Человек как текст. Люди и тексты
Человек как текст. Люди и тексты

Полная версия

Человек как текст. Люди и тексты

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Ярослав Богданов

Человек как текст. Люди и тексты

"Человек – это текст, судьба его – текст. У каждого свой стиль текстосложения, свой почерк. Анализ текстов человека позволит воспроизвести его не хуже, чем если бы мы знали код ДНК."

Профессор В.Р. Богданов


Человек как текст. Люди и тексты

Введение

Когда-то я подарил своему старшему сыну Андрею на день рождения книгу «Чистый код» Роберта Мартина. В моём поздравлении были такие строки: «… Пусть каждая строка твоего кода будет чистой, плодотворной, последовательной. Всегда стремись к чистоте не только в коде, но и в мыслях, идеях, поступках. И да, мы тоже тексты, то есть коды. И у каждого из нас своя стилистика, интонация и даже ошибки. Но и ошибки могут быть чистыми. В этом, и многом другом, наша, и твоя, конечно же, уникальность. Пусть текст и код, который пишешь ты и в жизни и на экране монитора будут смелы, креативны, проникновенны. И пусть тебе всегда будет открыт самый чистый код – код Создателя. Вначале было слово! Бог – первый программист. Живи с Богом!…».

В этих строках звучит мысль о том, что тесты и коды можно увидеть везде в природе, мы сами начинаемся с алфавита генов и литературы признаков. Но продолжаемся куда более замысловатыми текстами.

Концепция «человек как текст» предполагает, что человеческая личность, сознание и опыт могут рассматриваться подобно тексту, который можно «читать» и интерпретировать. Иначе говоря, человек понимается как носитель смыслов и «написанных» кодов – культурных, языковых, биографических – подобно тому, как литературный текст содержит значения. Эта метафора уходит корнями в философские течения XX века, особенно структурализм и постструктурализм, акцентировавшие всеобщую текстуальность мира.

Философские подходы к текстуальности человека

Идея текстуальности человеческого бытия оформляется во второй половине XX века в контексте так называемого «лингвистического поворота». В философии в этот период внимание смещается от абстрактных сущностей и «сознания вообще» к языковым структурам: высказываниям, текстам, дискурсам. Язык начинают рассматривать не просто как инструмент описания уже готовой реальности, а как среду, в которой эта реальность вообще становится для нас доступной. В аналитической традиции эту линию хорошо обобщает Р. Рорти в сборнике The Linguistic Turn (1), а в европейской – структуралисты, феноменологи и герменевты, по-своему радикализирующие мысль о том, что путь к пониманию сознания проходит через анализ языковых форм и текстов.


Структурализм

В структурализме человек и культура описываются как системы знаков, устроенные подобно языку. Клод Леви-Стросс в программной статье “The Structural Study of Myth” (2) и последующей серии работ показал, что мифы можно понимать как особый «язык», состоящий из минимальных смысловых единиц и устойчивых оппозиций. Миф здесь выступает как форма, в которой смысл уже отчасти «отрывается» от конкретной звуковой или образной оболочки и подчиняется скрытым структурам. Согласно Леви-Строссу, в основе любой культуры лежат такие структуры отношений и оппозиций, которые организуют мышление и поведение людей. В этом смысле человека можно «читать» через эти структуры: его мышление и социальные практики оказываются как бы заранее «написаны» по правилам культурного текста (мифологии, родственных систем, языка и др.).

Другой важный представитель структурализма, Ролан Барт, распространил понятие текста на самые разные явления культуры. В книге «Mythologies» (3) он показывает, как массовая культура, реклама и медиа создают современные мифы – вторичные системы значений, которые можно анализировать как текст (Barthes, 1957). Позднее, в эссе “From Work to Text” (Barthes, 1971) (4), Барт предлагает различать «произведение» и «текст»: произведение – это относительно законченный объект (книга, картина и т.п.), тогда как текст – открытый процесс смыслопорождения, в который вовлечены и автор, и читатель. Человеческая культура в этом ракурсе предстает не как набор закрытых произведений, а как бесконечное «поле текстуальности», в котором мы постоянно читаем, дописываем и переписываем смыслы.


