
Полная версия
Тощие ветви ивы
— Вышибли его из мастерской, и правильно, — говорила одна. Ханка молчала, сжимая в кармане кошелёк. Она вспомнила, как Абрам когда-то зашил её лучшее платье за кружку молока, потому что у её матери не было денег. Ей стало стыдно и страшно. Она боялась, что кто-то увидит этот стыд на лице, прочитает в её глазах память о той кружке. Она повернулась к женщинам и кивнула: — Правильно. Надо порядок наводить. Произнеся это, она почувствовала облегчение. Страх отступил, уступив место твёрдой уверенности.
Ханка сидела в своей уютной гостиной. За окном был уже новый порядок. И в его жёстких линиях была соблазнительная ясность.
В руках переливался моток шёлковой нити. Она зажала его в ладони, а затем, не глядя, стала медленно и методично проводить большим и указательным пальцами сверху вниз, выравнивая шелковые прядки. Движение было безразличным, как если бы она разглаживала скомканный документ, который больше не имеет силы. Нить казалась ей теперь опасной петлёй, способной затянуться и удушить.
В голове выстраивалась новая, чёткая картина мира. Она называла это взрослением.
— Стася не понимает, думала она, ощущая прохладу шёлка. Она всё ещё живёт в том саду, где можно дружить с кем попало, лечить всех подряд. Её сердце, старомодный, щедрый кошелёк, который развязывают перед каждым встречным, а мир стал другим. Он требует бережливости и учётности.
Она думала о Лее. Не о девушке с умными глазами и книгой, а о слове, которое теперь за ней стояло, «Еврейка». В новом лексиконе это звучало, как диагноз. Чужеродность.
— И Сильвия с ней водится. Такая способная девочка и такая слепая, как её мать. Кто, если не я, откроет им глаза? Иногда жестокость, это лишь форма заботы. Хирургическая точность.
Она с досадой отложила нить. Эти сентиментальные путы пора было обрезать, детство кончилось. Наступило время выбирать: либо ты цепляешься за призраков, либо делаешь шаг в новый, сильный мир. Мир, где всё расставлено по полочкам. Где есть «мы» и «они» и где «они», причина всех бед.
Её миссия виделась ей спасением. Она должна была «образумить» Стасю, оградить Сильвию, вернуть их в круг «порядочных людей». Да, это будет больно. Но разве хирург щадит ткань, чтобы вырезать опухоль?
Она подошла к окну. За стеклом лежал новый мир, подчинённый железной логике. Мир, который она училась понимать и принимать.
Повернувшись, она снова взглянула на нить, лежавшую на столе, как забытый артефакт из другой жизни.
— Я делаю это для тебя, Стася, мысленно проговорила она, чтобы выжили ты и твои дети. Чтобы вы не утонули, пытаясь спасти тонущих.
Решение созрело в холодной и уверенной ясности. Она знала, что должна сделать. И её рука, когда она завтра постучится в дверь к Стасе, не дрогнет.
Глава 24. Август 1939
К концу 30 годов, привычная ткань нашего лодзинского мира начала расползаться по швам. Сначала тонкими, едва заметными нитями, как паутинка мороза на ночном окне. Потом нити превращались в щели. Щели, в трещины. Трещины в зияющие чернотой провалы. И над всем этим висел тихий, навязчивый стук. Словно кто-то незримый методично долбил в фундамент нашего бытия. Все слышали, но никто не смел открыть. В лавке пани Ванды, где прежде звенели монеты, громко торговались за картошку и оглашали стены свежими сплетнями, поселилась новая тишина. Выжидающая. Женщины говорили, приглушив голоса, и прежде чем коснуться «главного», их быстрый взгляд, метался к двери.
— Сахар… опять в цене подрос, вздыхала пани Ванда, завязывая жалкий кулечек с крупицами сладости. Голос ее скрипел, как несмазанная дверь. — Скоро и вовсе не станет. Сметут, пока есть что сметать.
— А мыло? подхватывала пани Ядвига, обернувшись, будто боясь эха. — Муж слыхал: на Пётрковской выносят мешками, будто перед концом света. — Всё из-за вестей… вплетался шепот пани Зофьи. — За границей, в Германии… Мобилизация. Учения у самой границы…
Я прижимала к груди холщовую сумку и чувствовала, как под ложечкой застывает предчувствие.
Дома тревога пустила корни в стены.
Броник, садился у радио, впитывая сводки. Скулы нервно дергались. Сильвка прижималась ко мне втихомолку, ища защиты от невидимого холода. Сташек горячился в спорах с отцом, прикрывая тот же обжигающий холод паники, что клубился и во мне. Генрик же спрашивал прямо, глазами, полными тоски:
— Правда, мама? Война, это самое страшное?
