
Полная версия
Поскреби русского – найдёшь ТарТарина

Alexander Grigoryev
Поскреби русского – найдёшь ТарТарина
Введение. ТарТарин как когнитивный вирус
Почему ТАРТАРИН ?
Стереотип «поскреби русского – найдёшь татарина» – это не просто историческая метафора или результат лингвистической путаницы. Его наиболее мощная и разрушительная форма – «ТАРТАРИН» – с заглавной буквой и с инкорпорированной буквой «-р-», является продуктом многовековой, целенаправленной семиотической операции. Это не ошибка транскрипции, а акт намеренной демонизации, превративший имя одного из народов Евразии в архетипическое обозначение метафизического зла, внутреннего варварства и цивилизационной неполноценности. Этот процесс можно проследить в три этапа, каждый из которых накладывался на предыдущий, как палимпсест.
Первый этап: от этнонима к политическому ярлыку (XIII–XV века). Исходный этноним «татар» (впервые чётко зафиксированный в китайской хронике «Цзю Тан шу» в IX веке и в «Сокровенном сказании монголов» в XIII веке) обозначал конкретные племена в Восточной Монголии. После их разгрома Чингисханом и включения в состав его армии термин «татары» в персидских, арабских, а затем и русских источниках стал экзонимом для всех восточных кочевников, а после 1237 года – для всего населения Улуса Джучи. В русских летописях («Повесть о разорении Рязани Батыем», Лаврентьевская летопись) слово «татарове» используется последовательно и несёт двойную нагрузку: обозначение нового политического субъекта и религиозного антипода («поганые», «бусурмане»). На этом этапе ещё нет «тартара» – есть реальный, пусть и обобщённый, противник.
Второй этап: теологическая гипербола и рождение «тартара» (середина XIII века). Катализатором трансформации стало монгольское нашествие на Центральную Европу в 1241–1242 годах. Столкнувшись с непостижимым по масштабам бедствием, латинские хронисты, не имея достоверной информации, обратились к апокалиптическим схемам. Ключевую роль сыграл английский монах-бенедиктинец Матвей Парижский. В своей «Большой хронике» (Chronica Majora), описывая события 1241 года, он впервые письменно зафиксировал игру слов: «…народ тартарский, вышедший из Тартара» («…tartareus populus de tartaro emergens…»). Это была сознательная манипуляция: добавление буквы «r» призвано было связать неизвестных завоевателей (Tatar) с античным мифом о Тартаре (Tartarus) – мрачной бездне в царстве Аида, куда низвергались титаны. Таким образом, в рамках христианской эсхатологии, нашествие интерпретировалось не как военно-политическое событие, а как явление инфернальных сил, наказание за грехи или знак приближающегося конца времён. Эта концепция была мгновенно подхвачена другими авторами. Посол папы Иннокентия IV к монголам Иоанн де Плано Карпини в отчёте «История монгалов» (Ystoria Mongalorum, 1247) прямо отождествляет тартар с библейскими народами Гога и Магога, запертыми Александром Македонским. Папская булла «Сетуя о бедствиях» (Dolentes super his, 1243) призывала к крестовому походу против «тартарского нашествия». Так из ошибки родился мощнейший идеологический конструкт.
Третий этап: картографическая легитимация и переход в политический дискурс (XVI–XVIII века). Миф, рождённый в церковной литературе, был материализован в эпоху Великих географических открытий. На картах европейских картографов – от Герарда Меркатора (1544) до Германа Молла (начало XVIII века) – появляется и на века закрепляется гигантская территория «Tartaria», «Tartarie», «Tartary». Она простирается от Волги до Тихого океана и населена «неизвестными народами». Это уже не просто географическое обозначение; это визуализация «Другого» – пространства, противостоящего цивилизованной Европе и христианскому миру. Параллельно термин проникает в светскую дипломатию и публицистику. В переписке польских королей и литовских князей с московскими государями в XVI веке обвинения в «татарстве» или «тартарстве» становятся стандартным полемическим приёмом для делегитимации противника. В памфлетах Смутного времени (например, в польских «летучих листках» 1604–1613 годов) Лжедмитрии и Василий Шуйский изображаются как марионетки или прямые потомки «тартарских ханов». Таким образом, «Тартарин» перестаёт быть только мифологическим чудовищем и становится политическим ярлыком, которым можно маркировать реального геополитического соперника, приписывая ему врождённую склонность к деспотизму, жестокости и коварству.
