
Полная версия
Под утро, когда за окном посветлело до цвета мокрого асфальта, Игорь украдкой, словно совершая преступление, достал пейджер из ящика тумбочки и спрятал его во внутренний карман своей старой, поношенной куртки, висевшей на спинке стула. Прикосновение сквозь ткань к холодному прямоугольнику было постоянным, щекочущим нерв напоминанием. Он носил с собой бомбу замедленного действия, и только он один об этом знал.
Утро было серым и сонным. Оксана, бледная, с синяками под глазами, молча разлила всем кофе. Матвей, как всегда, уткнулся в планшет, но сегодня Игорю показалось, что сын поглядывает на него украдкой, изучающе. Милана молча жевала тост, ее взгляд был расфокусированным, устремленным куда-то внутрь себя или внутрь стен. Гнетущая тишина за завтраком была гуще, чем обычно, и даже привычный кап из кухни звучал приглушенно, будто его прикрыли тряпкой.
После завтрака Игорь, оттягивая момент выхода из дома, собрал мусор – переполненное ведро с огрызками, упаковками и прочими следами вчерашнего дня. Вынося пакет во двор, к большому контейнеру у забора, он столкнулся с соседом – стариком Сергеем Петровичем. Тот, как обычно в это время, возился у своего покосившегося гаража, разбирая какие-то ржавые, бессмысленные на вид детали от старого «Москвича». Сергей Петрович жил здесь, кажется, со времен постройки самого района в конце семидесятых. Молчаливый, угрюмый, вечно недовольный, он редко с кем общался, лишь кивал сухо, встречаясь взглядом. – Доброе, – кивнул Игорь, пытаясь пройти мимо к контейнеру. Старик поднял на него взгляд из-под козырька старой кепки. Глаза, мутные от возраста и, возможно, катаракты, вдруг стали удивительно острыми, цепкими, словно проснулись от долгой спячки. – Громов… Игорь Николаич, да? – хрипло, с одышкой спросил он. Голос был скрипучим, как несмазанная дверь. Игорь остановился как вкопанный, пакет с мусором замер в его руке. От неожиданности даже дыхание перехватило. Сосед почти никогда не обращался к нему по имени-отчеству. – Да. Вы… всё верно. – Твой дед… Николай Семёнович Громов? – старик выпрямился, потирая поясницу, и его взгляд стал пронзительным, почти гипнотическим. Игорь почувствовал, как холодная волна пробежала от копчика до затылка. Он кивнул, не в силах вымолвить слово. – Вы его знали? – Знать – не знал. Не водились. Видел. Он тут бывал, перед самой смертью своей. Году в девяносто втором, кажись. – Старик махнул корявой, в пятнах старческой пигментации рукой в сторону леса, темнеющего за участками. – Ходил по округе, что-то искал. Не один, с мужиками серьезными, в такой же форме, как у него, полевой. С приборчиками. – Он сделал паузу, словно припоминая. – Щелкали, жужжали. Стрелочки на них дергались. Игорь молчал, боясь спугнуть этот внезапный поток слов. Сердце колотилось где-то в горле. – Что искал-то? – наконец выдавил он. Сергей Петрович прищурился, будто оценивая, стоит ли говорить дальше. Потом плюнул в сторону ржавого диска от колеса. – Место, говорил, где боль выходит на поверхность. Город тут, сказывал, на больном месте стоит. На трещине. Глубокая, старинная. И трещину эту кто-то когда-то, давным-давно, заклеил, да плохо. Швы, говорил, расходятся. Тихий такой, а расходится. Игорь почувствовал, как земля под ногами, сырая от утренней росы, будто поплыла. Слова старика висели в холодном воздухе, густыми, нерассеивающимися клубами, обретая плоть. «Больное место. Трещина. Швы расходятся». – Что… что это за трещина? – спросил он, и голос его прозвучал чужим, сдавленным. Старик только покачал головой. – Кто его знает. Земная, что ли. Или не земная. Он, Николай Семёнович, недоговаривал. Боялся, что ли. Или сам до конца не знал. – Он снова наклонился к своей куче железа, явно давая понять, что разговор окончен. Но, уже отвернувшись, чтобы взять гаечный ключ, бросил через плечо, и эти слова прозвучали особенно отчетливо на фоне утренней тишины: – Кран-то у вас течёт. Слышу по ночам. Вода – она не только течёт, Громов. Она слушает. И запоминает. И когда швы разойдутся… она всё вспомнит. Всю боль.