Но Броник стал моей отдельной, острой тревогой. Днем, студент в белом халате, бегающий по коридорам больницы. Ночью, призрак. Возвращался под утро, пахнущий сыростью подполья и едкой гарью типографской краски. В карманах его потрепанного пальто я находила обрывки газетной бумаги, испещренные дерзкими буквами. Он отмахивался, избегая взгляда:
— Конспекты, мама, для работы.
Правда всплыла, как грязь со дна: он с товарищами печатал листки. Листки, обличавшие новых «патриотов», чьи речи шипели ядом ненависти. Распространял их, как семена правды.
— Если молчать, зло заполнит всё, говорил он тихо, глядя куда-то поверх меня, в будущее, которое видел яснее нас. — Оно уже марширует там, за горизонтом. Шаг за шагом и мы должны быть готовы.
Бронислав вернулся с фабрики расстроенным.
— Левицкого… уволили. За то, что еврей. Двадцать лет у станка…
Голос сорвался, но в его глазах, я читала страшную ясность: трещины под ногами разверзаются в бездны.
Ночью я сидела у окна, держала в руках старый мамин фартук, реликвию, талисман ушедшего покоя. Слышался беззаботный храп Генрика, шелест переворачивающейся Сильвии, приглушенный, напряженный рокот голосов Броника и Сташека за тонкой стеной. Голоса заговора.
Той ночью сон пришел ко мне тяжелым видением: сад, знакомый до каждой травинки, опутан колючей проволокой, ржавой и зловещей. Над ним кружили черные птицы с железными крестами вместо перьев на крыльях. Они закрывали солнце, бросая на землю ледяную тень.
Я проснулась с рассветом, и в груди было безжалостное знание: буря на пороге. И всё, что мы с любовью возводили, дом, семью, покой, придется платить иной ценой.
Но даже в этой сгущающейся тьме теплились огоньки. Люди, которые не опускали глаз, смотрели опасности в лицо, когда удобнее было отвернуться. Подавали руку, рискуя, когда безопаснее было пройти мимо. Я еще не ведала, что скоро выбор встанет и перед нами с Брониславом, пропустить этот стук мимо ушей или открыть дверь, зная, что за ней может быть гибель.
В подвале пахло сырой землёй и было тесно. Генрик молча строил баррикаду из пустых ящиков и старого тряпья. Сташек стоял у двери, прильнув ухом к шершавой древесине. Броник, прислонившись к косяку, вглядывался в щель между ставнями. Никто больше не говорил о кораблях, их детство кончилось. Теперь они рассчитывали не ходы в игре, а толщину стен и шаги на улице.
А пока мы варили похлебку, штопали носки, спорили о пустяках. Где-то в самой глубине, под слоем будней, уже пустило корни странное, неистребимое чувство страха.
Глава 25. Последний урожай
Тот август 1939 года был до неприличия щедрым. Солнце растеклось по небу, вытягивая из земли последние соки. Сад буйствовал как перед концом света, яблони гнулись под тяжестью плодов, такие румяные и безупречные, что рука не поднималась их сорвать. Смородина лопалась от тёмных тугих ягод, а малина, обычно уже отходившая, вторично полезла по забору, алая, как капли крови из открытой раны.
Но настоящей, зловещей роскошью были паутины. Они клубились в углах забора и на яблонях, будто невидимый прядильщик заворачивал в эти саваны весь наш прежний мир. Даже ветер не решался их сорвать, лишь бессильно раскачивал, словно готовые погребальные флаги.
Мы с Брониславом собирали урожай. Вернее, я собирала, а он висел на заборе, глядя куда-то поверх моей головы. От этого предгрозового напряжения трещали виски и медленнее билось сердце.
— Смотри, какая красота, сказала я, протягивая ему идеальное, крапчатое яблоко. — Никогда ещё не было такого урожая. Земля будто торопится отдать всё, что у неё есть, все свои последние богатства.
Бронислав взял яблоко, повертел в своих больших руках.
— Она не отдаёт, тихо поправил он. — Она прощается. Чувствует, что скоро придётся долго молчать. Вот и торопится отдать нам напоследок всю свою щедрость.
Он так и не откусил. Просто положил плод обратно в корзину. Он понял, что от яда мира не спрятаться ни в мастерской, ни на дне бутылки. Оставалось только одно, смотреть гибели в лицо с горькой, трезвой ясностью.