Постструктуралистская критика


Постструктурализм радикализирует эту установку. Жак Деррида в книге «De la grammatologie» (5) формулирует ставшее знаменитым выражение il n’y a pas de hors-texte, обычно переводимое как «нет ничего вне текста» (Derrida, 1967). В популярной интерпретации это звучит как отрицание реальности, но точнее понимать это так: у нас нет доступа к реальности иначе как через системы письма, языка и дискурсов. Любой опыт уже интерпретирован, уже включен в сеть «текстов». В таком понимании индивидуальное сознание оказывается не самодостаточным центром, а узлом пересечения культурных текстов, дискурсов и знаковых практик. Наше «я» конструируется в этих пересечениях и не имеет простой, фиксированной внеязыковой сущности.


Языковая природа сознания


И структуралисты, и философы языка постепенно приходят к выводу, что сознание по своей природе глубоко языково и текстуально. Мартин Хайдеггер в «Письме о гуманизме» (6) формулирует мысль, ставшую афоризмом: «язык – дом бытия» (Heidegger, 1947). Это означает, что бытие открывается человеку через язык, а вне языкового измерения мира оно просто не артикулируется для нас как опыт. В этом русле развивается и идея о том, что мышление неразрывно связано со словами, рассказами, нарративами. Российский философ В. В. Богданов, анализируя обыденное сознание в информационную эпоху, подчеркивает, что оно оказывается буквально «пронизано» текстами – медийными, цифровыми, коммуникационными, и это уже не просто фон, а фактор экзистенциального самочувствия человека (7).

Параллельно в психологии и психолингвистике, начиная с работ Л. С. Выготского, показывается, что развитие мышления идет рука об руку с развитием речи. Внутренняя речь рассматривается как один из базовых инструментов сознания: мы планируем действия, удерживаем цели и рефлексируем над собой именно в формах языковых структур (8). Если согласиться с тем, что все сколько-нибудь сложное мышление разворачивается в таких структурах, то возникает принципиальный вопрос: возможно ли, моделируя язык, моделировать и само сознание? Эта тема напрямую выводит к проблеме искусственного интеллекта, о чем будет подробно сказано в следующем разделе.


Нарративная идентичность

В современной философии и когнитивистике всё более очевидной становится мысль, что личная идентичность человека во многом носит нарративный характер. Человек осмысляет себя через историю жизни, которую рассказывает самому себе и другим. Герменевтическая линия, представленная, в частности, работами П. Рикёра, вводит понятие «нарративной идентичности» личности (9,10). Идентичность здесь понимается не как раз и навсегда данная сущность, а как результат непрерывной работы по собиранию и переосмыслению жизненных эпизодов в связный рассказ. Это создаёт важный мост к нейронаучным исследованиям нарративного сознания и к попыткам понять, каким образом мозг поддерживает эту «историю о себе», в которой мы живём.

Датаизм: человек как поток данных

Если структурализм и постструктурализм расширили понятие текста до культуры и самого опыта, то в XXI веке рядом с этим возник датаизм. Это технократичное мировоззрение, где реальность понимается как потоки данных, а ценностью становится их сбор и максимально эффективная обработка алгоритмами. Человек при таком взгляде превращается в узел передачи данных: биосенсор, который ежесекундно оставляет цифровой след. Юваль Ной Харари описывает датаизм как новую “религию данных”, где главным критерием становится не смысл и не переживание, а предсказательная эффективность (75). Отсюда сдвиг в понимании текстуальности: тексты и вообще человеческая жизнь читаются не только людьми, но и алгоритмами. Переписка, поисковые запросы, лайки, геолокации, сон, пульс, покупки, интонации, всё это складывается в метатекст, пригодный для статистики и прогнозов. Но здесь есть риск опасной подмены: предсказание начинают считать пониманием. Алгоритм может точно угадывать поведение, не “зная” смысла, ради которого человек живёт и делает выбор. Поэтому датаизм полезно держать рядом с философией текста как вызов: он показывает, как легко личность редуцируется до датасета. Тут возникает вопрос, есть ли связь между точностью прогноза и правдой о человеке?