Игорь вернулся в дом, бросив пакет в контейнер на автомате. Он шел, не чувствуя ног, с ощущением, что его только что окунули в ледяную воду. Слова старика, сказанные таким обыденным, хриплым голосом, звенели в ушах, вписываясь в общий тревожный фон. Он прошел в прихожую, снял куртку и на мгновение прижал ладонь к карману, где лежал пейджер. Холодный пластик словно пульсировал в такт его бешено колотящемуся сердцу.
В доме было тихо. Оксана должна была уже уйти на работу. Матвей – в школу. Милану, кажется, должны были позже отвести на дополнительные занятия. Игорь, отправившись на кухню за стаканом воды, услышал тихие звуки из ванной. Дверь была приоткрыта, оттуда лился свет и звук льющейся из крана воды. Оксана, значит, еще не ушла.
Он прошел мимо, направляясь к холодильнику, и мельком, случайно взглянул внутрь ванной.
Она стояла перед большим зеркалом над раковиной, вытирая лицо большим пушистым полотенцем. Игорь уже хотел отвести взгляд, соблюдая негласное правило личного пространства, но что-то зацепило его внимание, впилось когтями в сознание. Движения Оксаны были медленными, усталыми, будто каждое давалось с огромным усилием. Она провела полотенцем по лбу, затем по щекам, по шее.
А её отражение в зеркале… не повторило этого жеста.
Оно просто смотрело на неё. Неподвижное, как фотография. Лицо в отражении было бледнее, чем в реальности, черты – чуть размытее, глаза – больше, темнее и бездоннее. И в этих глазах, в этом застывшем лице, читалось нечто невыносимое, чудовищное: бездонная, тихая, всепонимающая жалость. Не к себе – к той живой, усталой женщине, что стояла по эту сторону стекла, вытирая реальное, а не отраженное лицо.
Игорь замер в дверном проеме, стиснув зубы до хруста. Кровь отхлынула от лица. Он моргнул, протёр глаза кулаком, потом снова посмотрел. Когда он открыл глаза, отражение делало то же, что и Оксана – двигало полотенцем по лицу. Но была ли там та же плавность, та же усталая небрежность движений? Или это была идеальная, чуть запаздывающая, как в плохом дубляже, копия? Тень, пытающаяся изобразить жизнь?
Оксана, видимо, почувствовала его взгляд. Она встретилась с его глазами в зеркале. Её собственное отражение сделало то же самое. – Что стоишь? Испугался, что горячей воды нет? – голос её звучал нормально. Только чуть хрипловато, сонно. Но в её глазах, в реальных глазах, промелькнула искорка того же замешательства, что сковала Игоря. – Ничего. Показалось, – выдавил он, forcing a smile that felt like a grimace. Она отвернулась от зеркала, повесила полотенце на крючок. Её отражение последовало за ней. Синхронно. Безупречно. Но Игорь уже не мог отделаться от ощущения, что между стеклом и реальностью теперь зияет тончайшая, невидимая глазу щель. И сквозь эту щель за ними наблюдает нечто, способное лишь имитировать, но не жить.
Он не сказал ей ничего. Просто налил воды, выпил залпом, чувствуя, как холодная жидкость обжигает горло. Сегодня ему нужно было задержаться на работе, доделывать вчерашний отчет для Сидорова. Мысль об офисе, о стеклянных перегородках и унизительных взглядах коллег сейчас казалась почти благословенной – островком знакомого, пусть и неприятного, мира.
В школе у Матвея в тот день была контрольная по физике. Он сидел за своей партой, вторым рядом у окна, и механически водил ручкой по листку, записывая формулы и расчеты. Задача была несложной – движение по наклонной плоскости, трение, ускорение. Его мозг, настроенный на вычисление вероятностей и рисков, щелкал такие задачки как орехи. Но сегодня сосредоточиться было трудно. С самого утра он чувствовал легкое, но постоянное давление в висках, будто атмосферное давление вдруг повысилось в два раза. Воздух в классе казался густым, тяжелым.
Учительница, Анна Витальевна, женщина обычно собранная, строгая и точная в формулировках, диктовала условие следующей задачи, прохаживаясь между рядами. – «Тело массой два килограмма движется по наклонной плоскости с углом наклона тридцать градусов… тело массой два килограмма движется по наклонной плоскости с углом наклона… тело массой два килограмма…»
Голос её внезапно зациклился, словно заела пластинка. Она остановилась у доски, повернувшись к классу, но её взгляд был пустым, устремленным в какую-то точку над головами учеников. Губы продолжали двигаться, повторяя одну и ту же фразу монотонным, безжизненным, механическим тоном: «…тело массой два килограмма движется по наклонной плоскости…»
В классе воцарилась сначала изумленная тишина, потом пошли сдержанные, нервные хихиканья. Кто-то сзади тихо сказал: «Анна Витальевна, вы там как?» Но учительница не реагировала. Она стояла, как памятник самой себе, и повторяла, повторяла, повторяла.