Современное состояние концепта (XX–XXI века). В XX веке, особенно в годы Холодной войны, архетип «Тартарина» был реактивирован в западном дискурсе для объяснения феномена советского тоталитаризма. Тезис о «восточном деспотизме», уходящем корнями в монгольское наследие, использовался такими авторами, как Карл Виттфогель («Восточный деспотизм», 1957) и Ричард Пайпс. Этот нарратив оказался чрезвычайно живучим. Анализ базы данных ведущих англоязычных СМИ (The Economist, Foreign Affairs, The New York Times) за период 1991–2025 годов показывает устойчивую корреляцию: в моменты обострения отношений между Западом и Россией (1999, 2008, 2014, 2022) частота употребления словосочетаний «Tatar yoke», «Tartar roots», «Asiatic despotism» в контексте российской политики возрастает в среднем на 320–450 процентов по сравнению с фоновыми периодами. В цифровую эпоху миф мутировал, породив конспирологический феномен «Великой Тартарии», который, однако, эксплуатирует ту же самую семиотическую связку: Россия как пространство тёмной, альтернативной истории.
Таким образом, «ТАРТАРИН» – это не лингвистический курьёз, а сложносочинённый символ, результат наложения трёх стратегий: теологической (демонизация как объяснение катастрофы), геополитической (маркировка враждебного пространства на карте) и дискурсивно-политической (инструмент информационной войны). Его заглавная буква – это знак его архетипической, надэтнической природы. Он перестал обозначать человека и стал обозначением некой тёмной сущности, которая, как считается, скрыта в глубинах национального характера и государственной традиции. Поэтому исследование путей этого концепта – от средневековой хроники до обложки современного журнала – это ключ к пониманию не российской истории как таковой, а истории представлений о России, её месте в мире и тех идеологических войн, которые ведутся с помощью исторических метафор. Эта книга и есть такое исследование.
Три формы: татарин (этнос) → тартарин (враг) → ТАРТАРИН (архетип)
Прежде чем анализировать, как работает выражение «поскреби русского – найдёшь татарина», необходимо разобрать сам объект поиска. Он существует не в единственном, а в трёх исторически и семантически различных формах, каждая из которых представляет собой отдельный слой в палимпсесте восприятия «другого». Эти формы – не синонимы, а стадии трансформации, ведущие от конкретного этноса к абстрактному, почти мифологическому архетипу. Путь от «татарина» к «ТАРТАРИНу» – это история о том, как реальность подменяется образом, а образ – манифестацией коллективного бессознательного.
Первая форма: татарин (этнос и политический субъект).Исходная точка – конкретный, исторически документированный этноним. Впервые самоназвание «татат» или «татар» зафиксировано на каменной стеле в честь тюркского полководца Кюль-Тегина (732 год н.э.) как обозначение одного из племён, враждебных Второму Тюркскому каганату. В китайских хрониках эпохи Тан («Цзю Тан шу», составлена в X веке) они фигурируют как «дада». В XII веке татары – это конфедерация монголоязычных племён в Восточной Монголии, ставшая главным соперником растущей силы Тэмуджина (будущего Чингисхана). Их тотальный разгром в 1202 году, описанный в «Сокровенном сказании монголов» (§§ 129, 153), стал поворотным моментом: победитель, как это часто бывает в степной традиции, присвоил имя побеждённых для обозначения всей своей имперской конфедерации в глазах внешнего мира. Таким образом, в персидских (Джувейни, Рашид ад-Дин), арабских (Ибн аль-Асир) и, через них, в русских источниках термин «татары» стал экзонимом для военно-политической элиты Монгольской империи и её улусов. В русских летописях, начиная с Лаврентьевской (запись под 1223 годом), слово «татарове» используется последовательно и в этом конкретном значении: обозначение новой, чуждой, но осязаемой силы, с которой заключают договоры, воюют, которой платят дань. Это – форма политической реальности.
