вершину и уже в полёте сбросила туфли. Босыми стопами тронула дощатую опору. Подпрыгнула и больше не касалась помоста. Её закружило, вихрь подхватил подол синего платья, расплескал волосы, и она, танцуя, не искала опоры, обрела невесомость. Музыка кружила её. Она следовала за музыкой, угадывала её переливы, ещё не прозвучавшие всплески, обгоняла музыку, влекла за собой, и музыкант предвосхищал её взлеты и круженья. Она танцевала с наслаждением, упоённо, балетные па, испанскую тарантеллу, безумный рок-н-ролл, а потом взорвалась неистовым танцем, раскалённым, безумным. Ощутила такое счастье, такое озарение, что полюбила всех, кто смотрел её танец, и всех, кто его не видел, но знал, что в морозной Москве танцует любящая прекрасная танцовщица.

Она задохнулась, сбежала с помоста, подхватила туфли и, босая, выбежала из зала, а музыка гналась за ней, хотела обнять и поцеловать на прощанье.

На фуршете люди жадно жевали, чокались. Казалось, они дождались, ради чего явились в музей. Ушац принимал поздравления, хохотал, и её раздражал его икающий смех, петушиный клёкот, и хотелось сказать ему обидное, про стариковский смех, про упавший на его пиджак лепесток красной рыбы. К ним подошёл человек и похвалил её танец, поверхностно и несущественно. В похвале не было ничего о её недавнем восторге и озарении.

На страницу:
4 из 5