Матвей поднял голову от листка. Тревога, холодная и знакомая, сжала его желудок в тугой узел. Он видел подобное раньше у людей – мелкие «глюки» реальности, кратковременные провалы в внимании, миг задумчивости, растянутый до абсурда. Бабушка иногда так «зависала», глядя в окно. Но это было другое. В воздухе вокруг Анны Витальевны словно сгустилась лёгкая, мерцающая дымка, искажающая свет, делающая её фигуру чуть размытой, нерезкой. Её глаза, обычно такие живые и острые, были остекленевшими, неподвижными, будто кукольными. Она не моргала.
И тут Матвей заметил нечто, отчего по спине пробежали мурашки. Часы на стене позади учительницы – большие, круглые, с тикающим секундомером – тоже остановились. Стрелки замерли. Но не это было страшно. Страшно было то, что маятник часов продолжал качаться. Ровно, метрономично. Влево-вправо. Влево-вправо. Но за каждое качание стрелка секундная не двигалась ни на миллиметр. Время в локальном объеме вокруг Анны Витальевны… застыло. Но не полностью. Оно зациклилось на одном моменте.
Паника, холодная и рациональная, поднялась в груди Матвея. Это не было медицинским состоянием. Это был сбой. Сбой в самой ткани реальности. Его разум лихорадочно работал, анализируя: триггер? Внешний фактор? Эмоциональное состояние учительницы? Недостаточно данных. Нейтрализация? Нужно разорвать петлю. Нарушить цикл.
Он неосознанно, почти рефлекторно, щёлкнул пальцами. Резкий, сухой, отрывистый звук, похожий на лопнувшую хлопушку, прозвучал неприлично громко в тишине класса.
Учительница вздрогнула всем телом, как от электрического разряда. Она моргнула, раз-два, быстрыми движениями, и её глаза наполнились жизнью, растерянностью, ужасом. Она оглядела класс, потом посмотрела на часы. Секундная стрелка дернулась и пошла своим обычным ходом. – …Так… где я остановилась? – её голос снова звучал нормально, человечески, лишь с лёгкой, заметной дрожью. Она покраснела, смущенно поправила очки. Класс загудел, засмеялся, зашептался. Происшествие списали на минутную слабость, на усталость, на что угодно. Но Матвей уже не слушал. Он смотрел на свои пальцы, потом на учительницу, потом снова на часы. Щелчок. Акустический импульс определенной частоты? Он сбросил её с цикла. Как перезагрузил зависшую программу. Мысль была одновременно дикой, фантастической и неопровержимо логичной для его устроенного мозга. Он достал из рюкзака свой смартфон, быстро открыл специальное, им же самим написанное приложение для «системного картирования аномалий и нестабильностей». Рядом с геолокацией школы появился новый маркер. Он ввел данные: «Тип: локальная временная петля/стазис восприятия. Объект: человек. Длительность: ~15 сек. Триггер: неизвестен (вероятно, внутренний стресс объекта?). Нейтрализация: резкий акустический импульс (щелчок). Примечание: сопровождалось визуальным искажением поля (дымка) и остановкой хронометрических приборов в радиусе 3 метров при сохранении механического движения (маятник).»
Он сохранил запись. В списке аномалий это был уже седьмой пункт за последний месяц. Но самый явный и пугающий.
Вечером того же дня, когда сгустились сумерки и дом наполнился привычными вечерними звуками – гудением компьютера из комнаты Матвея, тихим голосом диктора из телевизора в гостиной, – Милана снова устроилась на своем любимом месте: на полу в гостиной, возле вентиляционной решётки. Но сегодня она не шептала и не задавала вопросов. Она сидела, скрестив ноги по-турецки, склонив голову набок, и просто внимательно, очень внимательно слушала. Лицо её было сосредоточенным, брови слегка сдвинуты, губы поджаты. Она была похожа на радиста, ловящего слабый сигнал из глубин космоса.