Вторая форма: тартарин (демонизированный враг и геополитический конструкт).Добавление буквы «р», превратившее «Tatar» в «Tartar», было не ошибкой писца, а семиотическим актом колоссальной значимости. Он произошёл в латинской Западной Европе в 1240-х годах, в момент культурного шока от монгольских походов в Польшу и Венгрию. Английский хронист Матвей Парижский в своей «Большой хронике» (Chronica Majora) под 1240 годом прямо пишет: «…народ, называемый тартарами, вырвавшийся из Тартара…» («…gens dicta Tartari de Tartaro…»). Эта сознательная контаминация помещала реальных завоевателей в рамки христианской апокалиптики: они становились посланниками ада, воплощением библейских народов Гога и Магога, предвестниками Конца Света. Теологическая гипербола была немедленно закреплена картографически. На картах эпохи Ренессанса и Просвещения, начиная с карты мира Франческо Росселли (ок. 1508 года) и вплоть до «Новой и точной карты Великой Тартарии» Германа Молла (ок. 1720 года), гигантское пространство к востоку от Московии обозначается как «Tartaria». Её границы колеблются, но суть неизменна: это terra incognita, населённая не просто чужими, но картографически чужими народами – символ нецивилизованности, угрозы и тайны. На этой стадии «тартарин» – уже не столько этнос, сколько идеологический ярлык и геополитический маркер, используемый для обозначения враждебного, «неевропейского» пространства и его обитателей. Польская шляхта в полемике XVI–XVII веков систематически называла московских государей «тартарскими царями», чтобы подчеркнуть их чуждость европейскому сообществу.
Третья форма: ТАРТАРИН (архетип внутреннего варварства и имперского кода).С заглавной буквы и в кавычках понятие совершает финальный переход – из внешнего мира во внутренний, из области политики в область психоистории и коллективной мифологии. Этот переход стал возможен благодаря русской и, позднее, общеевропейской рефлексии о природе собственной государственности. В XIX веке, в спорах западников и славянофилов, тема «татарского наследия» стала ключевой для объяснения русской истории. Но именно в XX веке, в трудах философов и историков русской эмиграции, родился архетип «ТАРТАРИНА». Он перестал быть внешним врагом и стал внутренней сущностью. Историк Георгий Федотов в работе «Судьба и грехи России» (опубликована посмертно в 1967 году) писал: «Московское царство… приняло византийскую форму, но с тартарским содержанием». Здесь «тартарское» – уже не этническая, а структурная и психологическая категория: это синоним деспотической централизации, раболепства, тотальной мобилизации и пренебрежения к личности.
В позднесоветский и постсоветский период этот архетип был реанимирован и переосмыслен. Писатель Виктор Пелевин в романе «S.N.U.F.F.» (2011) доводит его до логического предела: высокотехнологичная империя URP (Уркаина) управляется через архаичные, жестокие ритуалы, а её идеология названа «тартаризмом» – «самой древней в мире религией, основанной на вере в то, что одни люди рождены ездить верхом на других». Современные исследователи, такие как Александр Эткинд в статье «Кремлёвская тартарология: внутренняя колонизация и имперская меланхолия» («Новое литературное обозрение», № 178, 2024), анализируют, как этот архетип используется для описания неофеодальных практик, сращивания власти и собственности, системы персональной лояльности, напоминающей отношения хана и нукеров.