Нейронаука о текстуальности сознания

Инсайты гуманитариев о «текстуальности» сознания за последние десятилетия всё чаще находят опору в данных когнитивной науки и нейронауки. Уже в рамках нарративной психологии подчёркивалось, что человек переживает свою жизнь не как набор разрозненных эпизодов, а как историю, в которой у него есть завязка, развитие, кризисы и развязки. Об этом, в разных акцентах, пишут Джером Брунер и Дэн МакАдамс – для них человек по сути живёт внутри собственного рассказа о себе (11,12). Современная нейронаука добавляет к этому физиологический слой: мозг можно описать как систему, которая непрерывно конструирует объяснения происходящему, то есть внутренние повествования, придающие опыту форму и смысл (14). Хорошую формулу этому даёт сценарный теоретик Роберт Макки: история – не побег от действительности, а способ справиться с её хаосом и увидеть в нём порядок (13). Писатели и поэты давно интуитивно чувствуют, что жизнь «просится» в форму рассказа, и теперь к ним подтягиваются нейрофизиологи и когнитивисты со своими томографами и шкалами.

На этой почве в когнитивной психологии оформляется нарративная психология, которая прямо изучает, как человек собирает смысл своей биографии в форме рассказа. Дэн МакАдамс вводит понятие «нарративной идентичности»: личность понимает себя через историю жизни, связывающую прошлое, настоящее и воображаемое будущее (12). Нейронаучные данные аккуратно ложатся на эту идею. Работы по так называемому «автобиографическому рассуждению» показывают, что когда мы прокручиваем свою биографию, её повороты и возможные сценарии, у нас включается распределённая сеть областей, частично совпадающая с default mode network (DMN) – сетью пассивного режима, которая особенно активна, когда человек не занят внешней задачей, а «витает в облаках», думает о себе, о других и о будущем (15). Можно сказать, что DMN – один из главных нейронных субстратов того, что гуманитарии называли нарративным сознанием.

Очень наглядно фигура «внутреннего рассказчика» проявилась в исследованиях Майкла Газзаниги на пациентах с расщеплённым мозолистым телом (split-brain). В экспериментах с такими пациентами он обнаружил в левом полушарии особый модуль, который получил название «интерпретатор». Этот модуль, по сути, автоматический комментатор: он достраивает причинно-связные объяснения нашим действиям и переживаниям, даже если у него нет доступа к реальным причинам поведения (16). Интерпретатор конструирует для нас связную историю о самих себе, создавая ощущение непрерывного и цельного «я». В этом смысле мозг выступает как рассказчик, а наше эго – как главный персонаж, введённый в повествование, чтобы согласовать разрозненные фрагменты опыта. Такая перспектива заставляет по-новому взглянуть на свободу воли: возможно, наше чувство авторства – это побочный эффект работы интерпретатора, а не доказательство существования автономного, «надмозгового» субъекта (17).

Помимо разделённого мозга, нейронаука детально изучает нарративную организацию памяти. Автобиографическая память устроена не как сырое хранилище эпизодов, а именно как сюжет: мы отбираем события, связываем их причинно и эмоционально, выделяем поворотные моменты и делаем из всего этого более-менее связную историю. Нейровизуализационные исследования показывают, что при воспоминании значимых эпизодов и размышлении об их смысле активируется сеть, включающая медиальные префронтальные зоны, заднюю поясную кору, гиппокамп и височные структуры – то есть те же компоненты DMN, которые участвуют в моделировании себя во времени (18). Получается, что мозг буквально пишет и переписывает «текст» нашей жизни, а сознание выступает одновременно и читателем, и редактором этого текста.