А паутины тем временем становились всё плотнее и многослойнее. Они уже опутывали не только сад, они опутывали само время, сковывали будущее. Мы собирали урожай. Яблоки были тяжелыми и идеальными. А паутины с каждым днём становились всё плотнее.
Часть III. ВОЙНА (1939—1940)
Глава 26. Бумажные стены
Мы сидели за ужином, ели суп, но сегодняшний хлеб крошился в пальцах, как труха. Я смотрела, как крошки падают на скатерть, и не могла оторвать взгляд. Казалось, крошится наш мир, вот так, мелкими, невидными соринками.
Ложка Бронислава опустилась на стол со стуком.
— Завтра, сказал он без всякой интонации, отчеканивая каждое слово, — разберем сарай.
Я не поняла. Мозг отказывался складывать эти слова в смысл.
— Какой сарай? Зачем? — Старый, что с краю. Доски пойдут на щиты. Оконные проемы надо заколачивать.
И тут меня осенило. Разобрать сарай, краеугольный камень нашей «крепости». Постройку, с которой началась его вера в свои силы и наше общее будущее.
Он не вышел из-за стола сразу, его рука потянулась к буфету.
Он выпил начала один стакан, чтобы заглушить шум фабрики и крики детей. Второй, чтобы заглушить шум внутри себя: гул бессильной ярости и стука молотка, который уже не строил, а крушил. А с третьего он просто сидел, уронив тяжёлые руки на стол. Те, что когда-то вязали венцы сруба...
И в этом действии, был звон разбивающейся мечты о большой мастерской, которую когда-то пришлось «отложить». Тогда он похоронил будущее, теперь наступала очередь настоящего.
Бронислав поднялся из-за стола. В дверях кухни замерла Сильвия. Она слышала всё. Рядом притулился Генрик, широко раскрытыми глазами ловя непонятный, исходящий от отца холод.
Мир сузился до четырёх пар глаз, в которых отражалась одна и та же мысль: крепости больше нет. Есть лишь бумажные стены, которые завтра начнем укреплять обломками собственного счастья.
Глава 27. Чужая очередь
Базарная площадь гудела голосами торговцев, я пробиралась сквозь толпу, и привычная дорога к бакалейной лавке вдруг показалась бессмысленной. Ловила взгляды, чтобы угадать: продадут ли мне что-нибудь сегодня?
Прилавки стояли пустые. Исчезли горы картофеля и лука, не видно было яиц. Вместо них, жалкие, осиротевшие кучки: тёмная крупа в мешочках, несколько банок без этикеток. Соль и сахар стали главной валютой. Деньги превратились в простые бумажки. Люди молча протягивали друг другу что-то из-под полы, пачку чая, кусок сала, быстрый и стыдливый обмен.
Я встала в очередь за керосином. Раньше в очередях мы сплетничали, делились новостями, чувствовали себя своими. Теперь это была просто цепь чужих плеч и спин. Соседка, пани Ковальская, с которой мы всегда обсуждали погоду и варенье, увидев меня, лишь нервно кивнула и прижала корзинку к груди. Мы стояли каждый в своей очереди, одинокой и беззащитной.
Сверху, из репродуктора, лился ровный голос, вещавший о «стойкости» и «верности». Слова никто не слушал. Все смотрели себе под ноги, на пустые сумки, на руки продавца, который вот-вот должен был сказать, что всё кончено.
Когда подошла я, керосина уже не было. Продавец безнадёжно махнул рукой и отвернулся без объяснений.
Я пошла обратно, пустая сумка болталась на плече, и в этой пустоте было ощущение полной ненужности. Я пришла сюда как хозяйка, как мать, чтобы добыть для дома свет, на чёрный день. На самом деле он уже давно настал и погасил половину лампочек в городе. А ушла ни с чем.
По дороге домой я пыталась вспомнить утренний список: мука, свечи, нитки… Теперь он казался детской наивностью. Мой мир, построенный на простых правилах, посеешь добро, получишь помощь, будешь трудиться, будет хлеб, треснул.
Глава 28. Первый день войныВ первый день войны, город будто замер. Птицы не пели.
Сначала, прокатился отдалённый, нарастающий гул, похожий на рой разъярённых шершней. Потом, сухой, разрывающий небо треск. Стекла в рамах задрожали, запели испуганным, стеклянным голосом. Я инстинктивно пригнулась, прикрывая голову руками, жест, которому меня не учили, он жил в крови, доставшийся от других войн, о которых я только читала.
Глаза Сильвии были огромными, в них плавала та же животная, неосознанная паника.
— Мама?.. — Самолёты, выдохнула я.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