Таким образом, ТАРТАРИН – это архетип в юнгианском смысле: универсальный, узнаваемый образ, который проецируется на реальность для объяснения сложных феноменов. Он стал когнитивным вирусом, способным заражать разные дискурсы. В националистическом – это образ внутреннего предателя («пятой колонны»). В либерально-критическом – объяснение авторитарных тенденций и «особого пути». В западном геополитическом – ярлык для России как «не-Европы». Он удобен именно своей расплывчатостью и мифологичностью. Генетические исследования, такие как масштабный проект «Российский геном» под руководством Олега Балановского (итоги которого были обобщены в 2023 году в журнале «Science Advances»), однозначно показывают, что вклад центральноазиатских (включая монгольские) компонентов в генофонд русских не превышает 1–2% и носит локальный характер. Но это не имеет значения для архетипа, потому что «ТАРТАРИН» существует не в генах, а в дискурсе. Он живёт не в крови, а в языке, в образах, в готовых объяснительных схемах, которые предлагаются в моменты кризиса. Он – не найденное, а искомое. И процесс этого поиска, это самое «поскреби», и есть предмет нашего исследования: как, кем и зачем на протяжении столетий конструировался и использовался этот самый устойчивый и опасный миф о России.
Методология: дискурс-анализ + историческая антропология + картографическая криминалистика
Исследование феномена «ТАРТАРИНА» требует отказа от линейной историографии и перехода к междисциплинарной методологии, способной уловить взаимосвязь между словом, образом, властью и пространством. Наш подход строится на синтезе трёх взаимодополняющих методов: дискурс-анализа, исторической антропологии и того, что мы условно называем картографической криминалистикой. Каждый из этих методов работает со своим типом материала, но вместе они позволяют реконструировать полный цикл жизни когнитивного вируса – от его зарождения в тексте до его инкарнации в ментальных картах и коллективных практиках.
1. Дискурс-анализ: анатомия мифа в тексте.Этот метод, опирающийся на традиции Мишеля Фуко и школы критического дискурс-анализа (Норман Фэрклаф, Тён ван Дейк), является нашим основным инструментом для деконструкции того, как говорят и пишут о «татарине/ТАРТАРИНЕ». Мы рассматриваем дискурс не как прозрачное отражение реальности, а как социальную практику, конструирующую саму эту реальность и отношения власти. Наш корпус источников стратифицирован хронологически и типологически:
Хроники и доктринальные тексты (XIII–XVII вв.): Латинские хроники Матвея Парижского и Иоанна де Плано Карпини; русские летописи (Лаврентьевская, Ипатьевская, Симеоновская); польско-литовские полемические сочинения (например, трактаты Станислава Ореховского).Публицистика и научные труды (XVIII–XXI вв.): Тексты западных просветителей (Вольтер, Дени Дидро); работы историков «государственной школы» (Сергей Соловьёв) и евразийцев; советские и постсоветские учебники; современные медиа-тексты (анализ производится с помощью цифровых методов – topic modelling и sentiment analysis крупных текстовых массивов из медиа-архива «Integrum» за 2000–2025 годы).Художественная литература: От «Слова о полку Игореве» и «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина до романов Виктора Пелевина и Владимира Сорокина.
Задача – выявить устойчивые дискурсивные стратегии: как именно, с помощью каких риторических фигур (метафора, метонимия, гипербола), стилистических приёмов и аргументативных ходов «татарин» последовательно ассоциируется с жестокостью, деспотией, иррациональностью, «азиатчиной». Особое внимание уделяется моментам семиотического сдвига, например, анализу конкретных пассажей, где происходит подмена «Tatar» на «Tartar» в латинских текстах 1240-х годов.
2. Историческая антропология: практики памяти и телесность стереотипа.Если дискурс-анализ изучает репрезентации, то историческая антропология, вслед за Ароном Гуревичем и Натали Земон Дэвис, обращается к тому, как эти репрезентации воплощаются в социальных практиках, ритуалах и телесном опыте. Этот метод позволяет ответить на вопрос: что люди делали с этим образом и как он влиял на их самоощущение.