Нейролингвистика, живущая на стыке нейронауки и лингвистики, добавляет сюда ещё один штрих. В экспериментах с внутренней речью видно, что когда мы «говорим про себя», активируются те же языковые и моторные области, что и при вслух произносимой речи, пусть и с меньшей амплитудой сигнала (19,20). Классические наблюдения за пациентами с афазией, начиная с знаменитого пациента Тан, описанного Полем Брока, показывают, что повреждения речевых центров приводят не только к потере способности говорить, но и к грубому дефициту сложных форм вербализованного мышления (21). Всё это ещё раз указывает: для рефлексивного сознания язык играет роль несущей конструкции, того самого каркаса, на котором держится наш внутренний сюжет.

Если собрать всё сказанное, современные данные когнитивной науки и нейронауки хорошо согласуются с метафорой «человек как текст». Мозг порождает нарративы – биологические «тексты», благодаря которым мы переживаем себя как устойчивое «я», находим смысл и протяжённость своего существования во времени. А сознание можно представить как непрерывный процесс чтения и редакторской правки этих текстов: мы снова и снова перечитываем собственную историю, что-то вычёркиваем, что-то дописываем на полях, иногда решаемся переписать целую главу – и именно в этом, возможно, и заключается наша свобода.

Последствия представления человека как текста

Рассмотрение человека в парадигме текстуальности тянет за собой далеко идущие последствия: это не безобидная метафора, а способ по‑новому собрать воедино гуманитарное знание, нейронауку, этику и современные технологии. Ниже я кратко обозначу несколько линий, по которым метафора «человек как текст» меняет оптику: от научного исследования до психиатрической практики и цифрового бессмертия.

Эпистемологические и научные последствия.

Если всерьёз принять, что человек это, среди прочего, набор текстов (биографических, культурных, телесных), то меняются и способы его исследования. Гуманитарные науки получают твёрдое основание рассматривать биографии, формы поведения, артефакты как тексты, подлежащие интерпретации: историю жизни можно читать примерно так же, как роман, выстраивая сюжет, мотивы, символику. В социальных науках это выливается в бурный рост дискурсивных и нарративных методов: дневники, письма, посты в соцсетях используются как корпус текстов, по которым реконструируются идентичность и ценности их автора. В психотерапии это особенно заметно в нарративном подходе, где задачей становится «переписывание» жизненного текста пациента: человек вместе с терапевтом ищет другие сюжеты и точки сборки опыта, вырывается из навязанных ему проблемных историй. Классический источник здесь книга Майкла Уайта и Дэвида Эпстона (22), в которой прямо говорится о «ресториализации» (переписывания) жизни (жизнеописания) как о цели терапии. Даже в биологии аналогия с текстом оказывается плодотворной: геном упорно описывают как «книгу жизни», записанную буквами ДНК. Исследователи проекта расшифровки генома человека не раз говорили о том, что удалось открыть и прочитать эту книгу – об этом, например, напоминает аналитиз метафоры «книги жизни» в работах по социологии науки (23). Представление человека как совокупности текстов – генетического, психологического, культурного помогает биологам, психологам, антропологам говорить на близком языке кодов, текстов и информации. В то же время критики справедливо предупреждают о риске чрезмерной редукции: есть опасность, что живой человек растворится в схеме «информационного объекта», если забыть, что перед нами не только текст, но и мыслящее, страдающее, чувствующее, телесное существо.