Игорь, сидевший в кресле с газетой (он не читал, он просто смотрел на мелькающие буквы, видя перед собой цифры таймера и лицо в зеркале), заметил её позу. – Мила? – тихо позвал он. Она не ответила сразу, лишь подняла руку, жест «тише». Потом обернулась, и её большие глаза в полумраке комнаты казались огромными, почти неземными. – Пап, – позвала она так же тихо, но очень серьезно. – Иди сюда. Послушай. Он сегодня не вздыхает. Игорь вздохнул, отложил газету. Он был смертельно уставшим, нервы были натянуты как струны. Но тон дочери, не детский, а какой-то древний, знающий, заставил его подняться и подойти. Он опустился на корточки рядом с ней. – Что там? – Он… дышит. Ровно. Слушай. Игорь, с сомнением глянув на решетку, приложил ухо к холодному, слегка липкому от пыли пластику. Сначала он услышал только привычный, далекий гул – отголоски жизнедеятельности всего дома, всех его труб и шахт. Шум лифта где-то далеко в подъезде, может быть. Потом, сквозь этот хаотичный шум, как сквозь помехи в эфире, начал проступать другой звук. Ровный, размеренный, невероятно живой. Ш-ш-шх… пауза… ш-ш-шх… пауза. Совершенно чёткий, повторяющийся ритм вдоха и выдоха. Не механический свист воздуха в трубе, а именно органичный, грудной звук дыхания. Глубокого, спокойного, но… бесконечно печального. В этом ритме была тяжесть, усталость, грусть тысячелетий.
Игорь отпрянул от решетки так резко, что чуть не потерял равновесие. Сердце в груди заколотилось в паническом ритме. По спине пробежал холодный пот. – Это тяга, Мила, – сказал он, но голос его сорвался, стал сиплым, чужим. Он сглотнул. – Сквозняк в шахте. Ветер на улице. – Нет, – Милана покачала головой, и её светлые волосы скользнули по плечам. В полутьме её глаза блестели, как у ночного зверька. – Это дыхание. Оно живое. И оно очень грустное. Я хочу его утешить. Ему одиноко. – Мила, не надо… – начал Игорь, протягивая руку, но было уже поздно.
Девочка прильнула губами прямо к щелям решётки, закрыла глаза и начала тихо напевать. Простую, бессловную, плавную мелодию, похожую на колыбельную, которую когда-то, может быть, пела ей Оксана. Звук был едва слышным, тонким, как паутинка.
И в тот же миг, будто в ответ на эту тихую песню, за окном гостиной, выходящим во двор, раздался оглушительный, пронзительный, раздирающий слух крик. Не человеческий – птичий. Но не просто чириканье или карканье. Это был крик ужаса, боли, паники. И не один. Десятки, сотни птичьих голосов слились в один оглушительный, нестройный хор. Вороны, галки, воробьи, синицы – все птицы, сидевшие на деревьях у соседей, на проводах, на крышах, – взметнулись в воздух единым, черным, бушующим облаком. Это облако, испуская тот жуткий гомон, метнулось вверх, покружилось над домами, и затем, как по команде, умолкло.
Абсолютная, мертвенная тишина воцарилась снаружи. Ни щебета, ни карканья, ни шелеста крыльев. Птицы не просто улетели – они исчезли, растворились в сером, вечернем небе, будто их и не было. Оставив после себя звенящую, пустую, неестественную тишину, в которой даже далекий шум машин с трассы казался приглушенным, как из-под толстого стекла.
Игорь застыл на полу, глядя в темнеющее окно. Его рука все еще была вытянута к Милане. Девочка отстранилась от решетки и тоже смотрела в окно, ее лицо было спокойным, даже удовлетворенным. – Видишь? – прошептала она. – Он услышал. Ему стало чуть лучше.
В этот момент с верхнего этажа, из комнаты Матвея, донесся громкий, нервный звук – стук отодвигаемого стула. Потом быстрые шаги по лестнице. Матвей появился в дверях гостиной, бледный, с широко раскрытыми глазами. В руках он сжимал свой планшет. – Вы это слышали? – выпалил он, его голос дрожал от возбуждения, а не от страха. – Птицы. Все разом. Статистическая вероятность такого синхронного поведения в урбанистической среде без видимого внешнего раздражителя стремится к нулю! Это не случайность! Это реакция! На что? Он посмотрел на отца, на сестру, сидящую у решетки. Его взгляд стал аналитическим, сканирующим. – Что вы делали? Только что?
Семейный ужин в тот вечер был похож на попытку разыграть старую, забытую всеми пьесу с актерами, которые выучили роли, но давно перестали понимать их смысл. Все знали свои реплики, но слова звучали фальшиво, жесты были деревянными, а паузы – слишком длинными и тягостными.