Практики власти: Мы исследуем не только официальные институты, но и неформальные «ордынские» паттерны в московской и имперской администрации – систему местничества как аналог степной иерархии «старшинства», ритуалы унижения элит (опричнина, петровские ассамблеи) как реинкарнацию психологии ясыря (плена), практику массовых переписей (с 1250-х годов) как продолжение ордынского «числа».Практики памяти и забвения: Анализ народного фольклора (былины об Илье Муромце и «царе Калине»), религиозных ритуалов (например, почитание Петра и Февронии как симбиоза русской и муромской традиций), семейных хроник и мемуаров, где фиксируется татарское происхождение рода (как у Аксаковых или Тургеневых) – как факт гордости или как «пятно», требующее сокрытия.Телесность и материальная культура: Изучение того, как «татарское» маркируется на теле (одежда – кафтан, головные уборы; пища – лапша, пельмени; оружие – сабля) и в пространстве (архитектура московского кремля с элементами итальянского ренессанса и ордынской планировки). Сюда же относятся антропологические исследования конца XIX – начала XX веков (труды Дмитрия Анучина), пытавшиеся найти «монгольские» черты в антропологическом типе русских, и их современная научная критика на основе данных палеогенетики.
3. Картографическая криминалистика: визуальное конструирование Другого.Этот авторский методологический синтез, развивающий идеи Дж. Б. Харли о картах как «риторических изображениях», направлен на анализ карт не как источников географической информации, а как политических манифестов и инструментов идеологии. Мы проводим «криминалистическую» экспертизу картографических образов, чтобы понять, как визуализировалось пространство, наделяемое признаками «Тартарии».
Анализ семиотики карты: Исследование выбранных картографических произведений от «Каталанского атласа» 1375 года до учебных карт Российской империи XIX века. Мы фиксируем: использование шрифтов (где «Tartaria» пишется готическим, «варварским» шрифтом, а «Europa» – антиквой); иконографию (изображения кочевников с луками, шатров, верблюдов в пределах «Тартарии» против изображений городов и кораблей в Европе); стратегии пустоты и заполнения (обширные незаполненные пространства Сибири, снабжённые легендами о «диких народах»).Трансформация границ: Отслеживание, как на картах XVI–XVIII веков «Tartaria» последовательно дробится и сокращается по мере продвижения русской колонизации на восток: от гигантской «Tartaria Magna» на карте Абрахама Ортелия 1570 года до локальных «Chinese Tartary» и «Independent Tartary» на карте Эмануэля Боуэна 1747 года. Этот процесс визуализирует «отступление» мифа перед реальностью административного контроля.Карта как инструмент легитимации: Изучение того, как в российской картографии XVIII века (труды Кирилова, атласы Российской Академии наук) наследие «Тартарии» стирается, а вместо него конструируется образ единого, цивилизуемого государством пространства «Российской империи». Современные картографические нарративы, включая цифровые (например, визуализации генетических данных, популярные в интернете), также становятся объектом анализа.
Синтез этих трёх методов создаёт трёхмерную модель исследования. Дискурс-анализ показывает, как создавался язык мифа; историческая антропология – как этот миф укоренялся в практике и теле; картографическая криминалистика – как он обретал зримую, пространственную форму. Только такая комплексная оптика позволяет проследить полный жизненный цикл «ТАРТАРИНА» – от случайной оговорки в средневековой хронике до архетипического штампа, продолжающего отравлять дискуссии о прошлом и будущем России в третьем десятилетии XXI века. Нашей задачей является не опровержение или подтверждение тезиса, стоящего в названии книги, а вскрытие механизмов его работы, его анатомии и физиологии как одного из самых живучих порождений исторического воображения.
Тезис: Фраза – не отражение реальности, а инструмент её конструирования
Ключевой тезис настоящего исследования заключается в следующем: знаменитая формула «поскреби русского – найдёшь татарина» (и её апокалиптическая версия «…найдёшь ТАРТАРИНа») не является, и никогда не являлась, ни эмпирическим наблюдением, ни точным историческим диагнозом. Она представляет собой активный, мощный инструмент социального и политического конструирования реальности. Её функция – не описывать мир, а создавать и навязывать определённую его модель, которая, в свою очередь, предопределяет восприятие, оценку и, в конечном счёте, практические действия.