Этические и экзистенциальные следствия


Если наше «я» это текст или набор историй, неминуемо возникает вопрос об авторстве и подлинности этого текста. Кто автор моей истории: я сам, культура, семья, случай, мозг? Для одних такая перспектива звучит как освобождение: раз нет жёстко заданного «ядра», значит, человек вправе переписывать себя, менять сюжет собственной жизни. Это созвучно экзистенциалистской интуиции: смысл не обнаруживается, а создаётся через выборы. Другие, напротив, видят в текстуализации угрозу релятивизма: если всё лишь текст, то понятия истины, подлинности, морали становятся подвижными, и всегда найдётся соблазн «переписать» мораль под свои интересы. Есть и вопрос ответственности. Если я – персонаж некого нарратива, то кто отвечает за совершённые поступки: персонаж или автор? А если радикальный постмодерн говорит, что «текст сам себя пишет», то куда девать вину и заслугу? Современные нейробиологи ещё больше подливают масла в огонь: часть из них рассматривает чувство свободной воли как побочный эффект работы мозговых механизмов, а не как доказательство автономного субъекта. Дан Вегнер в книге «The Illusion of Conscious Will» подробно разбирает, как ощущение «я решил и сделал» может быть сконструировано постфактум нашей психикой (25). Если всерьёз принять эту линию, возникает острый этический вопрос: в какой мере справедливо строго судить людей, если они, возможно, не столько «авторы», сколько носители реализующихся сценариев? В условиях общества знания сюда добавляется ещё одна тревога: широкая текстуализация жизни приводит к тому, что почти любая частная жизнь превращается в читаемый текст: данные соцсетей, истории поисковых запросов и т.д. Если человека воспринимать как текст, который можно анализировать и редактировать, неизбежно встаёт вопрос согласия: кто имеет право читать, интерпретировать и тем более переписывать мой жизненный текст без моего участия? Манипуляция массовым сознанием через медиа, навязывание готовых нарративов – это, по сути, насильственное внедрение чужих глав в нашу биографию.


Технологические и социальные следствия


В цифровую эпоху метафора человека‑текста получает почти буквальное воплощение. Огромные массивы данных о каждом: посты, сообщения, лайки, время просмотра, геометки, складываются в «цифровой текст личности», по которому алгоритмы учатся судить о человеке. Исследования показывают, что по цифровым следам вроде лайков в соцсетях можно с высокой точностью предсказывать личностные черты, политические предпочтения и другие чувствительные характеристики (24). Для искусственного интеллекта человек становится текстом, который можно обработать, оценить и классифицировать. Алгоритмы рекрутинга читают резюме и цифровой след кандидата как текст и выносят решения; системы безопасности по «тексту» поведения пользователя строят скоринговые модели. Это даёт удобство и эффективность, но чревато двойной редукцией. Во‑первых, личность сводится к тем параметрам, которые видит машина: всё, что не попадает в модель, словно выпадает из картины. Во‑вторых, массовый сбор и хранение таких текстов создаёт серьёзные риски для приватности и права на забвение. Отдельная зона риска это так называемые технологии death tech, цифровые сервисы, обещающие «продлить жизнь» человека в виде чат‑бота или аватара. Российское издание РБК Тренды в материале «Death tech: как технологии “оживляют” умерших» подробно описывает, как на основе переписки, голосовых записей и фото создаются цифровые копии умерших, с которыми родственники могут продолжать общаться (26). Фактически посмертный текст человека, его цифровой архив, становится сырьём для эмуляции личности. Юристы и исследователи цифровой памяти уже обсуждают, не нарушает ли это право на личную тайну и автономию умершего, если при жизни он не давал чёткого согласия на такое «оживление» (27). Здесь метафора «человек как текст» обретает максимально конкретный и одновременно тревожный смысл: мой жизненный текст может быть продолжен кем‑то ещё и после моей смерти. В более широком плане слияние человека и текста в технологиях ведёт к появлению новых форм общения и культуры: «живых библиотек», где люди сознательно дают себя читать как книги; литературы и медиа, генерируемых на основе реальных биографий; образовательных практик, где обучение понимается как постепенное переписывание собственного когнитивного текста. Но чем дальше заходят эти практики, тем более актуальным становится вопрос: кто всё‑таки держит в руках перо, которым пишется наша жизнь – мы, другие люди, алгоритмы или какая‑то сложная связка из всех перечисленных?