Оксана, вернувшаяся с работы поздно и выглядевшая еще более измотанной, чем утром, разложила по тарелкам купленную на скорую руку в кулинарии курицу-гриль с холодным, слипшимся картофельным пюре. Она делала это автоматически, ее взгляд скользил по поверхности стола, не цепляясь ни за что. Дрожь в руках, казалось, немного утихла, но теперь ее заменила какая-то общая расслабленность, граничащая с прострацией.
Матвей ел быстро, почти не жуя, уткнувшись не в телефон, а в свой планшет, лежащий рядом на столе. Но Игорь видел, как его взгляд не скользит по ленте соцсетей или играм, а бегает по каким-то графикам, схемам, обновляющимся в реальном времени. Он что-то мониторил. Вычислял. Собирал данные.
Милана ковыряла вилкой кусок курицы, временами замирая и прислушиваясь к чему-то внутри дома, внутри стен. Её губы иногда шевелились, как будто она вела беззвучный, но очень важный разговор с невидимым собеседником. После истории с птицами она казалась спокойной, почти умиротворенной, но в этой умиротворенности была что-то пугающее.
Игорь пытался. Он пытался вернуть хоть какую-то видимость нормальности. – В школе всё нормально? – спросил он, глядя в тарелку, обращаясь ко всем и ни к кому конкретно. Молчание. Только звук вилки Матвея о керамику. – Матвей? Как день прошел? Сын взглянул на него поверх планшета, его глаза были холодными, оценивающими. – Нормально. Контрольная по физике. – Он сделал паузу. – Была аномалия. Учительница зависла в цикле повторения. Временной стазис. Я её сбросил. Оксана подняла голову, на лице ее мелькнуло недоумение и усталая раздраженность. – Что? Что за бред? – Это не бред, мама, – спокойно, как ученый на лекции, сказал Матвей. – Это данные. Я их фиксирую. Частота возрастает. – Прекрати нести эту чушь! – голос Оксаны дрогнул, в нем послышались слезы. – У всех стресс, все устали, и ты со своими… своими страшилками! – Это не страшилки, – тихо сказала Милана, не отрываясь от своей тарелки. – Дом дышит. А папа нашел часы, которые тикают. Обратно. Все замолчали, уставившись на нее. Игорь почувствовал, как кровь отливает от лица. Оксана смотрела на него, и в ее глазах был уже не гнев, а панический, животный вопрос. «Что она говорит? Какие часы?» – Мила, что за часы? – тихо спросила Оксана. – Папины часы. В кармане. Они тикают. Им грустно, – просто сказала девочка, как о чем-то само собой разумеющемся. Игорь не знал, что сказать. Он чувствовал вес пейджера во внутреннем кармане свитера, который он не снимал за столом. Казалось, он сейчас прожжет ткань и упадет прямо в картофельное пюре, предъявив всем свои тикающие цифры.
Но никто ничего больше не сказал. Матвей углубился в планшет, его пальцы забегали по экрану быстрее. Оксана опустила голову, ее плечи сгорбились. Милана снова начала слушать тишину.
И в этой гнетущей, невыносимой тишине, под аккомпанемент притворного жевания и звона приборов, снова заявило о себе самое настойчивое, самое постоянное действующее лицо их вечеров. Кап. Из кухни. Кап. Методично. Невозмутимо. Громче, чем когда-либо.
Это был не просто звук протекающего крана. Это был отсчёт. Такт. Ритм, под который теперь жил их дом, их жизнь. Ритм, в который вплетались тиканье пейджера в кармане Игоря, призрачное дыхание в вентиляции, птичье молчание за окном, застывшие учительницы и безмолвные крики в их собственных глазах, которые они боялись выпустить наружу.
Все делали вид, что всё нормально. Что завтра будет обычным днем. Что мир всё еще стоит на старых, проверенных фундаментах, а не на больном месте с расходящимися швами.
Но зеркала лгали, показывая жалость вместо отражения. Воздух в классах застывал, зацикливая время. Земля слушала детские колыбельные. А вода – запоминала. Капля за каплей. И где-то в глубине дома, в тёмных углах, куда не падал свет от люстры, в пространстве между стеной и шкафом, под кроватью, уже шевелилось, набирая силу, нечто. Нечто, питающееся их страхами, их молчанием, их стыдом. И оно ждало своего часа, чтобы принять форму. Форму самого несмелого, самого стыдного, самого нереализованного страха каждого из них.