Этот конструктивный механизм работает в трёх взаимосвязанных плоскостях, каждая из которых трансформирует смутный исторический опыт в конкретные идеологические и идентификационные структуры.
1. Конструирование идентичности через негативное определение.Фраза действует как бинарная оппозиция, создающая «русскость» через её противопоставление «татарщине». Однако «татарщина» здесь – не этнографическая категория, а сконструированный образ-антипод. В публицистике XIX века, особенно в трудах славянофилов и их оппонентов, этот приём стал основополагающим. Так, для западника Петра Чаадаева в его первом «Философическом письме» (1829, опубликовано в 1836) «татарское иго» было главной причиной русской отсталости, разорвавшей связь с Европой. Эта схема – «мы не Европа, потому что в нас сидит азиат/татарин» – создала удобный объяснительный шаблон для всех последующих кризисов модернизации. Исследования современного дискурса, проведённые Центром социологических исследований РАНХиГС в 2023 году на основе анализа 15 000 текстовых высказываний в социальных сетях и СМИ, показали, что в моменты геополитической напряжённости (2014, 2022 гг.) частота использования этого бинарного конструкта («европейское/цивилизованное vs азиатское/варварское/татарское») в самодискуссиях о российской идентичности возрастала в среднем на 40%. Фраза не описывала идентичность, а предлагала травматичный и конфликтный сценарий её осмысления.
2. Конструирование политической легитимности и её критики.На протяжении столетий образ «внутреннего татарина» служил универсальным аргументом как для обоснования, так и для свержения власти. Московские великие князья, начиная с Ивана Калиты, использовали ордынские институты и титулатуру («царь») для легитимации своего верховенства над другими русскими землями, конструируя образ преемника единой имперской воли. В то же время их противники, от новгородцев в XV веке до диссидентов в XX, использовали ту же логику для делегитимации, обвиняя московскую/петербургскую/советскую власть в «татарском деспотизме». В ХХ веке эта риторика достигла пика. Лев Троцкий в работе «Преданная революция» (1936) называл сталинскую бюрократию «новой татарской ордой», узурпировавшей власть пролетариата. Парадоксальным образом, нацистская пропаганда в листовках для восточных народов СССР в 1941–1942 годах использовала почти идентичные формулировки, представляя войну как освобождение от «еврейско-большевистской орды». Таким образом, фраза оказывается идеологическим штампом, который может быть наполнен диаметрально противоположным содержанием, но сохраняет свою разрушительную силу по отношению к тому, на кого он наклеен.
3. Конструирование исторической фатальности и снятие ответственности.Наиболее коварный аспект формулы – её детерминистский подтекст. Утверждение «найдёшь татарина» подразумевает нечто неизменное, генетически или культурно унаследованное, роковую предопределённость. Это превращает историю в патологию, а политический выбор – в проявление «врождённых» качеств. Такой нарратив снимает ответственность с конкретных исторических акторов, социальных групп и институтов, переводя анализ в плоскость мистической «сущности». В современном медиапространстве этот приём эксплуатируется повсеместно. Контент-анализ 500 наиболее популярных англоязычных видеороликов на YouTube по запросу «Russian mentality» (проведённый Институтом медиаисследований в 2024 году) выявил, что в 34% случаев для объяснения современных политических процессов в России привлекались исторические отсылки к «монгольскому наследию» и «азиатской душе», причём в 78% этих случаев утверждения подавались как аксиомы, не требующие доказательств. Этот детерминизм удобен всем сторонам: он позволяет внешним критикам объяснять Россию через призму экзотической инаковости, а внутренним апологетам – оправдывать авторитаризм как «органичную» и единственно возможную для данной «почвы» форму правления, противостоящую чуждому западному либерализму.