Связь подхода с искусственным интеллектом и машинным обучением

Идея текстуальности сознания почти автоматически выводит нас к искусственному интеллекту. Если принять, что значительная часть человеческого мышления – это переработка символической, в том числе языковой информации, то модель мозга как «вычислителя текста» становится естественной отправной точкой для ИИ. Уже кибернетики и исследователи первых систем искусственного интеллекта в 1950–1960‑е годы вдохновлялись лингвистикой и логикой: создавались правила грамматики, семантики, формальные языки, на которых машина должна была «думать» и общаться (40, 34). В наши дни эту линию радикально продолжили глубокое обучение и большие языковые модели (Large Language Models). Нейросети вроде GPT обучаются на гигантских корпусах человеческих текстов и демонстрируют способность генерировать связные, стилистически убедительные ответы на естественном языке. О масштабе этого скачка можно судить хотя бы по работе команды OpenAI по GPT‑3 (29) и последующему техническому отчёту по GPT‑4 (35): следуя статистике языковых паттернов, модель способна вести диалог, отвечать на вопросы, писать эссе и даже имитировать индивидуальный стиль. Для стороннего наблюдателя это выглядит как «текстовое мышление», хотя внутри, как мы знаем, работают матрицы весов и операции над векторами.

Философская подкладка у этой истории давняя. Ещё в середине XX века, на фоне развития компьютеров, в философии языка обсуждался вопрос: если сознание по сути своей языково, значит ли это, что достаточно реализовать правильную языковую программу, чтобы получить искусственный интеллект (40)? На знаменитую статью Алана Тьюринга о тесте «машина–человек» ответом стала критика Джона Сёрля с его мысленным экспериментом «китайская комната» (37), где он как раз показывает ограниченность чисто символического, текстового подхода: манипулировать знаками по правилам ещё не значит понимать их смысл. Современные дискуссии о больших языковых моделях во многом повторяют этот спор. Одни философы, вроде Дэвида Чалмерса, серьёзно задаются вопросом, можно ли при определённых условиях говорить о зачатках сознания (30), другие же видят в них лишь мощных «статистических попугаев», воспроизводящих формы языка без подлинного понимания (28).

С практической точки зрения человек, понятый как текст, оказывается во многом моделируемым. Если личность описывается через устойчивый стиль письма, характерные обороты, типичные реакции, то чат‑бот может довольно точно продолжать этот стиль, а алгоритмы – предсказывать «следующий шаг» по прошлому тексту действий. Уже сейчас существуют системы, которые по переписке и поведению пользователя строят его психографический профиль, оценивают склонности, политические предпочтения, риски психических расстройств (32,41). Для ИИ человек в таком подходе – цепочка данных, которую можно продолжить «в том же духе».

Есть и обратное движение: искусственный интеллект становится инструментом интерпретации человека. Алгоритмы машинного обучения анализируют огромные корпуса текстов – книги, статьи, соцсети и вычленяют скрытые темы, тон, эмоциональные паттерны. По сути, это новая волна компьютерной герменевтики. То же самое переносится на «чтение» самого человека: программы распознавания эмоций анализируют мимику и микродвижения лица как текст выражений (33), системы анализа речи оценивают темп, паузы, подбор слов, делая выводы о состоянии и личностных чертах (36). С развитием мультимодальных моделей, объединяющих текст, изображение, звук и даже нейросигналы, ИИ учится читать более цельный «текст человека» – от внешности до биографии. Работы по декодированию намерений и образов из активности мозга с использованием современных моделей языка уже показывают, что по сигналам fMRI можно восстанавливать приблизительное содержание услышанного или придуманного текста (39). Формально это всё те же данные, но к ним всё чаще применяются понятия чтения, толкования, сюжета.

Интересно, что метафора работает и в обратную сторону: сами процессы обучения моделей всё чаще описывают гуманитарным языком. Обучение нейросети на данных похоже на сложную интерпретацию корпуса: модель «читает» примеры и выводит из них общие структуры, как внимательный критик выводит темы и мотивы из романа. Исследователи говорят о «объяснимости» (explainability) моделей как о способности рассказать, какой «сюжет» признаков усвоил алгоритм и почему он принимает те или иные решения (31). Создание ИИ в этом смысле становится разновидностью письма: мы задаём архитектуру, подбираем данные, формулируем целевые функции и в итоге получаем текст поведения системы, который ещё нужно уметь читать.

На страницу:
1 из 2